ГЛАВА СЕДЬМАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1

Пуля не разминулась с Ненси. Молоденький солдатик был ранен в предплечье. Доктора Маккензи на месте не оказалось, Каржавин надел кожаный фартук.

Молли вела себя странно: шепотом молила Каржавина не терять времени и мешала ему, прикрывая Ненси, как наседка цыпленка.

Каржавин взялся за инструменты, Молли, прикусив губу, отступила в сторону, Каржавин увидел раненого, обнаженного по пояс, и… оторопел. Вероятно, его оторопь продлилась бы, если бы не горячая укоризна Молли «Нечего глазеть, сэр!»

Так ему стала известна тайна Люси Семтер.

Ей было чуть за двадцать. Не сказку — ангел, черты не совсем правильные, да есть же, есть неправильность живая, неизъяснимо привлекательная. В канун революции Люси служила у богатого фермера близ Вильямсберга. Сверстницы, посещавшие школу, научили сироту грамоте. Книги на ферме, исключая Библию, не водились, фермер получал «Газетт»; виргинский листок Люси прочитывала от первой строки до последней. Она была очень любознательна, да и сам процесс чтения, все убыстрявшийся, доставлял ей удовольствие.

Восстание, война застали ее на ферме. Люси скопила двенадцать долларов. Половину оставила на дорогу, половину истратила на мужскую одежду. Куртку, штаны, белье, уложив в котомку, спрятала за околицей, в стогу сена. И однажды за полночь, замирая от страха быть схваченной, хотя никто, кажется, и не думал об этом, а дворовые собаки, ласково виляя хвостами, выражали явное желание сопровождать и охранять свою покровительницу, — однажды за полночь она улизнула с фермы, погруженной в сон.

Полторы недели спустя деревенский паренек-доброволец явился к командиру повстанческого отряда. Вступая, как говорится, под знамена, волонтеры подписывали контракт, обязуясь служить определенный срок. Люси подмахнула контракт на срок неопределенный — до конца войны. Бравада? Неосмотрительность? Легкомыслие? Порыв? Нет, другое — боязнь не выдержать, дрогнуть, попятиться. Она сжигала мосты, отрезая самой себе возможность возвращения на противоположный берег. Отступать некуда, Эдвин Джемс.[34]

Эдвин Джемс числился на бумаге. Солдаты окрестили его Ненси: ни дать ни взять девица — на щеках ни щетинки, из-за всякой малости заливается краской. (Коль скоро, «изобличив» Люси, Федор по-прежнему называл ее Ненси, пишущий эти строки последует примеру Каржавина.)

Походные невзгоды? Тяготы боевых будней? Да. Но еще и те, которые легко понять, вообразив женщину, денно-нощно находившуюся в солдатской гуще, не блистающей благонравием. К каким только ухищрениям, к каким только уловкам ни прибегала бедняжка, скрывая свою принадлежность к слабому полу. А теперь, когда мистер Лами ненароком открыл ее тайну, она ужасалась, она сгорала от стыда: господи, что, если это станет общим достоянием?

Хотя Каржавин и хранил тайну, Ненси решила испросить отпуск по ранению, съездить на родину, а потом примкнуть к какой-нибудь другой воинской части.

К любой, лишь бы ни одна душа не знала Эдвина Джемса.

Туда же, в Виргинию, Каржавина призывали заботы торгового дома «Родриго Горталес и К0». Удерживало отсутствие штатного помощника г-на Маккензи. Приезд этого лекарского помощника освободил Каржавина.

Расставание опечалило г-на Маккензи. Старик оказался привязчив. Нет, сказал он, не отрекаюсь от своего отношения к французской хирургии (усмехнулся: и к английской тоже), зато фармацевтику отныне признаю. Мистер Лами отвечал похвалами искусности мистера Маккензи. То не было галантностью, хвалил искрение. Прощаясь, старик ворчливо наставлял:

— Постарайтесь объяснить тыловым джентльменам — пусть поменьше болтают и побольше радеют о наших нуждах.

Они отправились вдвоем, Федор и Ненси.

Когда, охотясь за вражескими лазутчиками, Патрик и Ненси задержали Каржавина, она не пленилась пленником, а просто пожалела замерзшего, ослепшего, разнесчастного. Теперь, когда мистер Лами и не выдал, и оказывал ей повышенное внимание, Ненси была тронута, благодарна, доверчива. Дорожные обстоятельства способствовали их близости. Любовь, читатель, любовь.

2

В таверне Рейли он не живописал ни злоключений дорожных, ни приключений военных. А во флигеле колледжа Уильяма и Мэри, где ему радовались Карло Беллини и учитель Джефферсона профессор Уайз, Каржавин, словно бы собрав в пучок свои впечатления, удивил слушателей рассуждениями, каких, сдается, никто еще не высказывал ни в Старом, ни в Новом Свете.

Рассуждал он о сходстве России и Америки, русских и американцев. И мы и вы народ молодой; и у нас и у вас население несоразмерно пространству; и у нас и у вас разнообразие естественных условий обитания; и мы и вы чреваты революцией: Россия белых рабов, Америка — черных; без освобождения крепостных России не видать процветания; Штатам без свободы негров не видать справедливости.[35]

Забегая вперед, сообщаю прожект, возникший в профессорском доме: г-ну Каржавину следует променять Вильямсберг на Петербург. В некотором смысле это означало уподобление Бенджамину Франклину. Тот представлял Штаты во Французском королевстве; Каржавин представил бы Штаты в Российской империи.

Он увидел себя в Зимнем. Жужжала толпа сановников. Не снимая шляпы, ибо он объявил себя квакером, а квакеры ни перед кем не ломают шапку, вот так, в шляпе, он предстал перед императрицей — посол республики! Республики, возвестившей свое рождение громом пушек, блеском сабель. Каково?!

Сей прожект обсуждался только во флигеле колледжа Уильяма и Мэри. До конгресса дело не дошло. Но все это позже. А теперь не верительные грамоты на уме — Гудрич нагрянул, Джон Гудрич.

3

Бенджамин Франклин посмеивался над некоторыми описаниями войны за независимость: если такого-то английского генерала переименовать в Гектора, а такого-то американского генерала — в Ахиллеса, выйдет точь-в-точь Троянская война.

Над реальностью не посмеешься.

Стратегия британского главнокомандующего заключалась в том, чтобы перенести центр тяжести боевых действий в южные штаты. Сэр Генри Клинтон захватил Саванну — портовые ворота, распахнутые в сторону Вест-Индии, в сторону Европы. Отборные полки гнал в Джорджию, морем гнал. Оккупировав Джорджию, англичане торжествовали: «Первая звезда сорвана с мятежного флага конгресса». Оттуда, из Джорджии, красные мундиры, продвигаясь по Южной и Северной Каролине, намеревались прижать Виргинию. А на Западе войска сэра Генри должны были действовать совместно с индейцами.

Нет, не Троянская воина начиналась, а крестьянская. В феврале семьдесят девятого виргинские ополченцы, высоко поднимая над головой ружья, форсировали ледяную жижу обширных трясин, совершив победный марш-бросок. Увы, летом британский десант овладел берегами Чезапикского залива.

И вот появился Джон Гудрич. Вряд ли сэр Генри возлагал большие надежды на этот отряд. Однако Гудрич свирепо бесчинствовал в Виргинии.

Ее защитникам приходилось худо. Оружие? Вильямсбергский арсенал опустел. Продовольствие? Торговцы вступали в тайные сделки с врагом — англичане платили золотом. Твердой валюты не было — табачный экспорт упал едва ли не до ноля. И не было товаров — импорт не поступал.

Губернатор Виргинии Джефферсон выбивался из сил. В его поместье цвели розы, шипы без роз язвили губернатора. Худощавый джентльмен привык по утрам обливаться холодной водой, события опрокидывали на него ушаты с кипятком. Вечерами он любил музицировать, но скрипка лежала, как в обмороке, она не выносила ружейной пальбы. Занимаясь прежде юридической практикой, Джефферсон говорил: «Удивительно, как много можно сделать, если работать постоянно». Теперь он знал, что ничего не сделаешь без минитменов с мушкетами в заскорузлых руках и нашивкой «Свобода или Смерть!» на пропотевших рубахах.

Минитменами называли бойцов минутной готовности.

Ружья заряжены, кони оседланы, в ранцах суточный рацион, у дверей несколько пар мокасин. Рожок иль труба издадут лишь первые такты известной тогда и в английской, и в американской армиях песенки «Мир перевернулся вверх тормашками» — и они уж во весь опор… О минитменах Каржавин говорил то же, что и о филадельфийских ремесленниках: «Славный, славный народ!»

Итак, здесь, в Виргинии, открывался театр военных действий. Хотелось бы восстановить его картины на основе быстролетных заметок. Увы, тетрадка погибла. Погибла в октябре 1780-го, иа Мартинике, в тот апокалипсический день, когда был разрушен Сен-Пьер.

Знатоки скажут: уцелел дневник Каржавина, уцелела его биографическая записка, адресованная российской Коллегии иностранных дел. Однако позвольте «поставить на вид» — дневники не всегда отражают самое существенное, как и записки, поданные начальству после возвращения из бунтующей Америки в богоспасаемую Россию.

Каржавин держался раз избранного курса: занимался коммерцией, и только коммерцией. Так и сообщал — когда, мол, англичане напали на Виргинию, помогал французскому купцу Венелю прятать товар в дальних лесах; а потом, когда англичане ушли, развозил мелочной товар этого самого Венеля, не забывая и о своей выгоде. Для пущей убедительности присовокупил, что нажил около трех тысяч бумажными деньгами, каковые и в Россию вывез, «яко монумент общего банкрутства американского неосновательного и безвластного правления».

И Венель был, и товар был, и «банкрутство» было, а только и другое было. Опять на уме иронически-верное замечание Бенджамина Франклина: трое могут сохранить секрет, если двое помрут. Хранителем секретов остался ваш покорный слуга. Уверяю, не в одной лишь записке, адресованной начальству, а и в дневнике своем о многом умолчал Федор Васильевич. Постараюсь восстановить некоторые эпизоды.

В официальной записке, поданной в коллегию, Каржавин не лгал — он действительно эвакуировал из Вильямсберга товары французского купца Венеля. Вот только «забыл» упомянуть ассортимент.

Венель тоже был связан с торговым домом «Родриго Горгалес»; мсье Лами, таким образом, состоял как бы его компаньоном. (Правда, Венель вел и самостоятельную негоциацию, но она мало занимала Каржавина.) Этот Венель ужасно трусил: головорезы Гудрича с особенным рвением преследовали французов. Изловив, вешали или рубили саблями. Мсье Лами отнюдь не оставался равнодушен к таковой перспективе. Но если Венеля заботила личная безопасность, то наш Теодор хлопотал о надежном укрытии товаров для континентальной армии.

Семерых минитменов назначили в помощь ему, восьмым была Ненси, назначившая сама себя. И вот этот отряд двигался в глубь Виргинии.

Великие леса простирались некогда от побережья океана до Миссисипи. Приспел срок — ударил топор колонистов. Стучал, брызгая белой щепою, стучал без устали, рать за ратью ложились боры, знаменуя отступление первозданных лесов перед неотвратимым натиском плантаций.

Но чем дальше на запад, тем реже и реже попадались фермы, тем вольнее вставал могучий виргинский сосняк, веселее шумели дубравы. В сырых лугах с высоким травостоем быстрой волнистой чертою означалось движение змей, прозванных мокасиновыми — треугольная голова и вправду смахивала на «род кожаных лаптей», как Пушкин определял индейскую обувку. Бросок гремучки еще можно извинить: либо защитный, либо так, с испугу. А вот уж эта, мокасиновая, кидалась в атаку, ничем не спровоцированную.

О москитах лучше, чем по-русски, не скажешь: гнус! Минитмены уверяли — табуны лошадей, обезумев от москитов, мчатся сломя голову невесть куда. Москиты мучили Каржавина, как и всех нас. Но мы страдали, а Федор, страдая, и сострадал — сражался с каждым москитом, посмевшим коснуться Ненси.

«Вот она кто!» — улыбался Федор, срывая цветок, европейцам тогда неведомый: ромашку.

4

В тот год, когда Каржавина осеняли виргинские леса, Новиков взялся за редакторский гуж. И оказался дюж: до него «Московские ведомости» имели не более шестисот подписчиков, при нем — четыре с половиною тысячи.

«Санкт-Петербургские ведомости» тоже писали об «отложении» колоний от Великобритании, однако холодно — подмораживала близость Зимнего. А ведомости московские, ловко пользуясь антианглийскими настроениями Екатерины, держали руку бунтовщиков. Ход военных действий прослеживали в подробностях. Неудачам восставших сочувствовали. Вашингтоном восхищались.

Восхищение генералом континентальной армии не застило от поручика русской армии нечто весьма существенное: Новиков размышлял о предводителях народных восстаний. Эти размышления располагались на трех позициях. Когда предводитель не оживлен таким же духом, что и народ, тогда одни цепи меняют на другие цепи. Когда предводитель своекорыстен, народ «скучает смятением» и восстание угасает. Но если предводитель и народ «воспламенены теми же страстями», тогда нация «соделывает совершенную перемену».

Заокеанские «перемены» Новиков считал достославными для всего человечества. Отсутствие «перемен» печальным — тоже для всего человечества. Рабство черных оставалось, истребление краснокожих продолжалось.

Каржавин видывал тех, кто был для европейцев инородцами. Незачем скрывать, индейцы внушали ему страх. Чужие счета охота ль оплачивать?

А счета копились издавна.

Первые поселенцы как пить дать перемерли бы — туземцы выручили. Научили выращивать кукурузу и помидоры, подсечкой лес валить, а сушняк выжигать, торить тропы и сооружать каноэ. Благодарность не замедлила: создатель, сказали белые, велит нам распахать индейские угодья; хороший индеец, сказали белые, — это мертвый индеец.

Кровь призывает кровь. Индейцы нападали и поджигали, убивали и похищали, губили фермы, посевы, скот. Союзно смыкались против общего врага. И размыкались враждебно, желая воли лишь своему племени.

Позднее (уже в Петербурге) Каржавин говорил:

— Долго старался я увидеть диких людей. И что же? Видел тех, кто живет не так, как европейцы, дураков видел и разумных. Но везде нашел человека, а дикого нигде.

Но ведь счет, открытый на заре колонизации, оставался незакрытым. К тому же индейцы из племени шауни держали сторону англичан. У Каржавина, повторяю, не было охоты встречаться с шауни. Не потому только, что его могли подстрелить, а и потому, что он сам не хотел стрелять.

Британская хватка известна. В начале войны эмиссары британского командования пригласили под знамена негров-рабов. Индейцев же манили они не посулами будущей свободы, а напоминанием о свободе былой, козыряя королевским указом семьсот шестьдесят третьего года. Указ горой вставал за индейцев, запрещая белым переваливать Аллеганские горы. Что за притча? Нехитрая! Индейцы добывали пушнину; на пушнине грели руки лондонские купцы; и они и индейцы нуждались в охотничьих угодьях. А колонисты-плантаторы распространялись все дальше на запад. Как было индейцам-охотникам не податься на сторону бледнолицего защитника от бледнолицых?

Агентов королевской армии усаживали в шалашах на почетное место — между очагом и задней стенкой. Агенты поставляли ружья, порох, свинец. Будучи поставщиками, были и вербовщиками: воины-индейцы котировались высоко[36].

Все это Каржавин знал. Говорил; «Первым не выстрелю». Но, черт дери, стрелять вторым совсем не то, что смеяться последним.

5

Портиджи, проклятые портиджи, из сил выбивался отряд минитменов. Прелестное зрелище: пороги и каскады, плеск-переплеск, брызги и пена. А людям ломовая работа, не залюбуешься на портиджи-волоки! Вначале встречались часто, каждые пятнадцать, двадцать миль. Приходилось разгружать каноэ, тащить каноэ и груз, опять нагружать.

Потом волоки пошли миль через пятьдесят, шестьдесят. Каржавин постепенно избавлялся от «товаров купца Венеля», то есть припрятывал оружие и боевые припасы в надежных местах, у надежных людей. Оставалось достичь блокгауза Моэма, и шабаш.

Накануне последнего перехода встали биваком в устье Оленьего ручья. Вечер был тишайший, вызвездило чисто, даже москиты, казалось, умерили свою гнусную беспощадность. И минитмены, и Ненси с Каржавиным — все, как это нередко случается в одном переходе до конечного пункта, были настроены если и не совсем беспечно, то все же не столь напряженно-бдительно.

Обыкновенно, располагаясь на ночлеги, Каржавин наряжал двух караульных. В тот раз ограничился одним. А Дик возьми да и прикорни — и уморился, и общее благодушие сказалось, заклевал носом. Костер угас.

Очнулись связанными. Светила полная луна. Индейцы стояли, опираясь на ружья. Сколько их было, в точности не скажу. Чудились толпы — такие у страха глаза.

Индейцы жестом приказали пленникам следовать за ними. Нелепо припрыгивая, минитмены двинулись в путь. Никто не произносил ни звука. Не ошибусь, полагая, что Федор теперь вряд ли повторил бы свою благородную сентенцию: «Первым не выстрелю». Впрочем, это уже не имело никакого значения, ни принципиального, ни практического.

Начинало светать. Роса пала обильная, все вымокли выше пояса. Поднявшись на пологий холм, пленники увидели стойбище. Дети и женщины высыпали из хижин. Воины разомкнули круг — на поляну вышел, прихрамывая, тощий, жилистый индеец; орлиные перья колыхались над челом — аттестат боевых подвигов. Его звали Голубая Куртка. Он пристально оглядывал минитменов. Его взгляд задержался на Ненси… Он отдал какое-то приказание. Воины освободили Ненси от пут, и она пошла за вождем в хижину.

Но все кончилось хорошо. Пленных отпустили. Объясняю внезапность благополучной развязки.

Незадолго до революции в вильямсбергской тюрьме томились шауни, схваченные виргинскими милиционерами. По словам Ненси, кто-то из плантаторов намеревался променять пленников на своего мальчонку, похищенного индейцами.[37]

Узникам предлагали свободу при условии возвращения сына плантатора. Они отказывались, не будучи уверенными в том, что сумеют сдержать слово. Глубокой осенью арестанты бежали. Стражники пустились в погоню: дикари далеко не уйдут — прикованы одной цепью за руку. И точно, вскоре в ближнем лесу грянули карабины. Однако «хороших индейцев», то есть мертвых, не обнаружили, не нашли.

Недели две спустя шауни окликнули деревенскую девушку, сгибавшуюся под вязанкой хвороста. Первым порывом Ненси было засверкать пятками. Но индейцы едва дышали; к тому же один из них, кожа да кости, беспомощно опирался на товарища. Жалость охватила Ненси, она жестом показала: ждите здесь… Воротившись, не нашла шауни и оставила провизию под деревом. С того дня Ненси аккуратно подкармливала своих нежданных-негаданных нахлебников, и беглецы, доверившись Ненси, перестали хорониться от нее… Уже ложились снега. Ненси притащила одеяла. Потом принесла лыжи. Индейца, раненного в ногу, звали Голубая Куртка…

Все это Ненси рассказала на дневке. Прекрасно! Но что же происходило в хижине вождя? Участь Ненси была решена единодушно: либо остается с нами, шауни, либо уходит, ее воля. Участь белых… Большинство полагало, что хороший белый — это мертвый белый. Голубая Куртка, не оспаривая правила, настаивал на исключении в знак признательности Ненси. С ним наконец согласились…

Неунывающий Теодор вновь сделался неунывающим. Больше того, смеялся, посвистывал, и даже напоминание об утрате боевого груза, захваченного индейцами, отразилось на его физиономии лишь мимолетно-хмурым изломом бровей. С легкостью изгнал он мысль о том, что это позорное происшествие вызовет бурное негодование защитников блокгауза Моэма.

Блокгауз? Звучит внушительно, как и прочие фортификационные термины, а по-виргински — всего-навсего ферма, обнесенная бревенчатыми стенами. Ее хозяин, Девид Моэм, был кряжистым мужиком лет сорока — нос картофелиной, глазки медвежьи, походка увалистая. Он встретил пришельцев радушно, но, приметив, что они без оружия, насупился. Благородство Голубой Куртки, подчеркнутое Каржавиным, ничуть не утешило фермера, а утрата боеприпасов привела его в ярость. Гнев дядюшки Моэма разделяло «народонаселение»: трое женатых сыновей и те семейные или еще холостые парни, что по найму крестьянствовали наравне с хозяином и столовались с ним за одним столом; были тут и окрестные фермеры-погорельцы, разоренные англо-индейскими отрядами, в том числе и Голубой Курткой со своими шауни.

Худенькая миссис Моэм, привычная к соленым выражениям мистера Моэма, попыталась избавить от них Ненси. Но муженек гаркнул: «Прочь, старуха!» Каржавин сознавал правоту фермера, да ведь всему, как говорится, есть предел. Он взорвался, багровея пиратским шрамом и потрясая кулаками, и это возымело совершенно неожиданное действие: дядюшка Моэм расхохотался.

Потом предложил контракт, делающий честь американской рачительности: вы, ребята, пособите по хозяйству, зима-то близится, а там поглядим. Предложение было принято радостно — вроде бы некое искупление. А заодно и аванс в счет оружия, которое минитмены надеялись получить в блокгаузе.

Они его получили раньше, чем ожидали.

Едва рассвело, примчался всадник:

— Англичане!

Защитники блокгауза изготовились к отпору. Проверив посты, Девид Моэм совершил передислокацию, опять-таки делающую честь его деловитости. Невозмутимый, как разводящий, он поочередно вооружил пришлых минитменов мушкетами своих сыновей и своих работников, коих перевел таким маневром в резерв. Резервисты не роптали, вероятно потому, что не считали насущной необходимостью лишний раз подставлять свой лоб пуле. А «мобилизованные» сперва обрадовались избавлению от унизительной роли балласта, но тотчас оскорбились — черт дери, мистер Моэм распорядился нами, будто пушечным мясом. Однако повиновались. Ненси возвысила было голос, требуя Смуглую Бетси, но командир блокгауза ответил коротко и веско:

— Заткнись! Ступай в дом.

Грубость дядюшки Моэма не задела Каржавина.

— Ненси, — ласково сказал он, — послушание — первая доблесть солдата.

Западная стена блокгауза смотрела на Олений ручей; широкий и глубокий поток не способствовал легкому форсированию. С востока, юга и севера простирались пашни и луга, окаймленные лесом, — открытое пространство не способствовало легкому штурму.

Тонко и резко прозвучала армейская труба, неприятель показался из лесу; красные мундиры и краснокожие. Союзничество предполагает любезность к союзнику, и англичане пустили индейцев впереди себя. Шауни двигались рассыпным строем, быстрыми перебежками; англичане сомкнутыми шеренгами.

Неприятель наступал без выстрела — велика дистанция. Защитники блокгауза тоже молчали — дефицит боевых припасов. В тишине слышался одинокий, пронзительный вскрик какой-то птицы.

Союзный отряд шел от восточной кромки леса. Утреннее солнце, пригревая затылки наступающих, слепило обороняющихся, вселяя странное, тревожно-гнетущее и вроде бы прежде не испытанное чувство.

Молчаливое сближение взвинчивает нервы. Но у тех, думаю, кто движется, не в такой степени, как у тех, кто недвижим. Эти подавлены тягостной скованностью. На корабле подобное ощущение не возникает, хотя и там находишься на одном месте, да ведь корабль-то, завязывая сражение, маневрирует и тем самым как бы слизывает с тебя гнет неподвижной мишени.

Расстояние сокращалось. На высоком шесте, торчавшем посреди блокгауза, взвился звездно-полосатый флаг. Тотчас затрещали выстрелы, остро пахнуло порохом.

Дружные залпы обороняющихся не срезали наступление. Индейцы по-прежнему шли впереди. Кто знает, не был ли среди них Голубая Куртка? Пусть меня повесят, если Федор не вспомнил сентябрьскую ночь, водоворот у баженовского Модельного дома, свое замешательство — ужель стрелять в простолюдинов? Тогда судьба миловала. А теперь? Словно бы в ответ на немой вопрос, индейцы осыпали блокгауз свинцовым градом.

Первым рухнул Дик Дарра. Тот самый чернявый малый, который, прикорнув в устье Оленьего ручья, стал причиной позорного плена минитменов. О, еще вчера все почем зря кляли Дика, но вот он опрокинулся навзничь — и общий порыв прощения смешался о общим порывом отмщения. Никто и не заметил, как Ненси подхватила Смуглую Бетси, выпавшую из рук бедного Дика.

Индейцы неслись на блокгауз, вопя и взвизгивая, защитники блокгауза вряд ли остались бы нечувствительны к шумовым эффектам шауни, если бы не ярость самозащиты.

Пороховой дым не рассеивался в безветрии, в мороке клубилась схватка.

Сейчас, вооруженный не мушкетом, а шариковой ручкой с черным стержнем, не испытываешь радости одоления врага, а разделяешь отчаяние Каржавина: Ненси, Ненси…

Убитых похоронили иа опушке, рядом с бревенчатой часовенкой. Пуританской, одинокой под таким огромным, медленно темнеющим небом. Похоронили, стали расходиться. Федор не двигался. Дядюшка Моэм обнял его за плечи. Федор, казалось, ничего не чувствовал, ничего не замечал. Дядюшка Моэм тяжело вздохнул и побрел домой.

Федор сел на ступеньку часовни.