Большой актер
Большой актер
Незабываемые вечера проводили мы с Иваном Мозжухиным в обществе Лифаря. Иногда с нами объединялся Федор Иванович Шаляпин, и тогда наши дружеские беседы тянулись до утра — не было сил расстаться. Как пел и плясал по-цыгански Лифарь! Как рассказывал Шаляпин! Как смешил Иван Мозжухин, показывая немое кино и вспоминая всякие уморительные эпизоды!
Моя дружба с Иваном Мозжухиным началась еще в России. Мы познакомились с ним на кинофабрике Ханжонкова в Москве до войны. Кинематография тогда была в самом зачаточном состоянии, и актеры относились к ней презрительно, не считая кино искусством. Большие актеры не хотели играть в кино, а маленькие шли только из-за денег. Действительно, в те годы кино ничего не говорило ни уму, ни сердцу. В конце концов все сводилось к позированию перед аппаратом, причем главную роль играл не талант актера, а его фотогеничность. Поэтому в кино попадали люди, ничего общего со сценой не имеющие.
Я был тогда никому не известным юношей, а Иван Мозжухин — актером Московского народного дома.
В Париж он приехал с труппой Ермольева из Ялты, где снимался во время гражданской войны, и сразу занял первое положение в фильмовом мире. В то время у французов кинематография была развита очень слабо, крупных артистических величин не было, вероятно, по тем же причинам бойкота кино артистами сцены. Мозжухин же был тогда несомненно лучшим актером кино. Ермольев работал с братьями Пате, и его знали в Париже. Поэтому всю свою труппу, вывезенную из России, Ермольев влил в производство Пате. Русские актеры понравились. Французы сразу полюбили Мозжухина. За несколько лет он достиг необычайного успеха. Картины с участием Мозжухина делали полные сборы.
Наша встреча с ним в Париже была очень дружеской. Мы искренне обрадовались друг другу и уже не расставались все годы эмиграции.
Мозжухин питал ко мне особую слабость. Может быть потому, что в годы нашей юности я нравился ему. Был я тогда футуристом — ходил по Кузнецкому с деревянной ложкой в петлице, с разрисованным лицом, «презирал» все старое, с необычайной легкостью проповедовал абсурдные теории, искренне считая себя новатором.
Благодаря Мозжухину я невольно втянулся в фильмовые круги Парижа. В свободное от концертов время снимался вместе с ним то в Париже, то в Ницце.
Тысячи людей прошли перед моими глазами. Однажды в Ницце во время съемки ко мне подошел невысокого роста человек, одетый в турецкий костюм и чалму (снималась картина «Тысяча и одна ночь»).
— Узнаете меня? — спросил он.
Если бы это был даже мой родной брат, то, конечно, в таком наряде и гриме я бы все равно его не узнал.
— Нет!
— Я — Шкуро. Генерал Шкуро.
В одну секунду в памяти всплыл Екатеринодар. Белые армии отступают к Крыму. Концерт, один из последних концертов, на родине. Он уже окончен. Я разгримировываюсь, сидя перед зеркалом. В дверях появляются два офицера в белых черкесках.
— Его превосходительство генерал Шкуро просит вас пожаловать к нему откушать после концерта!
Отказываться нельзя. Я прошу обождать. У подъезда штабная машина. Через пять минут вхожу в освещенный зал.
За большими накрытыми столами — офицеры. Трубачи играют встречу. Из-за стола поднимается невысокий человек с красным лицом и серыми глазами.
— Господа офицеры! Внимание! Александр Вертинский!
Меня сажают за стол генерала. Начинается разговор. О песнях, о «том, что я должен сказать», о красных, о белых…
Какая даль! Какое прошлое!
Много крови пролил этот маленький человек. Понял ли он это хоть теперь? Как спится ему? Как можется?..
Я молчал. Экзотический грим восточного вельможи скрывал выражение моего лица. Но все же Шкуро почувствовал мое настроение и нахмурился.
— Надо уметь проигрывать тоже, — точно оправдываясь, протянул он, глядя куда-то в пространство.
Свисток режиссера прервал наш разговор. Я резко повернулся и пошел на «плато». Белым мертвым светом вспыхнули осветительные лампы, почти не видные при свете солнца. Смуглые рабы уже несли меня на носилках.
Шкуро тоже позвали. Он быстро шел к своей лошади, на ходу затягивая кушак. Всадники строились в ряды…
«Из премьеров — в статисты, — подумал я. — Из грозных генералов — в бутафорские солдатики кино. Воистину — «судьба играет человеком».
Теперь мне хочется вернуться назад, чтобы рассказать забавную историю. Это было в Москве в 1912–1913 году. Вскоре после смерти Л. Н. Толстого его сын Илья Львович задумал представить на экране кинематографа один из рассказов Льва Николаевича — «Чем люди живы». В рассказе, как известно, говорится об ангеле, изгнанном небом и попавшем в семью бедного сапожника. Илья Толстой ставил картину сам, и но его замыслу действие должно было происходить в Ясной Поляне. Средства нашлись, актеров пригласили, задержка была только за одной ролью — самого ангела. Оказалось, что эту роль никто не хотел играть, потому что ангел должен был по ходу картины упасть в настоящий снег к тому же совершенно голым. А зима была суровая. Стоял декабрь.
За обедом у Ханжонкова Илья Толстой предложил эту роль Мозжухину, но тот со смехом отказался.
— Во-первых, во мне нет ничего «ангельского», а во-вторых — меня не устраивает получить воспаление легких, — ответил он.
Толстой предложил роль мне. Из молодечества и чтобы задеть Ивана, я согласился. Актеры смотрели на меня как на сумасшедшего. Их шуткам не было конца, но я презрительно отмалчивался, изображая из себя героя.
Вечером мы уехали в Ясную Поляну. Утром на вокзале нас встретили сани-розвальни, на которых привезли и меховые шубы. В имении уже все было приготовлено для съемки, и мы, попив чаю с Софьей Андреевной, которую эта затея очень интересовала, отправились в поле, где должна была происходить съемка.
Я загримировался ангелом, надел парик с золотыми локонами и, раздевшись в маленькой карете догола, выпил полбутылки коньяку. Потом влез на крышу амбара и прыгнул оттуда в снег, спиной к аппарату. Прыгнув, я осмотрелся кругом (по роли!) и пошел по дороге вдаль.
Хорошо, что эту сцену снимали только один раз. Съемка заняла минут пять, но тело мое стало совершенно стеклянным от холода. Я окоченел. Меня положили в карету, укутали в шубы и вскачь повезли в деревню. В крестьянской избе оттирали снегом и отпаивали коньяком. Какая-то старуха лет семидесяти горько плакала надо мною, сокрушаясь и жалостливо причитая:
— И… бедненький… Как же ты так допился, сердешный?.. Кто же тебя ограбил, родименький? Догола раздели… Совести у людей нет!..
Ее не разубеждали.
Меня положили на полати, я выспался и к обеду, как ни в чем не бывало, сидел за столом с Софьей Андреевной, слушая ее рассказы о Льве Николаевиче.
— Как же вы решились на такую отчаянную роль? — с ужасом спрашивала она.
Утром я уехал. В Москве меня окружили журналисты, подробно расспрашивая о поездке. Я расписал ее, не жалея красок.
— Сколько же вы получили за эту роль? — спрашивали они.
— Мало! Всего сто рублей. Дурак был! — деловито заключил я.
На другой день в газетах было напечатано подробное описание этого события. «Почему же так мало?» — спросили мы Вертинского. «Дурак был», — отвечал наш собеседник. Мы не стали спорить с талантливым артистом и поспешили откланяться…»
Иван издевался надо мной после этой истории полгода.
Кино, быстро входившее в жизнь, интересовало всех. Актеры кино были более популярны, чем короли или президенты. Их узнавали всюду и все — от швейцаров и приказчиков магазинов до людей самого высокого общественного положения. Все двери открывались перед нами, все лица расплывались в улыбке при встречах. Знакомства заводились самые неожиданные. Утром на съемке мы знакомились, например, с профессором Эйнштейном, а вечером обедали с негритянской опереточной дивой Жозефиной Бекер или Дугласом Фербенксом.
Газетный магнат Херст звал нас к себе на яхту в Канны, восточный магараджа Омар Капуртала привозил нам на съемки коньяк, завтракал с нами, чтобы посмотреть, как мы играем какого-нибудь «Мишеля Строгова» или «Казанову».
Как-то на Кот д’Азюр в отеле «Негреско», где мы остановились с Мозжухиным, вечером в ресторане мы обратили внимание на скучавшего господина, который через своего приятеля выразил желание познакомиться с нами. Это был будущий румынский король Кароль, только что изгнанный своим отцом из Румынии за связь со знаменитой мадам Лупеску. Он жил за счет одного румынского банкира, субсидировавшего своего будущего монарха в ожидании предполагаемых благ. Кароль скучал и мечтал о возвращении в Румынию. Мы развлекали его в свободное время анекдотами, приглашали на свои интимные актерские «посиделки».
Иван любил королей. Особенно безработных. Из колоды европейской политической игры в то время было выброшено немало «фигур». Все эти «отыгранные короли», «королевы», «тузы» и «валеты» жили в Европе в ожидании, что народы «опомнятся» и позовут обратно своих «обожаемых монархов». Но народы молчали. Короли грустили и писали душераздирающие мемуары. Вскоре Кароль улетел в Румынию, где правительство Маниу посадило его на отцовский престол. Ненадолго, правда.
Карьера Ивана Мозжухина была поистине блестящей. Успех, популярность, которые выпали на его долю, редко достаются актерам. И все это он как-то не ценил.
Я до сих пор не знаю, любил ли он свое искусство. Думаю, что нет. Во всяком случае он тяготился съемками, и даже на премьеру его картин Мозжухина нельзя было уговорить пойти.
Живой, любознательный, необычайно общительный, веселый, остроумный, он покорял всех. Даже своих врагов, которых у него, как у каждого выдающегося артиста, было достаточно. Иван умел пятиминутным разговором «купить» человека, даже самого враждебного к нему. Он был щедр, очень гостеприимен, радушен и даже расточителен. Он как бы не замечал денег. Любил компанию, в частых кутежах платил за всех. Жил большей частью в отелях, и когда у него собирались приятели и из магазинов присылали закуски, ножа или вилки, например, у него никогда не было. Сардины вытаскивали из коробки крючком для застегивания ботинок, а салат накладывали рожком от тех же ботинок. Вино и коньяк пили из стакана для полоскания зубов. Купить хоть одну тарелку, нож и вилку ему не приходило в голову. Он был неисправимой «богемой», и никакие мои советы и уговоры на него не действовали.
Иван буквально «сжигал» свою жизнь, точно предчувствуя ее кратковременность. Вино, женщины и друзья — вот главное, что его интересовало. Потом книги. К остальному он был равнодушен. Он никого не любил. Может быть, только меня немного, и то очень по-своему. У нас было много общего в характере, и в то же время мы были совершенно различны. «Ты мой самый дорогой, самый любимый враг!» — полушутя-полусерьезно говорил он.
Из Парижа Мозжухин попал в Америку. В Голливуде, где «скупали» знаменитостей Европы, как товар, им занимались мало. Американцам важно было «снять» с фильмового рынка «звезду», чтобы пустить туда свои картины. Так они забрали всех лучших актеров Европы и сознательно «портили» их, проваливая у публики.
Попав в Голливуд, актеры незаметно «сходили на нет». Рынок заполняли только американские «звезды».
Когда Иван приехал в Голливуд, его выпустили в двух-трех неудачных картинах. Американская публика, которая имеет привычку переносить на актера все личные качества лиц, роли которых он играет, не взлюбила его. Он вернулся в Европу. Здесь еще играл несколько лет — то во Франции, то в Германии, но его карьера уже шла к закату.
Несколько попыток сыграть в говорящем кино не увенчались успехом: голос его не был фоногеничен. Кроме того, от слишком «широкой» жизни на лице появились следы, спрятать которые уже не мог никакой грим. Иван старел. К тому же он был актером старой школы, и американские актеры забивали его своей нарочитой простотой и естественностью. Новая школа заключалась в том, чтобы не играть кого-то, а быть им. А этого он не мог усвоить.
К говорящему кино Мозжухин пылал ненавистью, которую не скрывал. Я расстался с ним в 1934 году, уехав в концертное турне по Америке. Расстались мы очень холодно, поссорившись из-за пустяка. Больше я его не видел.
Я очень любил Мозжухина, несмотря на все его недостатки и странности. Прожив с ним много лет вместе, я очень привязался к нему. Из длинной вереницы друзей, приятелей и знакомых он был для меня самый близкий, самый дорогой человек.
Однажды Иван играл Кина. Играл превосходно. Эта роль подходила ему, как никакая другая. Он словно играл самого себя — свою жизнь. Жизнь гениального и беспутного английского актера до мелочей напоминала его собственную. В последнем акте Кин умирал на широкой белой постели. За окнами его комнаты бушевал ветер. Старый суфлер — единственный друг — сидел у его ног на кровати. Жизнь постепенно покидала Кина.
— Дай мне это место из «Гамлета», — говорит он.
И старый суфлер, перелистывая книгу, тихо шепчет ему предсмертные слова датского принца:
Что это? Возвращенье Фортинбраса?
Судьба ему передает корону!
Горацио, ты все ему расскажешь! —
говорит умирающий Кин и навеки закрывает глаза.
Старый суфлер плачет. Слезы неудержимо бегут по его лицу. Он встает.
— Господа! — говорит он. — Первый актер Англии, великий Кин, скончался…
Я был в Шанхае, когда пришло сильно запоздалое известие о том, что у Мозжухина скоротечная чахотка, что он лежит в «бесплатной» больнице — без сил, без средств, без друзей…
Я собрал всех своих товарищей — шанхайских актеров, и мы устроили в «Аркадии» вечер, чтобы собрать Мозжухину деньги на лечение и переслать их в Париж. Шанхайская публика тепло отозвалась на мой призыв. Зал «Аркадии» был переполнен. В разгаре бала, в час ночи, из редакции газеты нам сообщили:
— Мозжухин скончался.
Продолжать программу я уже не мог. Меня душили слезы.
Я вышел на сцену и, поблагодарив публику, сообщил ей эту весть, как суфлер из его картины.
Умирал Иван в Нейи — в Париже. Ни одного из его бесчисленных друзей и поклонников не было возле него. Пришли только цыгане, бродячие русские цыгане, певшие на Монпарнасе.