Глава 14 КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 14 КОРАБЛЕКРУШЕНИЕ

Жизнь страшна, что решительно не на что опереться.

А. И. Герцен — М. К. Рейхель

В письме жене, написанном ночью того рокового дня, 28 июня 1851 года, Герцен не стремится скрыть ни своего отчаяния, ни даже гнева, ни своего нового недоверия Натали: «Что со мною и как, суди сама. Он все рассказал Саз[онову]… Такие подробности, что я без дыханья только слушал. Он сказал, что „ему жаль меня, но что дело сделано, что ты упросила молчать, что ты через несколько месяцев, когда я буду покойнее, оставишь меня“… <…> Так глубоко я еще не падал. <…> Неужели это о тебе говорят?.. О, боже, боже, как много мне страданий за мою любовь…»

Спустя несколько дней Наталья Александровна отвечает. Отрывок ее несохранившегося письма Герцену — в «Былом и думах»: «Лучше мне умереть, вера твоя разрушена, каждое слово будет теперь вызывать в тебе все прошедшее. Что мне делать и как доказывать? Я плачу и плачу!»

Ее желание остаться с семьей, несмотря на страстное желание быть с Гервегом, прочитывается во всех ее последних письмах возлюбленному. Она оставляет для себя лишь мечту увидеться с ним во что бы то ни стало, может быть, через несколько месяцев, может, через год… Об уходе из семьи речи нет.

Настроение Герцена в одиноком блуждании по миру — Париж, Фрибур, Муртен, Шатель не придает ему особых надежд на будущее. Вопреки «общему» частная жизнь идет под гору. Наталья Александровна остается в Ницце, даже не предложив Герцену вместе посетить новую родину «тяглового крестьянина» сельца Шатель, завоеванную мужем с немалым трудом. После отказов натурализовать его в Женевском кантоне и отступнического поведения Дж. Фази, с помощью новых знакомых — К. Фогта и Ю. Шаллера, президента Фрибурского кантона, дело решилось внесением взноса в 1500 франков шательской общине, некоторыми финансовыми обязательствами и «свидетельством о доброй нравственности», выданным ниццким бургомистром 2 мая. Так 1 июля 1851 года русский надворный советник перешел в тягловые крестьяне и оказался среди новых своих соплеменников на празднике торжественного вхождения в гражданство, сопровождаемом всеобщим неумеренным возлиянием, о чем не без юмора потом вспомнил в «Былом и думах»[116].

Герцен совершенно переменился в последние полгода. Злоба и тоска, как он выразился, «разъедают». Чувствуя отчаянное состояние мужа, Наталья Александровна снова старается его успокоить, и слова из полученного им письма нельзя назвать не банальными: «…если б у меня были крылья!., как бы полетела я к тебе!..»

В яростном стремлении одержать верх над противником Гервег заходит слишком далеко. В это время Эмма внезапно возвращается в Ниццу с напутствием мужа: «Пусть чувствуют, что у тебя оружие в руке и что ты в любое мгновение можешь надлежащим образом пустить его в ход…»

Это письмо Гервега[117] заключало в себе две угрозы: не допустить возвращения Герцена в Ниццу и прямой шантаж в виде компрометирующих Натали, ее же собственных тайных писем. Средство, вполне действенное, препятствующее и приезду Герцена, и создавшейся опасности для Натали. «Тебе некого щадить, — писал Гервег, наставляя жену, — и… ты больше щадить не будешь… ты можешь видеть Н[атали] у своих ног тогда, когда захочешь этого, и… она будет вымаливать у тебя прощение…» При этом Гервег не оставлял, вероятно, желания встретиться в Ницце с Натали, а в случае возвращения туда Герцена самолично явиться с разоблачениями.

Холодные письма Герцена, накаленная обстановка вокруг, наполненная сплетнями и пересудами, повергли ее в панику и призывали немедля ехать. После некоторых сомнений («Зачем еду?») она отправилась в Турин, где 9 июля возле Кариньянского дворца произошла известная читателю «Былого и дум» лирическая встреча, названная неисправимым идеалистом «вторым венчанием» и «святым временем примиренья». «…Нет, не примиренья, — поправлял себя Герцен, — это слово не идет.

<…> Нам нельзя было мириться: мы никогда не ссорились — мы страдали друг о друге, но не расходились».

Накануне отъезда в Турин Гервегу, в ответ на его «безумные письма», Натальей Александровной вновь отослано послание с твердыми уверениями, «что любовь Александра… развернулась во всем ее величии» и что семью она не покинет. «Я думала, что нашла в тебе воплощение всех моих мечтаний, я была ослеплена этим, перенесена в сферы, которых человеческое воображение едва в состоянии бывает достичь… Нам пришлось расстаться. Исполненная благодарности к тебе и судьбе за огромное счастье, я не хотела больше возвращаться к нему, видя, что оно не может сочетаться со счастьем Александра. Я хотела продолжать свою жизнь, связанную с его жизнью и жизнью детей. Ты угрожал мне, утверждая, что это будет гибелью для всех нас, и ты обещал нам спасение, гармонию, блаженство в совместной жизни; это обещание легло в основу всего: ты просил у меня позволения быть только собакой в моем доме, видеть меня лишь изредка… Ты говорил, что исчезнешь при первом же диссонансе. <…>

Из твоих безумных писем я увидела, как ты продолжаешь разрушать покой Александра, не будучи в состоянии удовлетвориться. Я видела также, что ты не способен на малейшую жертву, что ты любишь только для самого себя… Тогда силы покинули меня. Тогда я почувствовала себя готовой ко всему, и именно тогда я попросила тебя поручить привести в порядок пистолет. Зачем оставил ты меня в живых — не понимаю до сих пор… Твой отъезд, поведение после отъезда были более чем бесчеловечны; мой идеал был низвергнут, смешан с грязью. Ты пренебрег всем, всем, что есть для меня священного, попрал ногами; все обещания, мольбы — все было отвергнуто, — ты меня уничтожил. <…>

Он и дети помешали мне принять смерть, которую ты мне предложил, они удерживают меня еще и теперь, и если смерть не придет сама собой, или если ты, Георг, не пришлешь ее, чтоб оторвать меня от семьи, — я не покину семью, я в ней растворена, вне семьи меня нет больше…

Я страдаю от твоих страданий, я страдаю от них тем сильнее, что являюсь их причиною… Но поделать ничего не могу… Такова уж я от природы…

Отомсти, убей меня, если это может тебя облегчить… Если ты можешь, — я же помочь тебе не могу!..»

Наталья Александровна словно не замечает реалий обычной, бытовой жизни, не дает себе отчета, почему Гервег изгнан из Ниццы; в стилистике писем замечаем уничижительные повторы ее собственных признаний и откровений.

После туринского свидания 15–16 июля Герцен с женой едут в Ниццу.

«Возвратившаяся тишина» семейной жизни, почти одинокое существование, переезд в дом Дуйса С.-Элен, что на окраине Ниццы, казалось, сняли множество проблем и кризис миновал. Вскоре Наталья Александровна вновь забеременела. Жизнь продолжалась…

Герцен взялся за работу. Давно подумывал о повести, которую начал еще год назад. Но отложил за недосугом, да и просто повесть не шла. Писал о ней как о «неудавшейся и неоконченной статейке». А вот в октябре 1851-го решил продолжать, несмотря на мрачные пессимистические настроения, мучительно захватившие его. Вышло еще одно сочинение о лишнем человеке, к тому же «поврежденном», с его безысходным взглядом на все происходящее и бездеятельным пессимизмом. Крепостная тема (тоже очень важна) — пропащая судьба освобожденной из рабства, выучившейся пению крепостной, в трагическом рассказе слуги Спиридона, несомненно чем-то напомнившем не менее страшную историю Анеты в «Сороке-воровке», сильно прозвучала в повести.

Авторская подпись в конце повести «Поврежденный»: «С.-Элен, близ Ниццы. Зимой 1851 года» выводила ее создание ко времени и месту действия, во многом сближающими сочинение с известными лицами и событиями той поры[118].

В дальнейшем Герцен еще встретится со своим героем — Евгением Николаевичем, и при рассмотрении важного герценовского цикла «Концы и начала» (1862–1863) даст повод поговорить об этом особенном, чисто российском персонаже, в котором заключено столько взаимоисключающих русских черт.

В пору «частных» потрясений Герцен получает все большую известность в европейском демократическом оппозиционном движении, продолжая отстаивать в своих работах новые социальные отношения и безусловную независимость личности.

В предисловии к немецкому изданию «Кто виноват?» (Лейпциг, 1851) известный журналист и переводчик книги В. Вольфзон высоко оценивает Герцена как художника и мыслителя, как человека самой высокой «пробы»: «Высокоидеальное и нравственное содержание его сочинений выступает еще сильнее в его личности. <…> Искренность и правда — основные черты его характера; у него нет тайн; и перед своими близкими друзьями и перед целым светом… Это не только ясный ум, но и прозрачная душа. Ему чуждо лицемерие во всяком виде».

Герцен в переписке с Дж. Маццини, с другими выдающимися деятелями Запада последовательно излагает свои идеи. Он целенаправленно продолжает знакомить «Европу с Русью». Пишет одно из программных своих сочинений «Русский народ и социализм. Письмо к Ж. Мишле», примыкающее по тематике к работам «Россия», «Письмо русского к Маццини», «О развитии революционных идей…». Демократическое общественное мнение должно иметь правильное представление о передовой народной России, противостоящей России императорской, о богатейшей культуре страны, о судьбах славянских народов, об их взаимоотношениях между собой, о свободной славянской федерации — «зерне кристаллизации» славянского мира, не имеющего никакого отношения к правительственной идее «императорского панславизма». Гордость за русский народ, уверенность в его великом будущем позволяют Герцену возвысить голос в его защиту: «Русский народ… жив, здоров и даже не стар — напротив того, очень молод». Несомненно, «прошлое народа темно; его настоящее ужасно (Герцен перефразирует мысль Чаадаева. — И. Ж.), но у него есть права на будущее».

Размышления о русской сельской общине, занимающие его в статьях 1849 года, продолжены и в этом обращении к Мишле, написанном после свершившихся переворотов, ибо русский «сельский коммунизм», как полагал Герцен, имеет точки непосредственного соприкосновения с «революционной Европой». Герцен не обходит и «страшный вопрос»: «Достанет ли силы на возрождение старой Европе, этому дряхлому Протею, этому разрушающемуся организму?»

Письмо и поставленные в нем вопросы были вызваны полемически заостренным чтением сочинения одного из просвещеннейших людей Европы Жюля Мишле. С ним Герцен познакомился в Париже в июне 1851 года. Несколькими месяцами ранее известный историк, задумав написать серию биографий героев международной революции, названную «Легендами демократии», приступил к первой из них — «Польша и Россия.

Легенда о Костюшко». Очерк, проникнутый глубоким сочувствием к Польше и ее национальной борьбе, был весьма поверхностным в ряде положений о передовой России, на что и указывал Герцен.

В который раз возвращаясь к наболевшей проблеме России и Польши, Герцен писал Мишле: «Любовь к Польше! Мы все ее любим, но разве с этим чувством необходимо сопрягать ненависть к другому народу, столь же несчастному… <…> Пора забыть эту несчастную борьбу между братьями. <…> Польша и Россия подавлены общим врагом. <…> Поляки почувствовали, что борьба идет не между русским народом и ими, они поняли, что им впредь можно сражаться не иначе, как ЗА ИХ И НАШУ СВОБОДУ, как было написано на их революционном знамени». (Этот лозунг был пронесен Герценом в ряде статей 1863–1864 годов, при новой исторической ситуации.)

«Критическое высказывание» Герцена было принято Мишле с огромным расположением и благодарностью, он и прежде ставил высоко его книгу «О развитии революционных идей…». Восхищаясь силой слова русского публициста, он писал Герцену 3 ноября 1851 года после получения обращенного к нему письма «Русский народ и социализм»: «Каждое ваше слово… — дело… <…> Я был тронут им до слез. <…> Мы спасемся вместе. Франция воскреснет в 52 году, и мир еще будет жить. Вы… в известном смысле — авангард человечества. Избави меня Бог спорить с теми, кто занимает этот почетный пост! Еще до получения ваших замечаний я исправил сказанное мною о русской литературе».

Герцен был готов помочь Мишле фактическим материалом для написания и других его очерков в «Легендах демократии». Когда историк заинтересовался судьбой Бакунина, «славным мучеником», переданным из австрийской тюрьмы в руки царских властей, Герцен откликнулся небольшой заметкой о друге, предлагая историку свободно воспользоваться биографическими сведениями из первых рук. Статья о Бакунине была написана Герценом 11 ноября 1851 года, буквально за пять дней до настигнувших его семью трагических событий.

Случай, фатум, неизменный спутник герценовской судьбы…

В начале августа Л. И. Гааг с внуком Колей и его учителем И. Шпильманом, страстно любящим своего питомца, уезжают в Париж, погостить у М. К. Рейхель. После долгого отсутствия, 14 ноября, мать Герцена сообщает из Марселя, что на следующий день они садятся на пароход «Ville de Grasse» и плывут в Ниццу. Но пункта назначения они не достигли.

Шестнадцатого ноября 1851 года около трех часов ночи близ Гиерских островов столкнулись два парохода. Кораблекрушение унесло близких и дорогих. Приступая к страшному рассказу о непередаваемой трагедии — «Oceano nox», Герцен нашел точные слова из стихотворения В. Гюго: «В бездонном море, в безлунную ночь, навсегда погребенные под водами слепого океана…»

«Моя мать, мой Коля и наш добрый Шпильман исчезли бесследно, ничего не осталось от них; между спасенными вещами не было ни лоскутка, им принадлежащего, — сомнение в их гибели было невозможно. <…>

Дело шло к рассвету, я велел привести лошадей. Перед отъездом гарсон водил меня на часть берега, выдавшуюся в море, и оттуда показывал место кораблекрушения. <…>

— Пароход вез груз масла; видите, оно отстоялось, — вот тут и было несчастие.

Это всплывшее пятно было всё.

— А глубоко тут?

— Метров сто восемьдесят будет.

Я постоял; утро было очень холодное, особенно на берегу. Мистраль, как вчера, дул, небо было покрыто русскими осенними облаками. Прощайте!..

<…> С страшной достоверностью приехал я назад. Едва-едва оправившаяся Natalie не вынесла этого удара. С дня гибели моей матери и Коли она не выздоравливала больше. Испуг, боль остались, вошли в кровь. Иногда вечером, ночью, она говорила мне, как бы прося моей помощи:

— Коля, Коля не оставляет меня, бедный Коля, как он, чай, испугался, как ему было холодно, а тут рыбы, омары!

Она вынимала его маленькую перчатку, которая уцелела в кармане у горничной — и наставало молчание, то молчание, в которое жизнь утекает, как в поднятую плотину[119]. При виде этих страданий, переходивших в нервную болезнь, при виде ее блестящих глаз и увеличивающейся худобы я в первый раз усомнился, спасу ли я ее…»

Катастрофа ввергла Герцена в «почти бессознательное состояние». О Наталье Александровне и говорить нечего… «Наташа очень плоха, она похудала, состарилась в эту проклятую неделю», — пишет он Рейхель. Кому, как не ей писать, у кого, как не у давней подруги по счастливым московским временам, Машеньки Эрн, искать сочувствия. Ведь теперь, на чужбине, нет ближе человека. «Вы имели деликатность, нежность скрыть стон и умерить печаль», — скажет ей Герцен.

Двадцать восьмого ноября Герцен подводит некоторую черту: «…один я стою и дерзко смотрю судьбе в глаза — пусть еще что-нибудь выдумает, мне все равно: готов умереть или жить, — готов, — т. е. окончен».

К «частому удару» добавилось «общее» крушение, «вдруг уже не семья, а целая страна идет ко дну». 2 декабря последовал государственный переворот Луи Наполеона, Французская республика пала. «Общее, частное, — позже подведет итог Герцен, — все неслось куда-то в пропасть…» Остановить было невозможно.

Третьего декабря Герцен все же находит в себе силы, чтобы передать Марии Каспаровне некоторые подробности о последних минутах Коли, Луизы Ивановны и героическом поведении учителя Шпильмана, пытавшегося ценой своей жизни спасти дитя. «Результат всего, — заключает Герцен, — что жизнь страшна, что решительно не на что опереться».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.