ГЛАВА VI.
ГЛАВА VI.
Чумная эпидемия на линии Китайской Восточной жел. дор. Борьба с ней. Запрос в Думе по этому вопросу. – Мои Думские выступления. Дурасовское дело. Благоприятное финансовое положение страны. Моя бюджетная речь то росписи на 1911 год. – Законопроект о введении земства в губерниях Северо- и Юго-Западного края. Особое значение, придаваемое этой мере Столыпиным. Принятие, законопроекта Думой и отклонение его Государственным Советом. Ультиматум Столыпина: роспуск палат и опубликование закона в порядке статьи 87. Дисциплинарные взыскания против П. Н. Дурново и В. Ф. Трепова. Беседа со мной об этих событиях Императрицы Марии Феодоровны. Удар нанесенный ими, престижу Столыпина. – Отказ Столыпина и Кривошеина от проекта изъятия Крестьянского Банка из ведения Министерства Финансов.
Пока происходили описанные происшествия, немало расстроившие меня, мне пришлось с самого конца октября отдать много времени и забот неожиданно разразившейся на линии Китайской Восточной железной дороги чумной эпидемии.
Осенью этого года случаи чумных заболеваний появились, правда, в весьма небольшом количестве, в Одессе и вызвали принятие экстренных мер Министерством Внутренних Дел. Они были ликвидированы очень быстро. Эпидемия на Китайской дороге появилась ровно год спустя после убийства в Харбине Князя Ито: 13-го октября 1910 года в китайском поселке близ станции Манчжурия появилось первое заболевание среди китайского населения и разом перекинулось на целую группу домов, находившихся в близком соседстве как со станциею, так и с русским поселением.
Серьезность и даже опасность этого положения стала очевидною с первого взгляда. Через нисколько дней после регистрации этого случая, констатированного местным врачебным надзором железной дороги, при участии случайно проезжавшего известного московского врача, начиналось передвижение из Приморской области эшелонов запасных чинов, отбывших сроки их военной службы и возвращавшихся во внутренние губернии России по линии Китайской Восточной, дороги, и передвижение из Poccии в ту же Приморскую область новобранцев на смену уволенных в запас и такая же операция по Заамурскому округу пограничной стражи и железнодорожной его бригады. Опасность занесения чумы в Россию из этого китайского очага стала очевидною, и задача, выпавшая на долю Управления китайской дороги, была оценена всем общественным мнением России по ее действительному значению.
Дорога вышла из этого испытания с величайшею честью. Управление не жалело ни средств ни энергии на борьбу с надвинувшеюся опасностью. Мобилизованы были многочисленные силы медицинского персонала, к руководству его работою привлечен лучший специалист того времени Профессор Заболотный. Военное ведомство предоставило свой санитарный и фельдшерский персонал.
Университеты и Военно-Медицинская Академия дали целые отряды добровольно пошедшей на борьбу с эпидемиею учащейся молодежи. И результаты этих усилий оказались скорее нежели этого можно было ожидать, несмотря на все невыгодные условия представленные китайским населением не столько в полосе отчуждения железной дороги, состоявшей в русском управлении, сколько за ее пределами, но в ближайшем к ней соседстве. Нужно не забывать, что русской власти в отношении этих последних местностей не принадлежало никаких прав, и приходилось действовать в нарушение нашей концессии, так как китайская власть не принимала никаких мер, хотя, надо отдать ей справедливость, и не мешала нам принимать свои.
Пришлось просто сжечь целый ряд китайских домов и уничтожить множество скарба. Сопротивления нигде оказано не было, так как дорога не скупилась на вознаграждение потерпевших. Всего труднее было организовать борьбу в Харбине. Соседний с ним китайский город Фудадзян сделался настоящим очагом заразы. В нем и в самом Харбине было сравнительно много смертных случаев, но в Россию чума допущена не была, все запасные вернулись домой без единого подозрительного по чуме случая, все новобранцы прибыли в свои воинские части совершенно благополучно, и через три месяца после первого заболевания опасность заноса чумы через железную дорогу в коренную Poccию миновала. Жизнь на самой дороге, кроме главного центра – Харбина, вернулась в норму.
В Харбине борьба с чумою была особенно трудна – не только из-за соседства с Фудадзяном, но и потому, что и в самом Харбине некоторые части города, как например особенно торговая его часть, Пристань, представляла собою смешение прекрасных построек совершенно европейского типа, с отвратительными притонами китайского населения, в которых средства обязательной гигиены были совершенно неприменимы, и приходилось брать на средства дороги сравнительно значительные расходы, относящееся собственно до обязанности города, вплоть до выселения целых домов и постройки вместо них наспех новых помещений временного типа и в них подвергать жильцов самому строгому надзору, неудобства которого они сносили, однако, терпеливо.
Большие трудности представляла и сама дорога. Она занимала в своих мастерских и на работах вообще большое количество китайских рабочих, которые в обычное время жили в Фудадзяне, или на Пристани, или даже кругом города в мелких китайских поселках.
С появлением чумы нельзя было удалить их с дороги, по невозможности заменить их в сколько-нибудь короткий срок русскими рабочими из внутренних губерний, так как соседние сибирские губернии и области не имели свободных рабочих рук. Оставлять этих рабочих на работах в мастерских и на дороге и сохранять за ними общение с китайским же населением, в местах их жительства было также невозможно.
Пришлось, поэтому, принять экстренную меру – изолировать их полностью от общения с китайским населением и, сохранивши их на работах дороги, разместить их в особых бараках, спешно выстроенных дорогою и регулировать распоряжением дороги всю их внутреннюю жизнь, вплоть до надзора за доставляемыми им продовольственными продуктами и полного разобщения их от всякого сношения с китайским населением. Справедливость заставляет сказать, что все эти стеснения переносились без всякого ропота и сопротивления китайскими рабочими на дороге, а назначение им несколько повышенной платы, по сравнению с ранее получаемою ими, создало самую мирную атмосферу среди них, доходившую до того, что они установили свой внутренний надзор, значительно облегчавший задачи дороги. Благодаря всем принятым мерам, количество жертв среди русского населения было совершенно ничтожно, как было не велико и число жертв среди врачебного персонала.
При таких обстоятельствах начался 1911 год, который должен был окончиться для меня в совершенно иной обстановке, нежели та, в которой я вступил в него. Я начал год в далеко не радужном настроении.
Мысль о вероятном оставлении мною Министерства Финансов, в связи с необходимостью хранить об этом полное молчание, делала и без того нелегкую вообще текущую работу еще более тяжелою, а она, как нарочно, была особенно велика с первых дней нового года. Еще до начала рождественских вакансий в Думе в нее поступили разом, от разных фракций три запроса по поводу появления в конце года холеры и чумы в разных местностях Poccии. Главный из них был направлен именно на чуму на линии Китайской дороги, другой имел своим предметом вспышку холеры на юге и в окрестностях Астрахани, третий опять же вращался около той же чумы в Манчжурии и ставил вопрос о том, с какими расходами сопряжена борьба с нею и кому предстоит покрыть их.
Первый и главный вопрос соединил немалое количество подписей и был роздан, как и был сообщен правительству, чуть ли не в день роспуска Думы на Рождество. В нем не было недостатка в весьма недвусмысленных неблагоприятных кивках против Китайской дороги и делались столь же недвусмысленные намеки на то, что России и русской казне приходится оберегаться от деятельности этого особливого предприятия. Самое содержание запросов было чисто искусственное: не то правительство обвинялось в незакономерных действиях, не то от него спрашивали разъяснения по делам, находящимся в производстве.
П. А. Столыпин предложил возложить на меня обязанность отвечать от имени правительства, и он был по существу прав.
Все что относилось к холерным заболеваниям в самой России было уже на самом деле ликвидировано и никого более не интересовало, совершенно независимо от того, что размеры этих эпидемических заболеваний были весьма незначительны, a все подробности о них составили уже предмет правительственных сообщений. Иное дело Маньчжурская чума. Она была также ликвидирована в той ее части, которая была наиболее грозною для внутренней России, в смысле заноса заразы с востока, но далеко еще не была потушена в самой Манчжурии и могла всегда снова перекинуться на русские области. Кроме того, вся борьба с маньчжурскою чумою велась официально под моим руководством, и никто из прочих Министров не обладал всею полнотою сведений. Скажу даже, что мало кто интересовался ею. Наконец, кому же как не мне приличествовало отстранить все неблагоприятные намеки, которыми были пересыпаны запросы, на отчужденность управления делами Китайской восточной дороги и взять злополучных «манчжурцев» под свою защиту.
Особенно решительно отстаивал это Столыпин, подробно высказавши в Совете, что, близко следя за всем, что делается в смысле борьбы с эпидемию в Манчжурии, он считает своим долгом горячо благодарить все управление железною дорогою и меня, как отвечающего за нее, за все что сделано для санитарной безопасности России. Он прибавил даже, что если бы кто-нибудь сказал ему, что принятые распоряжения могут быть столь энергичны и разумны, он не поверил бы и думал даже, что это как-то не по-русски, и потому он предлагает Совету не только просить меня взять на себя ответ на все запросы, но и уполномочить меня открыто заявить с трибуны Государственной Думы, что правительство «считает прямым долгом справедливости отметить, что весь персонал железной дороги заслуживает величайшей похвалы за то, что им выполнено в условиях величайшей трудности, и что ему мы обязаны тем, что можем уже и теперь оказать, что опасность от заноса эпидемии в Poccию им устранена». Уже 19-го января Дума возобновила свои занятия, и в тот же день я дал мои объяснения по всем запросам. Что и как я сказал об этом не забыли те, кто пережил эту грозную пору в Манчжуpии и кто вынес всю борьбу на своих плечах. Их мало кто поблагодарил, если не считать того, что услышала от меня Дума с трибуны в этот день.
Пусть скажут себе те, кто когда-нибудь прочтут мои воспоминания, что грозившая России величайшая опасность была устранена усердием и исключительным мужеством в борьбе нею всего управления Китайской восточной железной дороги, до самого низшего персонала включительно. Быть может, они отметят также, что на всю борьбу было истрачено не боле одного миллиона рублей, считая и все расходы Министерства Внутренних Дел, по борьбе с другими эпидемиями в том же году.
С этого запроса, заслушанного 19-го января 1911 года, началось мое, почти ежедневное, присутствие в Государств. Думе, вплоть до половины марта, когда разразился тот неожиданный кризис правительства, о котором речь впереди.
19-гo января я отвечал на запрос о чуме, 22-го на такой же запрос о развитии контрабандного промысла спиртом через маньчжурскую же границу; 24-го мне было поручено правительством выступить по вопросу о размере кредита на нужды начального образования и помочь фиксации размера кредита на длинный ряд лет, то есть принять на себя роль защитника народного образования в то время, когда меня же обвиняли в том, что я будто бы являюсь противником расходов на просвещение; 4-го февраля мне пришлось вести настоящий бой с левым крылом Думы по запросу о деятельности опять того же Крестьянского Банка и одержать бесспорный успех над авторами запроса, а уже с 21-го февраля началось рассмотрение бюджета в Общем Собрании Думы.
Я упоминаю о моем выступлении по делу народного образования потому, что мне хочется снять с себя вечное осуждение меня за слишком скупое отношение к самым неоспоримым нуждам страны, во имя чрезмерно близкого моему сердцу казначейского благополучия.
Вторая моя речь имеет совсем иное значение.
Запрос правительству на этот раз был предъявлен уже без всякого колебания – в смысле обвинения его в явно незаконных действиях, совершенных правительством по ведомству Крестьянского Банка, и предъявлен он был одновременно, как к Председателю Совета Министров, так и ко мне, как руководителю Банка. Запрос получил прозвище «запроса по Дурасовскому делу». Он рассматривался в думской комиссии по запросам очень долго и попал с руки Правительства перед самым Рождеством. Подписан он был левою группой, – эсдеков. Первым подписавшим и главным, если неединственным, зачинщиком дела был депутат Покровский 2-ой, который задолго до предъявления запроса неоднократно являлся ко мне и в приемные дни и испрашивал особые аудиенции, постоянно доказывая мне совершенные не только Крестьянским Банком, но и административными властями вопиющие несправедливости в ущерб крестьян, будто бы окончательно разоренных банком.
Мне пришлось, поэтому, войти очень глубоко во все частности этого дела, и я успел изучить его до мельчайших подробностей еще в ту нору, когда вопрос так остро поставленный Столыпиным совершенно не был мне известен. Близко следил за ним и П. А. Столыпин и постоянно просил меня давать все большие и большие подробности, по мере того, что выяснялось из настояний Покровского 2-го и предъявляемых мне Крестьянским Банком данных возмутительная история этого дела, в котором так называемые Дурасовские крестьяне были бесспорно жертвою агитации того же Покровского, сумевшего, однако, скрыть следы своей работы и избежать обнаружения ее.
Всем было, однако, ясно до очевидности, что без него и его сотрудников по агитации никогда не было бы тех осложнений, которых достигло это возмутительное дело. Правда не было бы и того на самом деле настоящего триумфа, которого добилось правительство. После окончания прений по этому делу не только запрос не был принят Думою, но немалый конфуз испытала и Думская комиссия о запросах, разделявшая все заключения интерпеллянтов, но и те члены Думы, правее эсдеков, которые дали ему свои подписи. Мои друзья из кадетской оппозиции были разумеется в числе их и даже не отказали ceбе в удовольствии, как сделал например Аджемов, – пустить в меня, во время моих объяснений, язвительные стрелы.
Когда вопрос правительству созрел и состоялось заключение Комиссии о запросах, не только принявшее запрос, но и пошедшее в своих заключениях дальше самих авторов его, я был уже в курсе предположений Столыпина поднять вопрос о передаче в ведомство Землеустройства Крестьянского Банка.
Моим первым желанием было просить его взять на себя ответ на запрос. Но он сразу же и решительно отказался от моего предложения, сказавши, что никто не положил так много труда, как я, на изучение дела, и даже было бы крайне невыгодно, чтобы выступал от имени правительства кто-либо другой, а не я, потому что первый подписавший – Покровский – будет конечно обосновывать запрос, а ни с кем из членов правительства он не вел таких частых и назойливых переговоров, как со мной. Он прибавил, что лично у него Покровский был всего один раз, и он не входил с ним ни в какие частности, ссылаясь на то, что все дело находилось в руках Крестьянского Банка и никто не должен отвечать за него помимо Министра Финансов.
При заслушании запроса Дума была в большом составе.
Трибуны для публики были полны до отказа. Готовился так называемый большой думский день.
Хотя Покровский 2-ой знал не только мою точку зрения, но и все обстоятельства дела, которые, конечно, будут выдвинуты мною, потому что я не скрывал их от него и даже предупреждал его, что помимо их у меня есть в запасе и другие очень неприятные для его запроса данные, – он повел атаку на правительство в крайне приподнятом тоне и не поскупился на самые резкие выражения, срывая каждый раз дружные знаки одобрения от своих единомышленников и их соседей.
Столыпин на заседание не приехал, хотя я очень просил его не оставлять меня одного, так как нельзя было предвидеть не примут ли прения такого характера, при котором выступление Председателя Совета Министров может оказаться совершенно необходимым. Он сказал мне, однако, что считает не нужным этого делать, так как у меня столько данных, что результат запроса для него вполне обеспечен. Когда мы уходили из заседания, – это было на праздниках, – он задержал меня и просил не думать, что на его отношение сколько-нибудь влияет происшедшее между нами разногласие в вопросе о подведомственности Крестьянского Банкa. Кривошеин все время просидел в Думе пока не окончились прения и не последовало голосование, не только не давшее необходимых двух третей голосов для представления принятого запроса на усмотрение Верховной власти, но просто запрос был значительным большинством голосов отклонен.
Запрос был просто недобросовестный, основанный на данных заведомо для самых интерпеллянтов ложных и даже лживых, разбить их не было особенного труда, и нужно было только не бояться резких выпадов до прямой брани. Но их на самом деле вовсе не было.
Зала носила характер весьма выгодный для меня. С самого начала было очевидно, что я располагаю всеми данными, которые целиком оправдывают деятельность всех органов правительственной власти в этом деле и что встать на сторону интерпеллянтов значило потворствовать самой разнузданной пропаганде насильственного захвата земли, даром, и разжигания крестьянских страстей, что и было на самом деле выполнено скрывшимися за крестьянскими спинами агитаторами. Всем было ясно до очевидности, что главным из них был никто иной, как сам Покровский 2-ой, сумевший, однако, ловко, спрятать концы своего участия в воду. Недоставало только в моем распоряжении возможности вскрыть и эту подоплеку, но когда я сказал, что в руках Крестьянского Банка недостает, к величайшему для меня сожалению, только одного права и возможности сказать кому обязаны Дурасовские крестьяне своими страданиями, то раздались отдельные голоса: «не стоит, это и так ясно».
Невелика была передышка, которую дали мне Думские занятия, потребовавшие почти бессменного пребывания моего в Таврическом Дворце с первых дней января, и уже 21-го февраля мне пришлось снова появиться там же на общих прениях по бюджету на 1911 год.
Они не предвещали ничего исключительного, так как и на этот раз положение правительства было особенно благоприятно: прекрасные урожаи 1909 и 1910 годов отразились самым благоприятным образом на поступлении доходов и дали возможность значительно увеличить и расходную смету, сведя ее не только без особых затруднений, но и давши широкое удовлетворение излюбленным Думою культурным потребностям страны и предупредивши тем самым большинство обычных ее пожеланий. Это был четвертый бюджет, рассматриваемый Государственною Думою 3-го созыва, и я принял, с полного одобрения Совета Министров, за основание моего выступления в составе общих прений естественно напрашивавшееся сопоставление этой четвертой росписи с первою рассмотренною Думою росписью на 1908 год. Сравнение невольно получалось разительно благоприятное в смысле финансового положения Poccии решительно во всех отношениях. К тому же и заключение бюджетной комиссии Думы было на этот раз еще более оптимистическое, нежели и без того чрезвычайно благожелательное для правительства заключения ее по росписи на 1909 и 1910 г.г.
Этому сопоставлению и выводам из него я посвятил всю мою речь, которая невольно звучала самым бодрым и полным веры в будущее тоном и часто, гораздо более часто чем в предыдущие годы прерывалась шумными одобрениями не только правого сектора Думы, но даже временами и части левых групп, их умеренного крыла. Заключительные мои слова были покрыты, как говорит стенограмма, оглушительными продолжительными аплодисментами всего центра и правых скамей.
Когда я сошел с трибуны, меня обступили внизу многие депутаты, а в числе их не мало и таких, которых я лично почти не знал, и не скупились на выражения благодарности, одобрения и сочувствия за все сказанное. Председатель Думы Родзянко своим зычным голосом не постеснялся, стоя рядом с Шингаревым, сказать мне: «а я все-таки держу пари, что Андрей Иванович не откажет себе в удовольствии выступить вслед за Вами и объяснить нам, что Ваша роспись опять никуда не годится, и что наши финансы куда хуже, чем были прежде, и мы по прежнему находимся на краю банкротства».
Шингарев, разумеется, выступил тотчас после перерыва, не сказал ни одною слова против сведения росписи и заключения бюджетной комиссии Думы, нашел, что доходы может быть не преувеличены, а расходы немного лучше сведены, нежели делалось до сих пор, но затем произнес все-таки полуторачасовую речь «рядом с бюджетом», по поводу всего что только попадалось под руку, но не имело решительно никакого отношения к своду росписи и отвечало заранее заготовленной на завтра оппозиционной статье для газет. Я решил просто ничего не отвечать ему и сказал всего несколько слов но поводу одной, обычно допущенной им передержки.
Мне пришлось зато выступить с небольшим ответом по поводу следовавшей за нею речи саратовского депутата Н. Н. Львова, сидевшего тогда среди ближайших к кадетам соседей их, – прогрессистов.
Всегда корректный по форме, но резкий по существу, когда он выступал против правительства, он редко выступал по вопросам о финансах государства в тесном смысле слова. Но на этот раз он сделал почему-то исключение, тогда когда наши финансы и учет их всего меньше давали основания к каким-либо изобличением невыгодного для правительства свойства, и произнес очень красивую по форме, но явно пристрастную по существу речь, обвиняя не только правительство, но и самое Думу в чрезмерном предпочтении расходов на оборону, вместо того, чтобы давать средства на подъем культурного развития страны, которое «тщетно ждет еще удовлетворения самых элементарных своих требований». Слева ему разумеется горячо аплодировали, в особенности когда он сказал под конец, обращаясь к Думскому большинству, направо: «с чем явитесь Вы перед Вашими избирателями, всего через год, и что скажете Вы им в доказательство того, как понимали Вы Ваши обязанности по отношению к стране, и напрасно думаете Вы, что страна не учла уже того, что дали Вы за четыре года Вашей работы».
Тотчас после речи Н. Н. Львова я вышел на трибуну и ответил ему в очень горячей речи, защищая и правительство и Думу и объяснивши ему, а через его голову и всей оппозиции, почему пришлось в истекшие четыре года отдать столько внимания и средств на дело обороны, расшатанное в конец несчастною войною, на сколько несправедливо говорить о том, что мы забыли нужды культурного развития страны, когда они удовлетворяются широкою рукою и в прогрессии во много раз превышающей требования обороны.
Закончил я и оправданием, которое так легко принести членам Думы перед их избирателями, если только последние способны на справедливое и разумное отношение к оценке простого понятия, что «культура и прогресс могут быть обеспечены только тогда, когда страна не оставлена беззащитною в своей внешней безопасности».
Едва успели закончиться эти общие прения и далеко не закончилось еще рассмотрение частностей росписи, как произошло событие, совершенно неожиданное для меня и на много дней сосредоточившее на себе внимание всего правительства. Его последствия имели лично для меня весьма глубокое значение.
В числе дел особенно занимавших внимание Председателя Совета Министров в течение всего 1910 года и даже части 1909 года было дело о введении, на основании особого Положения выработанного при большом личном участии П. А. Столыпина, – земского управления в 9-ти губерниях северо- и юго-западного края. Лично я почти не принимал никакого участия в разработке и прохождении этого дела через Совет Министров. Напротив того, П. А. Столыпин сразу же придал ему чисто личный характер и как три внесении его в Совет, в виде общей схемы, так и при составлении и проекта в окончательном виде защищал его лично самым энергичным образом, не раз указывая на то, что после крестьянской земельной реформы и пересмотра общегубернского управления он придает этому вопросу первенствующее значение, так как – это была его излюбленная формула – «он выносил в своей душе этот вопрос еще со времени своей первой юности и при первом его соприкосновении с местной жизнью в северо-западном крае, которому он отдал лучшие свои годы».
Он относился, поэтому, особенно чутко к каждому замечанию, с которым встречался в среде Совета, так же как и при рассмотрении законопроекта в Думе, лично посещая все заседания ее, пока она не высказала свое сочувствие основным его принципам.
На этом вопросе он, в частности, и сблизился в особенности с фракцией националистов в Думе, которая оказала ему самую деятельную поддержку в частности в вопросе об образовании для выборов земских гласных отдельной русской курии, как «способа устранить поглощение польским элементом русского крестьянства в избирательных собраниях. Из Думы рассмотренный последнею и согласованный во всем законопроект перешел в Государственный совет в половине 1910 года и поступил на обсуждение осенью этого года. Столыпин неизменно участвовал лично при первоначальном рассмотрении дела в Комиссии и хотя сразу же встретился с оппозицией со стороны правых членов комиссии, но не придавал этому большого значения, как не придавал его и образовавшемуся разногласию именно в вопросе о русских куриях, совершенно спокойно заявляя, что он не сомневается в том, что это разногласие исчезнет при обсуждении в Общем собрании, на котором он вполне надеялся одержать верх при его личной защите законопроекта. Он был настолько уверен в успехе, что еще за несколько дней до слушания дела, при разговоре о нем в Совете, он не поднимал вопроса о необходимости присутствия в Государственном Совете тех из министров, которые носили звание членов Совета, для усиления своими голосами общего подсчета голосов. Их было тогда, правда, немного. Лично я ни разу не был в Совете во все время рассмотрения дела и не следил за его прохождением, – настолько много было у меня своего собственного дела, при постоянных моих участиях в Думе. Укрепляло убеждение Столыпина и отношение к делу Председателя Государственного Совета М. Г. Акимова, который сам принадлежал к правой группе и всегда был хорошо осведомлен о ее настроениях.
Велико было поэтому удивление и даже потрясение, вынесенное Столыпиным, когда в начале марта, 7-го или 8-го числа, голосование именно по статье о русских куриях, после решительного, обоснованного и даже красноречивого выступления самого Столыпина дало совершенно неожиданный результат: большинством всего 10-ти голосов статья законопроекта и все зависящие от нее постановления были отвергнуты. Столыпин тотчас же покинул зал заседания, и все поняли, что случилось нечто необычное. Я узнал об этом довольно поздно по телефону и по первому впечатлению не придал особого значения, так как вообще не был в курсе его. На следующий день мне стало известно, что Столыпин поехал в Царское Село. В течение дня меня посетили Тимашев, Кривошеин и Харитонов.
Первый не знал ничего и хотел узнать мою оценку. Я мог сказать ему только, что Петр Аркадьевич не делился со мною ни разу своим отношением к делу и не позвонил мне по телефону. Не сказавши ничего Тимашеву, я подумал только, что он отступил от своего обыкновения все под тем же влиянием – нашей размолвки по Крестьянскому Банку.
Кривошеин был уже очевидно осведомлен непосредственно от Столыпина, так как он сказал мне без всяких оговорок, что Петр Аркадьевич не может примириться с таким «возмутительным решением», под которым несомненно таятся интриги лично против него, и если только не получит согласие Государя на его предложение, то несомненно уйдет в отставку. На мой вопрос в чем же состоит его предположение, Кривошеин отозвался незнанием и сказал только, что вероятно мы все сегодня же будем приглашены в заседание на Фонтанку и узнаем, что все решено. Харитонов, видимо, не видал Столыпина и высказал только, что по впечатлением, полученным им из Государственного Совета нужно ожидать событий не обычного масштаба, так как «уходят из заседания подобным образом или когда подают в отставку, или когда готовят какой-либо ку-д-ета».
В тот же день Столыпин ко мне не позвонил, не позвонил и я к нему, чтобы не быть назойливым, или не давать ему повода подозревать меня в каком-либо личном интересе.
На следующий день действительно состоялось собрание членов Совета, по телефонным вызовам, и мы все собрались не в Обычном помещении, где происходили заседание Совета, а в кабинете П. А.
С его привычною сдержанностью, не обнаруживая никакого волнения в изложении происшедшего инцидента, хотя волнение было заметно в его жестах, Столыпин передал нам, что все происшедшее третьего дня, как это теперь ему совершенно точно известно, было плодом издавна подготовленной интриги, направленной лично против него. Она выразилась в том, что лидер правой группы Государственного Совета П. Н. Дурново, еще задолго до слушания дела в Общем собрании Государственного Совета, подал Государю записку, характеризируя выделение русских крестьян в Северо- и Юго-Западном крае в особые избирательные курии как меру крайне опасную в политическом отношении, которая только оттолкнет от правительства весь класс польских землевладельцев в крае, совершенно лояльно настроенных по отношению к Poссии, и может даже усилить и без того замечающееся противорусское стремление среди отдельных лиц, явно тяготеющих к Австрии.
Под влиянием этой искусственной меры, неизбежно, весь наиболее культурный землевладельческий класс совершенно отойдет от местной земской работы, которую немыслимо построить на одном крестьянстве да на немногих русских чиновниках и т. д.
Ему известно далее, что перед самым рассмотрением дела, после одного из частных собраний у П. Н. Дурново, испросил себе аудиенцию у Государя член Г. Совета В. Ф. Трепов, что подтвердил ему барон Фредерикс, рассказавший ему при этом, что перед аудиенциею он заходил к нему и очень горячо доказывал ему, что эта часть думского проекта есть чисто революционная выдумка, отбрасывающая от земской работы все, что есть культурного, образованного и консервативного в крае, и что это делается исключительно в угоду мелкой русской интеллигенции, которой хочется забрать это дело в свои руки и поживиться на «земском пироге».
Поэтому он, Столыпин, решил доложить вчера Государю, что он не может оставаться на своем двойном посту, если дело, которое он лелеял с молодости, должно погибнуть из-за простой интриги, оправдываемой к тому же прямыми извращениями фактов и обвинением его чуть ли не в потворствовании революционным замыслам, против которых он борется не щадя своей собственной жизни и жизни своих детей. Поэтому, он сказал Государю не обинуясь, что просит Его освободить от должности и разрешить ему вовсе уйти со службы, так как он не может даже представить себя заседающим в Государственном совете вместе с людьми, решившимися обвинить его в таких замыслах.
По словам П. А., Государь был совершенно подавлен его намерение, и все говорил ему, что Он совершенно не представлял себе всей важности этого дела и хорошо понимает его волнения, но считает, что он не имеет права так резко ставить вопрос, и нужно подумать о том, какие меры могли бы быть приняты к тому, чтобы дело могло быть снова рассмотрено и доведено до конца, причем обещает ему заранее употребить все свое влияние, чтобы, при вторичном рассмотрении, не могло случиться ничего похожего на то, что произошло. Тогда Столыпину пришлось войти во все детали этого дела и разъяснить Государю, что никакого вторичного рассмотрения дела не может и произойти, потому что Дума никогда не согласится отказаться от русских курий, из-за которых все дело и провалилось в совете, а последний из-за одного упрямства не сознается никогда в своей ошибке.
Тогда Государь сказал Столыпину самым решительным образом: «Я не могу согласиться на Ваше увольнение, и Я надеюсь, что Вы не станете на этом настаивать, отдавая себе отчет, каким образом могу я не только лишиться Вас, но допустить подобный исход под влиянием частичного несогласия Совета. Во что же обратится правительство, зависящее от Меня, если из-за конфликта с Советом, а завтра с Думою, будут сменяться Министры». «Подумайте о каком-либо ином исходе и предложите мне его» – закончил Государь.
Тогда, по словам Столыпина, он, поблагодарив прежде всего Государя за оказываемое ему доверие, сказал Ему, что для него самое существенное в настоящем случае вовсе не его самолюбие, которым он никогда не руководствуется, а польза Государства и необходимость оживить целый край, который прозябает в невероятных условиях, о которых может судить лишь тот, кто прожил там многие годы.
Отвечая же на вопрос Государя, что можно сделать, чтобы обеспечить проведение земской реформы в жизнь, он сказал, что есть только одно средство – провести закон по 87 статье основных законов, а для этого необходимо принять хотя бы и искусственную меру – распустить на короткий срок обе палаты, обнародовать закон в качестве временной меры в порядке Верховного управления и затем внести его в Думу в том самом виде, в каком он был принят ею. Дума не имеет повода не утвердить его вновь, и когда он дойдет снова до Государственного Совета, то ему не останется ничего иного, как подчиниться совершившемуся факту, тем более, что до этого срока пройдет не мало времени, закон войдет уже в жизнь, а она докажет лучше всяких слов, что все осуждения Государственного Совета ни на чем не основаны, и никогда польские помещики не откажутся от земской работы, как распространяют это его противники, и сами не веря тому, что они говорят.
Государь внимательно выслушал это предложение и спросил Столыпина: «а Вы не боитесь, что та же Дума осудит Вас за то, что Вы склонили меня на такой искусственный прием, не говоря уже о том, что перед Государственным Советом Ваше положение сделается чрезвычайно трудным, Столыпин передал нам, что он ответил Государю: «Я полагаю, что Дума будет не довольна только наружно, а в душе будет довольна тем, что закон, разработанный ею с такой тщательностью спасен Вашим Величеством, а что касается до неудовольствия Государственного Совета, то этот вопрос бледнеет перед тем, что край оживет и пока пройдет время до нового рассмотрения дела Государственным Советом, страсти улягутся и действительная жизнь залечит дурное настроение».
Государь ответил ему на это: «хорошо, чтобы не потерять Вас, Я готов согласиться на такую небывалую меру, дайте мне только передумать ее. Я скажу Вам Мое решение, но считайте что Вашей отставки Я не допущу».
На этих словах Государь встал и протянул Столыпину руку, чтобы проститься с ним, когда П. А. попросил извинения и высказал ему еще одну мысль, изложив ее так:
«Ваше Величество, мне в точности известно, что некоторое время перед слушанием дела о западном земстве, в Государственном Совете, Петр Николаевич Дурново представил Вам записку с изложением самых неверных сведений и суждений о самом деле, скрытно обвиняя меня чуть что не в противогосударственном замысле.
Мне известно также, что перед самым слушанием дела член Гос. Совета В. Ф. Трепов испросил у Вашего Величества аудиенцию с тою же целью, с какою писал Вам особую записку Дурново. Такие действия членов Государственного Совета недопустимы, ибо они вмешивают их личные взгляды в дела управления и приобщают особу Вашего Величества к их действиям, которых я на позволю себе характеризовать, потому что Вы сами изволите дать им Вашу оценку. Я усердно прошу Ваше Величество, во избежание повторения подобных неблаговидных поступков, расшатывающих власть правительства, не только осудить их, но и подвергнуть лип, допустивших эти действия, взысканию, которое устранило бы возможность и для других становиться на ту же дорогу».
Государь, выслушав такое обращение, долго думал и затем, как бы очнувшись от забытья, спросил Столыпина: «что же желали бы Вы, Петр Аркадьевич, что бы я сделал?»
«Ваше Величество, наименьшее чего заслужили эти лица, это – предложить им уехать на некоторое время из Петербурга и прервать свои работы в Государственном Совете, хотя бы до осени. В такой мере нет ничьего жестокого, потому что скоро наступит вакантное время, и они все равно уедут куда каждый из них пожелает, но зато все будут знать, что интриговать и вмешивать Особу Вашего Величества в партийные дрязги недозволительно, а гораздо честнее бороться с неугодными членами правительства и их проектами с трибуны верхней палаты, что предоставляет им закон в такой широкой степени.
По словам П. А. Столыпина, и это его обращение к Государю не вызвало никакого неудовольствия, как не вызвало и опровержения фактической стороны дела. Государь ответил ему только: «Я вполне понимаю Ваше настроение, а также то, что все происшедшее не могло не взволновать Вас глубоко. Я обдумаю все, что Вы Мне сказали с такою прямотою, за которую я Вас искренно благодарю, и отвечу Вам также прямо и искренно, хотя не могу еще раз не повторить Вам, что на Вашу отставку Я не соглашусь».
Передавши нам все, что изложено мною с полнейшею точностью, П. А. прибавил только, что его решение последовало после тяжелого раздумья, и что он принял это решение, от которого не может ни в каком случае отойти, и просить нас всех не судить его, так как он вполне уверен в том, что каждый из нас поступил бы точно также и пожертвовал бы своим положением, во имя достоинства, власти, которая только принижается подобными проявлениями интриги.
По-видимому, он совершенно не желал того, чтобы сообщение его служило предметом каких-либо обсуждений в нашей среде, но они возникли как-то сами и даже приняли в известный момент довольно острый характер. Начал их наиболее экспансивный из нас – Кривошеин, сказавши, что для него решение Государя несомненно, и желание Петра Аркадиевича будет выполнено. Его смущает только, что положение самого Государя в этом случае чрезвычайно щекотливое, так как, если он мог совершенно не знать о содержании записки Дурново, то принявши Трепова и не сказавши ему того, что Он должен был сказать, Он до известной степени сам несет ответственность за случившееся и Ему не может быть не трудным принять второе положение, которое выставлено Столыпиным.
Щетловитов был очень решителен и просто высказал свою полную солидарность с П. А. Большинство остальных министров молчало, чувствуя, очевидно, полную бесцельность всяких дебатов при решении принятом Столыпиным.
Я решил также не высказывать моего взгляда, по совершенной бесцельности этого при занятом Столыпиным непримиримом положении на его всеподданнейшем докладе. Харитонов попытался было спросить его, нельзя ли найти какое-либо смягчение в вопросе о мерах «укрощения», как выразился он, Дурново и Трепова, потому что, зная характер Государя, он думает, что этот вопрос будет наиболее болезненным для Государя, и было бы для положения самого Столыпина крайне желательным найти какой-либо выход. Его осторожное замечание вызвало очень резкую отповедь. «Пусть ищут смягчения те, кто дорожит своим положением, а я нахожу и честнее н достойнее просто отойти совершенно в сторону, если только приходится еще поддерживать свое личное положение среди переживаемых условий».
Перед нашим общим уходом Столыпин просил меня остаться, сказавши, что у него есть одно дело, которое он хотел бы выяснить со мною до того, что его личный вопрос будет ликвидирован Государем. Когда все вышли, и мы остались вдвоем, он спросил меня просто, как я смотрю на все случившееся.
Я ответил ему, что мне трудно говорить об этом, потому что с личной точки зрения я вполне понимаю его, тем более что и сам я не понимаю, как можно цепляться за власть при переживаемых нами условиях. Но с точки зрения, если можно так выразиться государственной, избранный им путь представляется едва ли правильным и способным привести власть к спокойному положению. Искусственный роспуск на три дня обеих палат слишком прозрачен, чтобы сразу же не возникло очень резкое к нему отношение в широких кругах того, что принято называть «общественным мнением». Я не думаю, чтобы и Дума была довольна таким способом проведения хотя бы и одобренного ею решения. Во всяком случае, над законодательным порядком будет несомненно произведено насилие, а его вообще не прощают. Государь примет эту меру, так как для Него не ясны все оттенки ее, и Его успокоит сознание того, что хорошее дело не погибло.
Вторая мера представляется мне еще более сомнительною. Она, конечно, оправдывается как последствие несомненной интриги, но внешне она все-таки очень тяжела для Государя. Трудно требовать от него, чтобы Он не принимал посылаемых Ему записок и не принимал тех людей, которых он знал. Его вина не в том, что он принял, а в том, что Он дал принятым возможность ссылаться их единомышленникам на Его мнение и тем влиять на окружающих. И это Он разумеется теперь прекрасно понимает. Но требовать от Него кары для тех, кого Он принял, – чрезвычайно трудно и щекотливо, так как Он понимает также, что всем будет ясно, что Он поступил таким образом под давлением произведенного на Него нажима, и этого Он никогда не простит, хотя, вероятно, выполнит и это требование.
«Что же то Вашему мне следовало сделать?» опросил Столыпин. «Проглотить пилюлю и расписаться в проделанной надо мною, как Председателем Совета Министров, хирургической операции».
Я ответил ему, что, по моему мнению, был иной путь – путь борьбы без насилия над законом и над самим Государем, а именно: немедленное внесение того же закона в Думу, соглашение с Председателем ее и главами фракций о немедленном рассмотрении его и новое направление принятого проекта в Государственный Совет и там уже следует принять чрез Председателя его и с полномочиями от Государя меры к тому, чтобы на этот раз интрига не была допущена, по крайней мере, среди членов Совета по назначению. Потеря, в этом случае времени, хотя бы в один год или даже более уравновешивалась бы огромными выгодами от соблюдения закона.
Столыпин ответил мне: «может быть, Вы или другой могли бы проделать всю эту длительную процедуру, но у меня на нее нет ни желания, ни умения. Лучше разрубить узел разом, чем мучиться месяцами над работой разматывая клубок интриг и в то же время бороться каждый час и каждый день с окружающей опасностью. Вы правы в одном, что Государь не простит мне, если ему придется исполнять мою просьбу, но мне это безразлично, так как и без того я отлично знаю, что до меня добираются со всех сторон, и я здесь не так долго».
На этом мы расстались, и Столыпин обещал держать меня в курсе всех получаемых сведений.
На самом деле, я не получил от него никакого сообщения в течение четырех дней и решительно ничего из знал о том, в каком положении находится весь этот болезненный вопрос.
Звонить к Столыпину по телефону я не решался, чтобы не дать ему невода предположить, что я лично заинтересован в конечной развязке, тем более, что до меня уже доходила клубные сплетни, что в случае ухода П. А. мне предстоит заменить его. Я знал кроме того, что он был простужен и не выходил из дома. От Крыжановского, отлично вообще осведомленного о всех делах этого рода, я получал ежедневные сообщения, что кризис еще не разрешен, и в Министерстве Внутренних Дел господствует очень подавленное и тревожное настроение. Делал ли сам Столыпин какие-либо попытки к ускоренно решения, я не знал, как не знаю и до сих пор.
В эти дни несомненно тяжелого ожидания я получил по телефону от состоявшего при Императрице Марии Феодоровне Гофмейстера Князя Шервашидзе приглашение явиться к Императрице, которая желает меня видеть. Я не помню числа, но хорошо припоминаю, что это было в субботу.
Императрица приняла меня в три часа дня и сказала, что желала бы узнать от меня, что произошло с П. А. Столыпиным, так как она слышит со всех сторон, что он уже несколько дней тому назад был у Государя и просил уволить его вовсе от службы, но из-за чего все это произошло, она никак не может понять, потому что с разных сторон слышит такие неясные рассказы, что ей просто хочется знать правду, так как она завтра будет обедать у Государя в Царском Селе и хотела бы быть в курсе того, что произошло, так как всегда Государь говорить с нею о том, что Его тревожит.
Мне пришлось рассказать Императрице в самой мягкой форме все, что произошло в Государственном Совете, пояснить ей сущность провалившегося теперь из-за решения Совета законопроекта, рассказать все, что передал нам Столыпин о свидании с Государем и о поданном им заявлении об увольнении его вовсе от службы, как и о том, в каких условиях мог бы он сохранить свое положение. О моем личном мнении по всему этому инциденту я не сказал Императрице ни слова и не упомянул вовсе о моем разговоре с Председателем Совета Министров.
Ее рассуждение поразило меня своей ясностью, и даже я не ожидал, что она так быстро схватит всю сущность создавшегося положения. Она начала с того, что в самых резких выражениях отозвалась о шагах, предпринятых Дурново и Треповым. Эпитеты «недостойный», «отвратительный», «недопустимый» чередовались в ее словах, и она даже сказала: «могу я себе представить, что произошло бы если бы они посмели обратиться с такими их взглядами к Императору Александру 3-му. Что произошло бы с ними я хорошо знаю, как и то, что Столыпину не пришлось бы просить о наложении на них взысканий: Император и сам показал бы им дверь, в которую они не вошли бы во второй раз.