Памятные встречи

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Памятные встречи

Артистическая богема была представлена в Париже очень ярко. Делилась она на профессионалов и любителей. В число профессионалов входили артисты оперы, балета и концертной эстрады, кроме того, была драматическая труппа, составленная из артистов МХТа, попавших за границу, известная под названием «Пражской труппы». Эта труппа одно время работала в Чехословакии, Болгарии и Сербии и субсидировалась даже чехословацким правительством. Затем труппа эта распалась. Часть артистов вернулась в СССР, часть разъехалась по другим странам.

В Париже эта труппа давала время от времени спектакли, которые охотно посещались публикой. Благодаря этим спектаклям мы смогли познакомиться с новейшими пьесами советских драматургов, о которых мы даже не имели представления. Мы видели «Чужого ребенка» Шкваркина и от души хохотали; видели «Дни Турбиных» Булгакова — пьесу, которая заставила задуматься над своим положением многих отвоевавших и уже никому не нужных людей. Видели «Квадратуру круга» Катаева, «Враги» Лавренева, «Заговор императрицы» Толстого и Щеголева и много других пьес. Для молодежи театр ставил Островского, и вообще он вел полезную работу среди эмиграции.

Опера была ярко представлена рядом больших спектаклей — то в большом театре «Шан-з-Элизе» с участием Федора Ивановича Шаляпина, то в других театрах. Несколько лет подряд большая оперная труппа под руководством Церетели гастролировала по всей Европе, пожиная заслуженные лавры и потрясая сердца испанцев, французов, англичан красотой нашей русской музыки. Благодаря этому иностранцы смогли лучше воспринять Мусоргского, Римского-Корсакова, Бородина, Чайковского, которые до этого звучали для них совершенно иначе в исполнении иностранных певцов.

Огромное место в артистической жизни Парижа занимал балет. Вначале существовало несколько балетных группировок. Потом ярко определилась лидирующая труппа, известная под названием «Балета Монте-Карло». Эта труппа в течение нескольких лет субсидировалась муниципальными властями Монте-Карло. В составе ее были такие силы, как Леонид Мясин, Жорж Баланчин, Войцеховский, Немчинова, Маргарита Фроман, сперва долго выступавшая в Королевском театре в Белграде, и ряд очень сильных молодых танцовщиков и балерин, подготовленных уже в эмиграции такими педагогами, как Кшесинская, Николаева, Легат. Кшесинская создала изумительную Татьяну Рябушинскую, легкую, эфемерную, «Танцующий дух», как ее называла публика, «Вторую Тальони», как ее называла пресса. У Легата училась обаятельная Баронова, необыкновенно женственная и нежная Туманова. Появился очень яркий, характерный танцовщик Давид Лишин — гибкий и стройный, с лицом и прыжками юного фавна, талантливый Борис Князев и другие.

Кроме того, совершенно отдельно гастролировали часто со своими собственными труппами такие звезды, как Анна Павлова, Тамара Карсавина, Михаил Фокин, Вера Коралли, Александр и Клотильда Сахаровы. Их спектакли покоряли Европу. Я посещал их все. Хорошо помню премьеру «Балета Монте-Карло» в Париже, где мое место случайно оказалось рядом с Кшесинской и князем Гавриилом Константиновичем — ее мужем. Спектакль был подлинным праздником искусства, большой художественной радостью. Начиная от декораций и костюмов, написанных Пикассо, до музыки Равеля, Стравинского и Прокофьева, — все было необычайно. Когда на сцене появилась с Мясиным юная Рябушинская в классической пачке, с розовым венчиком на голове, точно сошедшая со старого медальона великая Тальони — легкая, бестелесная, неземная, — у меня захватило дыхание. От первых же ее движений зрители замерли. Она танцевала «Голубой Дунай». Когда она закончила и зал задрожал от аплодисментов, я обернулся. Кшесинская плакала, закрыв рот платком. Ее плечи содрогались. Я взял ее за руку.

— Что с вами?

— Ах, милый Вертинский… Ведь это же моя юность танцует! Моя жизнь. Мои ушедшие годы! Все, что я умела и чего не смогла, я вложила в эту девочку. Всю себя. Понимаете? У меня больше ничего не осталось.

В антракте за кулисами она сидела в кресле и гладила свою ученицу по голове. А Таня Рябушинская, присев на полу, целовала ей руки.

Многое могла бы рассказать эта женщина из своего необыкновенного прошлого. По по вполне понятным причинам никто и никогда о нем не спрашивал, не смея касаться еще незаживших ран.

— Вы правы, милый! — как-то сказала она на одном из моих концертов. — «Надо жить — не надо вспоминать!»

И крепко сжала мне руку.

С Анной Павловой я встретился в «Эрмитаже». После ее спектакля в том же театре «Шан-з-Элизе» она приехала со своим менаджером ужинать.

— Я приеду к вам в «Эрмитаж», дорогой, — сказала она за кулисами, — чтобы удовлетворить мой духовный голод — послушать вас — и мой физический тоже, потому что я голодна: я ничего не ем в день спектакля.

Спектакль оставил у меня грустное впечатление. Правда, народу было множество и принимали ее восторженно, но аплодировали уже явно за прошлое. Павлова была не та. Как ни больно, как ни грустно, но все мы, смертные люди — актеры, имеем свои сроки. Наши таланты, столь яркие порой, с годами гаснут, увядают, отцветают, как цветы. В этом большая трагедия актера. Правда, одно всегда остается с актером до конца его карьеры — это его мастерство. По разве может мастерство, то есть рассудочность, техника, школа, заменить ушедший темперамент, вдохновение, взлет, восторг, интуицию?!

Актер — это вообще счастливое сочетание тех или иных данных и способностей. Актер — это аккорд. И если хоть одна нота в этом аккорде не звучит — аккорда нет и не может быть. Стало быть, нет и актера. Если бы у Шаляпина, например, был бы толстый живот и короткие ноги, он никогда не достиг бы той вершины славы, которая у него была. Актер должен быть по возможности совершенен. Во всяком случае он должен обладать максимумом сценических данных. Когда актер стареет, у него стареет большей частью тело. Душа же часто остается такой же юной и горячей, как в дни его расцвета.

Из божественного аккорда сценических сочетаний великой Анны Павловой выпало несколько очень незаметных нот. Прежде всего — внешность. Она постарела, как бы усохла, ее фигура потеряла воздушность, «надземность». Это уже была скорее аскетическая фигура монахини, чем танцовщицы. Ее усталое, переработавшееся тело актрисы потеряло свою эластичность, свою невесомость и только привычно отзывалось на все посылы его обладательницы. Она как бы показывала, как нужно танцевать, но не танцевала. Кроме того, окруженная танцовщицами и танцовщиками, случайно подобранными на месте, не срепетированными и чужими, она очень проигрывала от своего ансамбля.

Я смотрел на сцену и вдруг вспомнил о полуувядшей камелии, которая плыла мимо меня по течению Сены, окруженная мусором, щепками. Это было однажды вечером, когда я стоял на набережной и любовался закатом. Было какое-то трагическое сходство между артисткой и этим цветком.

Мы ужинали втроем и сперва говорили о модных танцах.

— Это увлечение собственной походкой, — сказала Павлова. — Я совершенно не понимаю их. И не умею их танцевать, — улыбаясь, добавила она. — А вы умеете? — неожиданно задала она вопрос.

Я умел и предложил ей потанцевать со мной. Мы выбрали танго и сошли на паркет. Она держалась прямо, по-балетному, и старательно повторяла мои движения. Внезапно я рассмеялся.

— Чего вы смеетесь? — улыбаясь, спросила она.

— Мне странно, что я учу Анну Павлову танцевать.

Она рассмеялась.

— Не правда ли, странно?..

Мы сели за стол и продолжали разговор. Говорили об Англии. Павлова рассказывала о своем доме в Лондоне, о своем парке, о пруде, о лебедях в нем, о газоне, который стригут два раза в неделю.

— Я мерзну в этой холодной и чужой стране, — тихо сказала она. — Все, не задумываясь, я отдала бы за маленькую дачку с нашей русской травой и березками где-нибудь под Москвой или Петроградом.

— Вы тоскуете по России? — тихо спросил я.

— Ужасно, мой друг, ужасно. До бессонницы, до слез, до головной боли, до отчаяния! Вот наслушалась вас, и опять — к своим англичанам. Вы меня надолго отравили вашими песнями. Но спасибо вам за них.

На другой день она уехала в Англию. Вскоре после этого пришло известие о ее смерти.

Однажды во время моих гастролей в Варшаве появились афиши Тамары Карсавиной. До этого я видел ее афиши в Берлине и в Вене, но она покидала эти города до моего приезда, и повидать ее я не успел. Немцы называли ее «Ди Карсавина». Так пишут имена только великих людей — имена, ставшие уже нарицательными.

В Варшаве на ее гастроли моментально были раскуплены все билеты. Приехала она с Петром Владимировым, знаменитым в свое время танцовщиком — партнером многих петербургских балетных звезд. И с ним, и с ней я был знаком еще по старому Петербургу, и наша встреча была особенно радостной.

Она была еще красива, но годы скитаний уже наложили следы на ее прекрасное лицо. Усталость чувствовалась в ее голосе и танцах. Я заметил это на первом же спектакле.

За кулисами, только что переодевшись в костюм «Умирающего лебедя», она встретила меня бурно и радостно:

— Ну, наконец, хоть одно родное лицо. Я так рада, милый, что вы здесь. Надоели мне чужие лица. Ни одного человека с Родины!..

Она взяла меня за руки и, заглядывая в глаза, быстро заговорила:

— После спектакля вместе будем ужинать? Вы не уйдете? Пожалуйста. Вспомним Питер. А? Как жили! А теперь — ничего. Все потеряли… Ну идите, уже звонок…

В маленьком «Европейском» ресторане, устланном красными пушистыми коврами, мы сидели в углу за пальмами — я, она и Владимиров — и говорили без умолку. О родных театрах, об актерах, о спектаклях, о живых и мертвых друзьях. Вереницы полузабытых лиц прошли у нас перед глазами.

Иногда она брала мою руку и держала ее, рассказывая о чем-нибудь нежном и дорогом для нас обоих, точно боясь, что я уйду, не дослушав ее рассказа.

Тихо потрескивали зажженные канделябры. Я нарочно выбрал такой «старомодный» и нешумный ресторан, чтобы никто не мешал нам разговаривать.

Где-то далеко, в конце зала, тихо звенели гавайские гитары.

Я тихонько напел ей стихи, на которые только что написал музыку:

Над розовым морем вставала луна…

Карсавина молчала. Слезы струились по ее лицу.

— Как вы думаете, Саша, вернемся мы когда-нибудь на Родину?

Получив уже два раза отказ на мои просьбы о возвращении, я не верил в него. Но мне не хотелось ее огорчать.

— Если заслужим! — серьезно сказал я.

— А как заслужить?

— Надо доказать Родине свою любовь к ней!

— Доказать? Чем?

— Надо думать только о ней! Вставать и засыпать с ее именем па устах. Понимаете? И стараться даже в этих условиях, у чужих людей, прославлять и возвеличивать ее имя!

Мы замолчали.

— Мне бы только в театр! — сказала она. — В наш театр!.. Хоть костюмершей. Хоть кассиршей.

— А мне бы хоть капельдинером, — попробовал пошутить Владимиров.

Никто не улыбнулся.

Гасли свечи. Оркестр прятал инструменты. Рояль накрывали, как покойника, — чем-то черным.

Было невыразимо грустно. Я поцеловал ей руку, и мы расстались.

На парижском балетном горизонте самой яркой фигурой был, конечно, Сергей Лифарь. Богато одаренный сценической внешностью, талантливый, высококультурный, он сразу завоевал себе признание. Его балетные постановки в «Гранд-Опера», где он был балетмейстером, всегда казались праздниками искусства. Он сгруппировал вокруг себя способную молодежь, учил ее, работая по шесть-восемь часов в день, и создал «французский балет». Работа Лифаря была высоко оценена правительством: он получил французское подданство и считался на государственной службе. Если не ошибаюсь, у него был даже орден Почетного легиона, как у Шаляпина. Его триумфальные гастроли по Европе часто субсидировались государством.

Меня познакомил с Лифарем Иван Мозжухин, и мы очень дружили, часто встречались. Сергей был начитан, образован, слыл пушкинианцем. Зарабатывая огромные деньги, он тратил их на покупку неопубликованных материалов о Пушкине, его писем, стихотворений, рисунков.

— Все это потом подарю Родине! — говорил он, показывая нам драгоценные рукописи.

Своим триумфом в других странах русский балет во многом обязан Дягилеву. Лифарь написал книгу «20 лет с Дягилевым», в которой шаг за шагом показал творческий путь этого интересного и смелого новатора. Книга была иллюстрирована рисунками лучших художников.

Лифарь любил искусство и бережно относился ко всему, что связано с ним. Как артист он был, пожалуй, ярче Фокина, даже ярче Нижинского. Его талант был, как пылающий факел. Каждое его выступление было чудо, горение. Унаследовав от матери цыганскую кровь, он унаследовал и цыганский темперамент. Этот темперамент, кстати, был причиной многих недоразумений в его жизни. Однажды на парадном спектакле в парижской «Гранд-Опера» он отказался танцевать потому, что не поставили декорации, которые ему были нужны. На спектакле присутствовал президент республики, весь интерес был сосредоточен на выступлении Лифаря. Директор театра, торопясь начать спектакль, предложил танцевать в сукнах. Лифарь категорически отказался. Тогда директор объявил об этом со сцены. Получился скандал. Лифарю грозила отставка. На другой день его вызвали к президенту.

— Почему вы отказались выступать? — спросил президент.

— Я слишком люблю и ценю свое искусство, чтобы унижать его такими халтурными выступлениями, на которые меня толкали.

— Но ваше выступление стояло в программе. На спектакле присутствовал весь дипломатический корпус. В какое положение вы поставили дирекцию?!

— Я готов понести за это любое наказание, — упрямо отвечал Лифарь и протянул президенту прошение об отставке.

— Что же вы намерены делать, если я приму ваше прошение? — спросил президент.

— Я буду работать шофером такси!

Президент улыбнулся. Прошение не было принято, а директору «Гранд-Опера» объявили выговор.

Сергей Лифарь был прекрасным собеседником, любил общество друзей и товарищей. Он прекрасно играл на гитаре, знал старинные, уже забытые цыганские песни и мастерски пел их, держал в памяти особые староцыганские аккорды, которыми аккомпанировали когда-то Варе Паниной ее братья.