ГЛАВА III.
ГЛАВА III.
Прения по государственной росписи на 1912 год. – Эпилог Высочайше порученного Родзянке рассмотрения дела о Распутине. – Мое посещение Москвы. – Отличный прием, оказанный мне Московским купечеством. – Инцидент с речью П.П. Рябушинского. – Возвращение в Петербург. – Запрос о беспорядках на Ленских золотых промыслах. – Инцидент с Сухомлиновым в Комиссии Обороны. – Поездка в Крым. – Доклад Государю. – Явное невнимание, выказанное мне Имneратрицей Александрой Феодоровной. – Моя попытка осветить Государю личность Сухомлинова. – Возвращение в Петербург. – Принятие Думою Малой морской программы. – Прием Государем членов Думы III Созыва.
Среди таких нелегких переживаний и постоянного нервного напряжения, вызванного описанными событиями, подошло время общих прений в Думе по государственной росписи на 1912 год. Рассмотрение бюджета в думской комиссии шло как-то особенно мирно и гладко. Не было почти никаких разногласий, и я по-прежнему старался давать сам объяснения по отдельным сметам, что, видимо, нравилось комиссии, так как она видела в этом знак особого внимания к ее работам.
Доклад комиссии внесен был и на этот раз без всяких разногласий с правительством, как по доходам, так и по расходам, и общие выводы отличались еще более благоприятным тоном, нежели во все предыдущие годы. Таким характером отличались и суждения председателя бюджетной комиссии в общем собрании, который, также как и я, в моей объяснительной записке к проекту росписи посвятил немало места сравнительному обзору нашего финансового положения за пять лет 1907-1912 г.г. и не поскупился на чрезвычайно благоприятные сопоставления того, что было, с тем, что стало. Мне пришлось выступить с моими объяснениями, таким образом, в совершенно благожелательной обстановке, которая обещала очень мирное течение всего этого сложного дела, каждый раз возбуждавшего немало страстей и еще более односторонней, предвзятой критики.
Но и на этот раз, совершенно иной характер имел второй день прений, 1-го марта. Прения открыл мой бывший подчиненный по Министерству Финансов H. H. Кутлер, который наговорил столько несообразностей и даже прямого вздора, что просто хотелось оставить без возражения его речь, но так как в оппозиционных кругах за ним все еще признавался авторитет в вопросе финансового управления, то пришлось волей-неволей посвятить ему несколько минут времени и разъяснить всю бессмыслицу его критики.
Следовавший непосредственно за ним мой обычный оппонент Шингарев не упустил случая, чтобы для завершения пятилетней критики по бюджету оставить для последнего года работы Думы третьего созыва, так сказать, свое завещание и беспощадную критику всего, что дала. работа Думы и правительства за пять лет их совместного существования. В четырехчасовой речи, не приводя ни одной цифры, не ответив ни одним словом на все мои соображения, имевшие целью подвести итоги финансового хозяйства и достигнутых результатов за длинный пятилетний промежуток времени, протекшего со дня созыва Думы третьего созыва, не стесняясь нисколько выводами Председателя бюджетной Комиссии, не поскупившегося и на этот раз сделать бесспорно благоприятные выводы из нашего финансового и экономического положения, – Шингарев представил поистине беспощадный по внешности и совершенно предвзятый по существу анализ действий правительства по отношению к народному представительству и не менее несправедливый анализ всей деятельности самой Думы, которую он не постеснялся обвинить в систематическом потворстве всем действиям и стремлениям правительства, направленным в ущерб насущным интересам народа и в поощрение явного и систематического стремления свести к нулю и без того ничтожные права, предоставленные народному представительству нашими основными законами, рассчитанными на одно – ограничить его полномочия и обеспечить безнаказанность и безответственность органов власти.
Он закончил прямым обвинением Думы и верного правительству, ее большинства в соучастии с правительством и обратился к Думе с вопросом: «что скажет она на предстоящих выборах в оправдание своего пятилетнего существования и с каким багажом предстанет она перед новыми избирателями». Мне пришлось, поэтому, на этот раз выступить против него с речью, продолжавшеюся всего 40 минут, и перебрать пункт за пунктом всю его несправедливую речь и все его обвинения и сойти с трибуны под оглушительные и единодушные аплодисменты огромного большинства Думы, закончивши таким образом большим успехом мой пятилетний труд перед этим составом Думы.
Немного времени прошло с моей первой и единственной встречи с Распутиным и моего доклада о ней Государю, – как стали распространяться по городу слухи о близком отъезде Императорской семьи в Крым.
Государь не любил открыто говорить об этом заблаговременно, но, по целому ряду крупных дел находившихся у меня на руках и, в особенности, по делу о так называемой «малой судостроительной программе», то есть об усилении нашего боевого флота, и связанной с этим необходимостью испрошения значительных кредитов через Государственную Думу и Государственный Совет, – мне необходимо было точно знать намерения Государя и поставить мои собственные далеко не легкие действия в зависимость от испрошения Его согласия на самый способ моих отношений к Думе, и на различные намеченные мною приемы, обеспечивающие, как мне казалось, успех моих усилий по этому делу.
Я спросил поэтому в самых последних числах февраля всего за несколько дней до бюджетных прений, на сколько справедливы дошедшие до меня слухи о скором отъезде в Ливадию.
Государь ответил мне на этот раз не так, как Он говорил привычно о своих поездках: «не распространяйте, В. H. того, что Я скажу Вам», – сказал мне Государь. «Я просто задыхаюсь в этой атмосфере сплетен, выдумок и злобы. Да, Я уезжаю и притом очень скоро, и постараюсь вернуться как можно позже».
На мое замечание, что я должен поэтому заблаговременно вопросить указаний по целому ряду дел, и в особенности по Судостроительной программе Морского Ведомства, Государь ответил мне: «это дело так близко Моему сердцу, что я заранее одобряю все, что Вы придумаете, чтобы провести его в Думе. Григорович еще на днях просил Меня о Вашей помощи; он понимает, что без Вас ему ничего не сделать. Вы лучше умеете говорить с Думою, и Мне очень отрадно, что он так уважает Вас и говорит о Вас таким сердечным тоном, что Мне хотелось бы, чтобы Вы сами слышали это. Пишите Мне в Крым обо всем, и Я немедленно отвечу Вам, и если будить нужда видеть Меня, Я рад буду принять Вас в Ливадии.
Сейчас Я не могу дать Вам много времени, у Меня на руках куча неприятных дел, которые Я хочу покончить до выезда отсюда, чтобы не думать о них ни в пути, ни на отдыхе. Одна необходимость иметь подробные объяснения с Председателем Думы чего стоит».
Государь не дал мне никакого пояснения своих последних слов, но я знал хорошо, что Его так тревожило.
Я упомянул уже, что вскоре после Его возвращения из Ливадии к Рождеству 1911 года, в разгар газетной кампании против Распутина и думских пересуд на ту же тему, однажды днем явился к Родзянке по повелению Государя, Дворцовый Комендант Дедюлин и передал ему Дело Тобольской Духовной Консистории, в котором содержалось начало Следственного Производства по поводу обвинения Распутина в принадлежности к хлыстовской секте. Государь просил Председателя Думы ознакомиться с этим делом и представить личное его заключение по поводу его, выражая уверенность, что это заключение положит предел всякого рода пересудам распространившимся за последнее время. Родзянко работал, вместе с приглашенными им уже упомянутыми мною двумя сотрудниками, около 8-и недель и, испросивши себе особую аудиенцию у Государя, повез свое заключение в Царское Село. Вся Дума отлично знала с чем ехал Председатель и нетерпеливо ожидала возвращения его. Кулуары шевелились как муравейник, и целая толпа членов Думы ожидала Родзянку в его кабинет к моменту возвращения. Результат его доклада этой толпе не оправдал ее ожидания. Как всегда, последовал полный пересказ о том, что «ему сказано», что «он ответил, «какие взгляды высказал», «какое глубокое впечатление, видимо, произвели его слова», «каким престижем несомненно пользуется имя Государственной Думы наверху, несмотря на личную нелюбовь и интриги придворной камарильи», – все это повторилось и на этот раз, как повторялось много раз и прежде, но по главному вопросу – о судьбе письменного доклада о Распутине, – последовал лаконический ответ: «Я представил мое заключение, Государь был поражен объемом моего доклада, изумлялся, как мог я в такой короткий срок выполнить столь объемистый труд, несколько раз горячо благодарил меня и оставил доклад у себя, сказавши, что пригласит меня особо, как только успеет ознакомиться с ним».
Но дни быстро проходили за днями, а приглашение не следовало. Родзянко со мною не заговаривал об этом, хотя мне приходилось не раз бывать в Думе за эту пору. Государь также не заговаривал со мною об этом вопросе и не спросил меня даже, известно ли мне привлечение Им Председателя Думы к этому делу. Приближалось время Его отъезда.
Однажды, вечером, в первых числах марта, хорошо помню день – это было в четверг, накануне моего обычного доклада у Государя по пятницам, я сидел за приготовлением моих всеподданнейших докладов, как около 10-ти часов ко мне приехал неожиданно и не предупредивши меня по телефону Родзянко и сказал, что он обращается ко мне с просьбою вывести его из затруднительного положения.
По его словам, более трех дней тому назад, он послал Государю письменную просьбу о своем приеме по текущим делам Думы, но не получает ответа от Его Величества и находится в полном недоумении, как ему поступить. Если это молчание есть выражение прямого нежелания принять Председателя Государственной Думы, то лично для самого Родзянки это представляется несущественным, так как своему самолюбию он готов не придавать никакого значения, но допускать «афронт» по отношению к народному представительству он не может и обращается ко мне, как к Председателю Совета Министров, с просьбою выяснить истинное значение такого молчания и предупреждает меня, что им уже заготовлено заявление об оставлении поста Председателя Думы, которому он даст ход, как только убедится в нежелании Государя принять его перед Своим отъездом, о котором говорит весь город.
Я не мог не разделить в душе взгляда Родзянки, старался успокоить его и отговаривал его от резкого шага, ссылаясь на то, что Думе оставалось всего доживать не более 3-х месяцев до конца ее полномочий и указывал ему, что отставка Председателя перед самым закрытием Думы, просуществовавшей, худо ли, хорошо ли, без перерывов в течение 5-ти лет, будет равносильна полному разрыву с правительством, который окажет самое вредное влияние и на последующие выборы и только увеличит оппозиционное настроение в стране, и подготовит на выборах победу левых партий. Я обещал Родзянке постараться завтра же; выяснить этот вопрос и устранить возникшее недоразумение.
Я совершенно добросовестно, в разговоре с Родзянко, не допускал мысли об умышленном нежелании Государя видеть его, тем более, что еще на прошлой неделе Он поддерживал меня в моих мыслях о необходимости стараться всячески сглаживать отношения с Думой, в виду предстоящего обращения к ней из-за морских кредитов.
Ссора с Председателем, и притом по личному поводу, была бы полным противоречием такому, по-видимому, искреннему намерению Его Величества.
Каково же было мое удивление, когда в самом разгаре нашей беседы мне подали большой пакет от Государя, привезенный фельдъегерем в неурочный, слишком поздний, час, и вскрывши его, я нашел среди ряда возвращенных мне утвержденных всеподданнейших докладов, письменный доклад об аудиенции Родзянко, с длинною, карандашом написанною, резолюцией Государя, самого резкого свойства.
Родзянко не заметил моего смущения; я спокойно отложил все доклады в сторону, продолжал беседу с ним, и он вскоре уехал, видимо успокоенный.
Когда я проводил его до лестницы, и вернулся к себе в кабинет, я был просто ошеломлен резолюцией Государя. Вот она дословно: «Я не желаю принимать Родзянко, тем более, что всего на днях он был у меня. Скажите ему об этом. Поведение Думы глубоко возмутительно, в особенности отвратительна речь Гучкова по смете Св. Синода. Я буду очень рад, если Мое неудовольствие дойдет до этих господ, не все же с ними раскланиваться и только улыбаться».
В большом раздумьи провел я всю ночь. Мне было ясно, что конфликт с Думою принимает печальную и вредную для Государя форму, что на мне лежит обязанность отвратить ею всеми доступными мне способами, и если мои усилия не увенчаются успехом, то мне не останется ничего иного, как просить Государя уволить меня, так как я не вижу способа исполнить Его волю, не вызывая самых вредных столкновений и особенно в такую пору, когда правительство ждет от нее благоприятного решения целого ряда крупных вопросов.
Приехавши на утро с докладом в обычное время, я нашел Государя в совершенно ровном настроении, и не заметил ни малейшего следа вчерашнего раздражения. Я начал мой доклад с инцидента Родзянко, облек его в самую спокойную и деловую форму и просил Государя выслушать меня без всякого гнева и верить тому, что мною руководит только Его польза, а не какое-либо желание уклониться от щекотливого и неприятного поручения. Я привел все, что только мог сказать о величайшем вреде столкновения с Думой по такому поводу, о неизбежности немедленного ее роспуска, о столкновении со всем общественным мнением, которое будет целиком на стороне Думы и пошлет в следующую Думу только резко выраженную оппозицию, и, – что всего обиднее, – невозможность рассчитывать на спокойное проведение морских кредитов, в пользу которых мне уже удалось начать удачную агитацию среди членов Думы, несмотря на все усилия Гучкова против этого дела.
Зная личное нерасположение Государя к Гучкову, я позволил себе сказать фразу, которая ярко врезалась в моей памяти: «Ваше Величество, переборите Ваше минутное личное нерасположение к Родзянке, если оно у Вас существует, также как и чувство раздражения к Думе, не давайте новой победы тем, кто будет только торжествовать в случае Вашего разрыва с Думою, и дайте мне возможность в частности посчитаться с кем следует на морском деле открытым образом и в комиссиях и в общем собрании Думы. Многое мною уже сделано, немало полезного еще подготовлено, и я почти уверен в том, что смогу выполнить Вашу волю, и тот же Родзянко самодовольно будет докладывать Вам, что он провел морскую программу среди всех думских подводных скал».
При этом, чтобы облегчить Государю отказ от принятого Им решения, я отнюдь не настаивал на приеме Родзянко, и просил только написать ему собственноручную записку примерно такого содержания: «У меня решительно нет свободной минуты перед отъездом. Прошу Вас прислать мне все Ваши доклады. Я приму Вас по Моем возвращении».
По мере моих объяснений Государь становился все спокойнее и ровнее, а когда Он услышал, что я не настаиваю на приеме, а прошу только послать записку о причине неприема, – то Он просто повеселел, взял мой набросок и оказал: «Вы опять меня убедили; я готов послать Вашу записку. Вы правы, лучше не дразнить этих господ. Я найду другой случай сказать им то, что думаю об их выходках, и Мне особенно было бы обидно сыграть в руку противникам морской программы».
Мы расстались в наилучшем настроении и до самого конца моего доклада Государь опять ни одним звуком не обмолвился о докладе Родзянко по распутинскому вопросу, а я в свою очередь не сказал того, что знал от самого автора.
Около 5-ти часов вечера, того же дня, Родзянко позвонил ко мне по телефону, и самым веселым тоном сказал, что получил от Государя очень любезную записку, что весь инцидент совсем улажен, и он надеется, что мне не стоило большого труда выяснить его Государю. Я ответил ему, что мне вовсе и не пришлось трудиться, так как в самом начале доклада, Государь сказал мне, что только что послал ему утром письмо, и я предпочел вовсе не беспокоить Его Величества моими объяснениями. Эти слова еще более понравились Родзянке, который закончил свой разговор по телефону фразою, рассчитанною на слушателей его беседы со мною (по телефону были слышны голоса в комнате). «Я в этом был совершенно уверен. Государь был всегда лично расположен ко мне и не решился бы портить своих отношений к Думе оказанием невнимания Ея избраннику». Все хорошо, сказал я себе, что хорошо кончатся.
12-го марта Государь ухал с семейством в Ливадию. Из Министров явились в Царское Село проводить отъезжающих только некоторые Великие Князья, Военный и Морской Министры и я. Государь был в своем обычном настроении и, прощаясь со мною, шутливо сказал мне: «Вы вероятно завидуете Мне, а я Вам не только не завидую, а просто жалею Вас, что Вы останетесь в этом болоте».
Императрица прошла мимо всех и, ни с кем не простившись, вошла в вагон с вдовствующею Императрицею.
С отъездом Государя, я думал, что мне будет легче. Я надеялся спокойно заняться делами, тем более, что на руках у меня было именно чрезвычайно заботившие меня дело, – проведение в Думе усиления морских судостроительных кредитов или так называемая «малая судостроительная программа». Государь относился к этому вопросу с далеко не свойственным Ему вниманием, постоянно заговаривал, опасаясь как бы нее провалилось это дело. Морской Министр Григорович также не полагался на свои силы, зная насколько работает против этой программы Гучков, и все обращался ко мне с просьбою помочь ему.
Мне было хорошо известно, что техническая сторона, дела была солидно подготовлена в Думе Морским ведомством и целою плеядою молодых моряков, в числе которых был и капитан I ранга Колчак, но оппозиция делу все же намечалась очень сильная и группировалась именно около финансовой стороны, как более доступной пониманию многих членов Думы.
Лично я глубоко сочувствовал этому делу, хорошо понимал, что России нужен флот и что провести это через Думу можно только устранивши именно финансовые препятствия и доказавши, что Россия обладает достаточными средствами, может вынести этот новый расход, не прибегая ни к новым налогам, ни к займам, ни к сокращению других своих расходов, и что мы вступили в такую пору, так называемого «финансового благополучия», когда рост доходов начинает превышать рост даже ежегодно повышающихся расходов. Я знал, что играя на этой струне, я могу парализовать бесспорно огромное влияние Гучкова, как бывшего Председателя Комиссии Государственной Обороны, сохранившего свою силу в Думе, несмотря на свой выход из ее Председателей, что этим путем я склоню на свою сторону не только всю правую половину Думы, которая будет со мною потому, что будет знать, что этот вопрос близко интересует Государя, но и довольно значительную часть кадетов и прогрессистов, которые в Думе сочувствуют увеличению военной силы России, но боятся только или новых налогов, или сокращения их излюбленных «производительных» расходов на такие предметы, которые любезны главным образом «земскому» сердцу.
Мне было ясно также, что центр тяжести всего успеха будет лежать в Председателе Бюджетной Комиссии М. М. Алексеенко, и что все мои усилия должны быть направлены на то, чтобы заручиться его поддержкою, а для этого необходимо поступиться своим самолюбием и начать издалека подготовлять кампанию, влияя на особенности его характера, на несомненно патриотическое его настроение и пользоваться попутно и именем Государя, давшего мне, впрочем, право действовать Его именем везде, где только я буду считать это необходимым.
Не прошло немного дней с отъезда Государя, едва Он успел доехать до Ливадии и отойти от Петербургских впечатлений, как снова всплыл наружу Распутин со всем его окружением. Почти за выездом Государя уехавший, было, в Тобольскую губернию Распутин снова неожиданно появился в Петербурге. Это встревожило Макарова; появились опять газетные статьи и заметки, переплетающие быль с небылицею. Ни я, ни Макаров его не видели, никакой речи о высылке его из Петербурга никто не поднимал, хорошо помня замечания об этом Государя, как вдруг в «Речи» появилось известие, что приехавший самовольно, вопреки сделанного распоряжения о высылке из Петербурга, Распутин выслан снова в село Покровское по распоряжению Председателя Совета Министров.
Не желая подливать масла в огонь и зная хорошо, что это известие дойдет до Ливадии и вызовет какое-нибудь резкое распоряжение оттуда, которое опять припутает имя Государя к этому человеку, я послал шифрованную телеграмму Барону Фредериксу, прося его доложить Государю, что эта заметка совершенно ложная, что Распутин действительно приехал, но ни я, ни кто-либо другой и не предполагает высылать его куда-либо. На другой же день я получил ответ такого содержания: «Государь приказал мне сердечно благодарить Вас за извещение и передать Вам, что Его Величество очень ценит такое откровенное предупреждение, которое устранит всякое недоразумение».
Этот ответ показал мне, что я рассчитал совершенно верно, устранивши всякие толки и даже предупредивши, может быть, прямой приказ о возвращении «старца» из ссылки.
Прошло не более месяца сравнительного затишья и более спокойной текущей работы.
Государь был в отъезде, Гермоген жил спокойно в Флорищевой пустыне Гродненской губернии, Илиодор сидел тихо в своем монастыре, Распутин держал себя незаметно, и печать перестала перемывать косточки, описывая всякие его действительные и выдуманные похождения, и как то все стало втягиваться в колею будничной работы, тем более, что и Дума, предвидя свой близкий роспуск, как будто зашевелилась и стала подгонять накопившиеся дела.
Получивши заблаговременно разрешение Государя, я поехал 2-го апреля в Москву, куда меня уже давно ждало купечество. Оно настолько считало обязательным для вновь назначенного Председателя Совета Министров, сохранившего к тому же должность Министра Финансов, явиться так сказать на поклон в Белокаменную, что мне не раз говорил Председатель Биржевого Комитета Крестовников, что купечество обижается на меня и не понимает почему я медлю моею поездкою. Он не хотел верить тому, что с минуты моего назначения я не знал ни одного свободного дня в буквально не мог выкроить тех 4-5 дней, которые требовались на поездку.
Перед отъездом я набросал то, что решил сказать в Биржевом Комитете, заранее узнавши от Крестовникова, что большинство Купечества встретит меня особенно хорошо потому, что верит моей финансовой политике, разделяет ее, готово открыто ее поддерживать и убеждено в том, что во внутренней политике я буду следовать благоразумному направленно, не пойду ни на какие крайности, а тем более не поддамся в сторону какого-либо авантюризма, я в особенности верит тому, что и во внешней политике я являюсь представителем вполне миролюбивого настроения я лучше всех знаю, насколько нам нельзя ввязываться в войну или вести политику задора и неустойчивости в особенности при назревавшем тогда осложнении на Балканах. Но в то же время я узнал от Крестовникова, что П. П. Рябушинский не удержится от оппозиционных и либеральных выпадов, и что мне придется ответить ему на них.
Не зная, однако, точного содержания этого выпада, я заготовил в моем наброске примирительные мысли о необходимости не критики для критики, а дружного взаимодействия Общества и Правительства, готового всегда идти навстречу справедливых требований и далекого от мысли присваивать себе одному всеведение, а тем более всемогущество. Я послал этот набросок Государю в Ливадию, тотчас после Его отъезда из Петербурга и просил Его дать мне указания.
Я получил его обратно в день моего выезда с надписью: «замечаний не имею».
Московское мое пребывание прошло совсем гладко. Купечество встретило меня очень приветливо и на приеме в Биржевом Собрании не только не было ни одной недружелюбной ноты, но, напротив того, было высказано мне совершенно открыто очень много теплого, лестного, и вся Московская печать единодушно отметила, этот сердечный прием, без всяких экскурсий в сторону оппозиционного настроения, столь свойственного московским кругам вообще.
Не помню теперь какая именно из Московских газет оказала только вскользь, что такой исключительный прием оказан мне не столько как Председателю Совета Министров, не успевшему еще проявить своего направления, сколько как Министру Финансов, политика, которого, давно известна и любезна московскому сердцу.
Зато данный в мою честь Крестовниковым обед, у него на дому, сошел далеко не так гладко. П. П. Рябушинский дал полную волю его оппозиционному, правда, довольно сумбурному настроению и облек свою речь, сказанную после очень горячего приветствия мне со стороны хозяина – Крестовникова. – в такую форму, что вся публика только переглядывалась и чувствовала величайшую неловкость по отношение к ее гостю. Его речь не имела никакого определенного вывода, но была полна всевозможных выпадов против правительства за его прошлую деятельность. Тут было и преследование старообрядцев, и заигрывание с Западом в ущерб началам самобытности, и воинственные замыслы, не справляющееся с истинными народными заветами, и наряду с этим уступчивость иностранцам в ущерб национальным интересам.
Всего не перескажешь, да и трудно было дать себе ясное представление о том, чего хочет оратор, оборвавши, как всякий зарапортовавшийся человек, свою речь совершенно неожиданным тостом: «не за Правительство, а за Русский народ, многострадальный, терпеливый и ожидающей своего истинного освобождения».
Вся зала – присутствовало свыше 100 человек, – переглядывалась, Крестовников не знал, что делать, – и все просил меня не обращать внимания на этот бессвязный лепет. Нужно было, однако, отвечать, в я счел за лучшее не вступать в полемику с Рябушинским, я избравши полушутливую форму, вызвавшую весьма внушительные аплодисменты, высказал, что мне трудно отвечать за все прародительские грехи, как совершенные правительством со времени призыва варягов, так может быть никогда им не совершенные, построил ответ на заключительных словах Рябушинского, и присоединился к его тосту за народ, сказавши много хороших слов по его адресу и пригласивши его трудиться вместе на общей ниве. Словом, все обошлось как нельзя лучше. Рябушинский благодарил меня, предложил еще и от себя тост за меня, как за слугу народа, другие пошли еще дальше, и все проводили меня в очень хорошем, приподнятом настроении, а, хозяин сказал внизу, что не знает как и благодарить меня за то, что я затушевал неловкость, нарушившую даже простое гостеприимство.
Все это происходило 4-го апреля. На другой день, 5-го, я решил выехать обратно в Петербург, чтобы попасть к себе к 6-му, дню моего рождения. Днем газеты разослали экстренное прибавление в виде короткой телеграммы о беспорядках на Ленских золотых промыслах, в Бодайбо, со многими жертвами среди местного рабочего населения. Из Петербурга я никакого донесения не получал я только вернувшись узнал от Министра Внутренних Дел Макарова, что у него также нет никаких донесений, но у левых членов Думы и, в частности, у Керенского была уже телеграмма о кровавом побоище, вызванном жандармским ротмистром Трещенковым, и стоившим жизни свыше 200 человек рабочих.
Настроение в Думе резко поднялось. Левые внесли спешный запрос правительству, на который Макаров не хотел было отвечать ранее истечения узаконенного, предельного, месячного срока, но я ни согласился с ним, вышел на кафедру я заявил о готовности правительства ответить, как только будут получены затребованные телеграфные сведения, чем внес известное успокоение, и действительно приблизительно через неделю, т. е. 14 или 15 апреля, в вечернем заседании Макаров огласил данные Департамента Полиции и Иркутского Генерал-Губернатора, давшие этому делу однако крайне одностороннюю окраску.
По этим данным выходило, что бунт произвели рабочие, под влиянием подстрекательства трех сосланных за политическую агитацию лиц, что цель этого бунта заключалась в захвате склада взрывчатых веществ и завладении приисковою администрациею, что воинская команда, подверглась нападению рабочих, вооруженных кольями и камнями, и произвела выстрел находясь в положении необходимой обороны.
Свою речь Макаров закончил полным одобрением действий местной администрации и воинской команды и произнес в заключение известные слова: «так было – так и будет», желая сказать этим, что всякие попытки к бунту будут подавляться всеми доступными средствами.
Эти слова произвели на Думу и печать ошеломляющее впечатление. Забыли Распутина, забыли текущую работу, приостановили занятия Комиссией и заседания Общего Собрания; Дума стала напоминать дни первой и второй Думы, и все свелось к «Ленскому побоищу».
Тем временем, Иркутский Генерал-Губрнатор и Прокурор Иркутской Судебной Палаты стали присылать по телеграфу же сведения, дававшие совершенно иную окраску всему делу. Министр Торговли Тимашев получил в свою очередь от Окружного Горного Начальника Тульчинского подробную телеграмму, прямо уже обелявшую Ленских рабочих и обвинявшую приисковую администрацию в дурных санитарных условиях рабочих квартир и возлагавшую всю ответственность за убийство рабочих на ротмистра Трещенкова. Такие же сведения, стали доходить и до членов Думы, и все это подливало масло в огонь и вызывало опасение за то, что нервное состояние перейдет и на столичных рабочих.
Нужно было, тем или иным способом, направить дело в более спокойное русло, пролить на него беспристрастный свет и вселить в общественное мнение убеждение в том, что правительство не считает донесений жандармского ведомства, – последним словом истины, и готово произвести всестороннее и беспристрастное расследование.
Я условился с Председателем Думы Родзянко, что, по полученным дополнительным сведениям, Дума сделает правительству, в лице Министра Торговли, новый запрос, что Тимашев ответит на него в том же заседании оглашением некоторых полученных им от горного надзора предварительных сведений и заявит от моего имени, что в виду разноречия сведений горного и полицейского ведомств и невозможности выяснить дело в общем порядке предварительного следствия, веденного чинами местного прокурорского надзора заявившего на первых порах свою солидарность с жандармским донесением, правительство намерено пролить на это дело вполне беспристрастный свет и предполагает командировать на место лицо, компетентность и служебное прошлое которого не может вызвать каких-либо сомнений.
Мой расчет оказался верен. Такое заявление произвело на Думу и печать наилучшее впечатление; даже «Новое Время» отозвалось с похвалою о моей решимости, и страсти неожиданно поднявшиеся, – столь же быстро улеглись, и Дума через день. вернулась к своей будничной работе.
Нужно было только остановиться на выборе лица и получить согласие Государя, не только на самую меру, но я на то, кому поручить такое трудное и щекотливое поручение Моя точка зрения очень не понравилась не только Макарову, но и Щегловитову. Им обоим казалось, что этим умаляется значение местных властей, но выступать против меня открыто они еще не решались, – настолько резко было возмущение общественного мнения, и настолько сочувственно отнеслось оно к заявлению Тимашева. Впрочем, оба эти министры отдали мне справедливость, что выступление Тимашева, с ссылкою на мое согласие, дало благоприятный поворот общественному мнению.
Мне стали предлагать с разных сторон сначала возложить расследование на какого-либо из особенно приближенных к Государю людей, затем на какого-либо видного военного человека, по возможности, в звании Генерал-Адъютанта, предполагая вероятно, что новое лицо по его неопытности и неосведомленности будет легче направить в желательную сторону, но я уклонился от разговоров с кем-либо и заявил, что относительно лица испрошу указаний Государя.
В моих разговорах с Тимашевым я не скрыл, однако, что лично я желал бы командировать на Лену бывшего Министра Юстиции, Члена Государственного Совета – Манухина. Хотя сам я мало знал Манухина, но я быль уверен, что выбор его встретит общее сочувствие: мне было ясно также, что никакие местные, а тем более партийные влияния не уклонят его в сторону от беспристрастного расследования дела. В чем я не был, однако, уверен, это – в согласии Государя на выбор Манухина, которого Государь конечно знал, относился к нему внешне всегда милостиво, но не мог особенно жаловать его за его либеральный образ мыслей, достаточно памятный Ему еще по событиям 1905-1906 г. г.
Я надеялся впрочем, что моя кандидатура не встретит особых возражений, так как по недостатку времени до моего приезда в Ливадию – правые круги не могли успеть подготовить своего кандидата Тимашева, вполне сочувствующего моему выбору, я просил никому об этом не говорить, а сам Манухин вовсе и не подозревал, с какими видами на него предполагал я выехать в Крым через несколько дней.
Мой отъезд был назначен на 19-ое апреля.
Накануне, 18-го числа, в дневном заседании Комиссии Государственной Обороны, в Государственной Думе разыгрался эпизод, которому было суждено сыграть впоследствии большую роль и который послужил поводом к совершенно неожиданному разговору моему с Государем 23-го апреля.
Сверх своего обыкновения, в это заседание Комиссии Обороны явился лично Военный Министр Сухомлинов, вместо того, чтобы послать туда, как это делал всегда, своего Помощника Генерала Поливанова, чрезвычайно ловко и умело проводившего в Думе все самые сложные дела Военного Ведомства. В отличие от своего шефа, Поливанов всегда был отлично подготовлен по каждому делу, обладал действительно большими знаниями по всем текущим вопросам, отличался большою находчивостью и ловко парировал всякие неожиданные замечания, чаще всего вытекавшие из желания Членов Государственной Думы блеснуть их большою осведомленностью, которая на самом деле проистекала просто из особого умения некоторых из них извлекать негласным путем разные сведения от второстепенных чинов военного ведомства. Но, выше всех этих неоспоримых качеств Поливанову бесспорно принадлежала совершенно исключительная способность приноравливаться к настроению Думы и привлекать к себе расположение центральной группы – Октябристов, в особенности в лице Гучкова, Савича, Звегинцева; не брезгал он и кадетскими депутатами, но не заглядывал уже левее их.
Для достижения их расположения – все средства были у него хороши: признание патриотизма и глубоких знаний одних, снабжение других разными «конфиденциальными», чаще всего не имевшими большой цены, сведениями, полная готовность делиться разными проектами или широко задуманными реформами, иногда еще не выходившими из области благих намерений; полунамеки, полурассказы на тему о том, как трудно лавировать между толковым управлением и случайными проявлениями начальственной воли, и всяких сторонних влияний.
Не избегались время от времени и приглашения нужных людей, осмотреть то или иное учреждение, завод, опытное поле и наконец столь примиряющие страсти, – приглашения на «чашку чая», за которою говорилось проще, легче и откровеннее.
Все это создало из Поливанова в полном смысле слова persona gratissima в III Думе. Он не знал неуспеха, и на его долю не выпало ни одного недоброго выпада или нелестного эпитета.
Зачем понадобилось пользовавшемуся совершенно иным положением в Думе Сухомлинову поехать самому в заседание комиссии обороны, по делу о размерах кредита, на так называемые секретные расходы, – никому не было понятно.
Члены Думы обрадовались этому редкому и неожиданному появлению, и прения сразу приняли очень острый и придирчивый характер. Страсти с обеих сторон как-то неожиданно разыгрались, вопрос стал сыпаться за вопросом, неподготовленный к ним Сухомлинов стал путаться, волноваться и, наконец, спрятался за излюбленную и всех раздражавшую формулу «военной тайны, которая известна только верховному вождю армии», и не может быть предметом каких-либо прений и разоблачений.
Гучкову только это и было нужно. Он дал волю своей бесспорно большой осведомленности, основанной на том, что он давно и широко раскинул сети своих сношений, как с командным составом армии, так и с служащими в центральных управлениях Министерства, и заявил открыто, что секретные суммы расходуются на организацию жандармского сыска за офицерским составом, что даже это поручено Военным Министром своему близкому другу жандармскому полковнику Мясоедову, человеку с самым предосудительным прошлым, известному в прошлом своим контрабандным промыслом на границе и уволенным Столыпиным из Корпуса Жандармов, после того, что Виленским Военно-Окружным Судом, разбиравшим дело о водворении революционной литературы в Россию, выяснено было в 1906 году, что все дело было изобретено по инициативе Мясоедова, в отместку за то, что обвиняемый в водворении этой литературы напал на след того, что сам Мясоедов, состоя на службе в Вержболове, занимался незаконным водворением оружия из Германии с целью продажи его по баснословным ценам.
Можно представить себе какой эффект произвело это заявление в Комиссии: Сухомлинов окончательно растерялся, стал говорить бессвязные резкости и вышел из заседания. На другой день заметка об этом появилась в «Вечернем Времени», издававшемся в ту пору Борисом Сувориным, и послужила поводом крупного скандала, разыгравшегося некоторое время спустя.
В начале мая, – или даже в конце апреля, во всяком случае, уже после моего возвращения из Крыма, – Мясоедов явился на бега, в членскую трибуну, разыскал там Бориса Суворина, нанес ему удар хлыстом по голове и был удержан публикою от дальнейших побоев. Вслед затем он вызвал Гучкова на дуэль; они стрелялись, и оба остались невредимы.
Впоследствии, уже во время войны Мясоедов снискал себе печальную известность на нашем западном фронте. Он был привлечен к суду по обвинению в шпионстве в пользу Германии и казнен. Был ли он шпионом – Бог знает. Попадали заметки о том, что обвинение его было вообще шатко, но, что вполне несомненно, так это то, что он занимался скупкою, присвоением и продажею ценных вещей, похищенных во время нашего нашествия на Восточную Пруссию, и что получил он назначение по полицейскому розыску на фронт, с ведома и даже по отзыву Сухомлинова – это не подлежит никакому сомнению. На совести Сухомлинова лежит и тут, как и во многом другом, его непростительно легкомысленное отношение и поразительная неразборчивость в поступках, очевидных для всякого, кроме него самого, причинившего столько вреда России и Государю своими легкомысленными, беспринципными поступками.
Я выехал в Крым под впечатлением Думского скандала. В дороге я не мог иметь Петербургских газет, а попутные Московские и Харьковские не содержали в себе никаких подробностей или отголосков этого скандала.
Я приехал в Ялту под вечер 21-го апреля. В вестибюле гостиницы «Россия» меня встретил покойный, неизвестно зачто замученный и расстрелянный 29-го января 1919 года большевиками в Петрограде, Великий Князь Георгий Михайлович и просил рассказать ему, что произошло в Думе с Сухомлиновым, так как ялтинская газетка сообщила только очень краткую заметку об этом инциденте. Я передал ему все, что произошло, и сообщил и то, что знал ранее о полковнике Мясоедове. Не скрыл я и того, что летом 1910 года, я был свидетелем того, как возмущен был покойный Столыпин докладом Сухомлинова Государю о назначении Мясоедова из отставки на службу, в распоряжение Военного Министра, но с зачислением его опять по Корпусу Жандармов, без предварительного о том сношении с Шефом Жандармов, Министром Внутренних Дел. Столыпин требовал нового доклада, с увольнением Мясоедова из жандармского корпуса, решил лично доложить это дело Государю, но мне неизвестно, какой конец имело оно.
В следующий день, 22-го апреля, я имел у Государя очень продолжительный в вполне милостивый доклад.
Все, что я доложил, было принято с полным одобрением и не вызвало никаких возражений. Командировка Манухина на расследование Ленских событий была одобрена очень охотно, причем Государь выразился так: «Я знаю хорошо Манухина; он большой либерал, но безукоризненно честный человек и душою кривить не станет. Если послать какого-либо Генерал-Адъютанта, то его заключениям мало поверят и скажут, что он прикрывает местную власть. Вы придумали очень удачно. Нужно только, чтобы Манухин выезжал как можно скорее».
Всего подробнее мне пришлось остановиться на Морской программе. Я не скрыл от Государя, что смотрю на благополучное прохождение дела в Думе с большою тревогою и прошу Государя оказать мне Его помощь, которая могла бы выразиться в двух мерах.
Первая – заинтересовать в благополучном исходе дела Председателя Бюджетной Комиссии Алексеенко, положительное влияние которого могло бы нейтрализовать отрицательное влияние Гучкова. Его влияние было очень важно потому, что некоторые левые партии Думы и в особенности кадеты не решатся возражать открыто против усиления нашей морской обороны вообще, но будут настаивать на непосильности нового расхода для населения. Никто не сможет более авторитетно, чем Алексеенко, поддержать меня в этом вопросе и разделить мою точку зрения, что наше финансовое положение очень устойчиво, и государственные доходы проявляют ежегодно такой прирост, который дает возможность значительно увеличивать и другие расходы, без введения новых налогов.
Этому положению мною была посвящена особая большая статистическая работа, переданная уже в Государственную Думу и, видимо, сильно не понравившаяся кадетам, так как она выбивала из рук их главное оружие.
Алексеенко, по обыкновению, был уклончив, не выражал своего взгляда, но зять его, профессор Мигулин, посетивший меня по своему частному делу, в день моего отъезда в Крым, сказал мне, что Алексеенко разделяет в сущности мой взгляд и вероятно будет поддерживать меня.
Нужно было обеспечить его помощь, а для этого было только средство – подействовать на его самолюбие, обратившись к нему по поручению Государя и иметь право сказать, что Государь ждет именно его помощи в таком патриотическом деле.
Государь дал мне это право очень охотно и предложил даже вызвать Алексеенко к Себе, если бы дело было назначено к слушанию до возвращения Государя из Крыма. Этой меры я просил Государя не применять, зная заранее, что Алексеенко не захочет обнаружить открытого влияния на него сверху.
Вторая мера касалась всей Думы. В конце июня истекал срок ее полномочий, и многие члены заговаривали со мною на тему о том, что им было бы очень желательно представиться Государю после окончаний занятий, а более простодушные не скрыли от меня, что милостивый прием и слово благодарности за понесенные труды укрепило бы за многими шансы на переизбрание в четвертую Думу.
Развивая эту тему я просил разрешения Государя дать понять среди членов Думы, что все зависит от прохождения Морской программы, и что при благополучном направлении этого дела Дума может вполне рассчитывать быть принятою перед ее роспуском.
Государь с удовольствием согласился и на это и сказал мне: «Я даю Вам полное право выразить за Меня такое обещание; за Морскую программу Я готов им (членам Думы) забыть все огорчения, которые они причинили Мне по смете Синода и по кредитам на церковно-приходские школы».
Доклад кончился в наилучшем настроении. Государь спросил меня, не решусь ли я «погостить» в Ялте и отдохнуть от «Петербургских прелестей», и видимо очень пожалел меня за то, что я должен уже рано утром 24-го выехать в обратный путь. «Вы бы погуляли как-нибудь со мной, ведь кажется Вы также хороший пешеход, как и Я», сказал мне Государь, и мы расстались с тем, что на завтра, 23-го, после парадного завтрака, Государь еще раз примет меня и вернет мне целый ряд представленных мною письменных докладов, которые я усиленно просил лично прочитать.
В числе их была подробная справка, о положении военных кредитов, приводившая к доказательству огромного накопления неизрасходованных сумм, вследствие необычайной медленности разных заготовительных операций; эту справку я представил, чтобы парировать постоянные трения с Военным Ведомством, доказывавшим, что ему не дают средств на усиление боевой готовности нашей армии.
Вернувшись с доклада, в Ялту, я застал автомобиль Великого Князя Николая Николаевича, пригласившего меня приехать к нему в Чаир. До обеда у меня оставалось достаточно свободного времени, я немедленно поехал туда, и оказалось, что Великий Князь просто не мог дождаться меня, чтобы расспросить, также как и Георгий Михайлович, об инциденте Сухомлинова в Думе с Гучковым. Опять пришлось передать подробности, и так как Великий Князь не имел никакого понятия о Мясоедове, то пришлось передать ему все, что я знал о его прошлом.
Вернулся я около 8-ми часов вечера, прямо к обеду у Министра Двора Фредерикса, жившего, как и я, в гостинице «Россия». Весь обед только и было, что расспросов меня про инцидент с Сухомлиновым – Гучковым, про личность Мясоедова и про все, что было связано с его отношениями к Сухомлинову. Старика Фредерикса все это занимало до крайности: он расспрашивал меня о малейших подробностях, я же влагал в мои ответы величайшую объективность и сдержанность, так как присутствовало немало посторонних людей; я хорошо знал, что найдутся охотники передать всякое неосторожное мое слово тому же Сухомлинову, который уже находился в той же Ялте, приехавши туда во время моей поездки к Великому Князю Николаю Николаевичу.
На следующий день, 23-го апреля, рано утром, перед тем, что я собирался ехать в Ливадию, на молебствие по случаю дня именин Императрицы, ко мне пришел Сухомлинов, со своими обычными пустыми и бессвязными разговорами, перескакивая, как всегда, с предмета на предмет.