22. Памятные поминки

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

22. Памятные поминки

— Мы не представляем себе этого дня без вас! Вилюша вас так любил!

Елена Степановна Фишер позвонила нам 13 ноября 1972 года, настаивая на том, чтобы 15-го, в годовщину смерти Вилли мы пришли на кладбище Донского монастыря, на открытие нового надгробия с обоими именами — Фишера и Абеля. А после этого — к ним домой, на поминальный ужин.

— Я не хочу встречать людей из Виллиной конторы. Мы лучше приедем к вам на следующий день.

— Будут только самые близкие друзья. Из конторы, как вы говорите, только Питер и Лона. К тому же Ирка обещала привезти капусту и горошек!..

Черт меня дернул!

Уже на кладбище мне не понравились люди, стоящие вокруг Виллиной могилы. Елену Степановну и Эвелину сопровождал Пермогоров, бывший сотрудник московского радио, долго работавший в США под своим именем, — не то корреспондентом, не то, под прикрытием советской миссии, в ООН.

Еще было не поздно вернуться домой и никуда не ездить. Но как же с капустой и горошком? Ведь обещали!

Взяли такси, заехали домой и отправились на дачу к Фишерам в Челюскинскую.

Подъезжая, увидели: в соседнем переулке, выходившем на проспект Старых большевиков, стояли черные «волги» с дремлющими шоферами.

Еще было не поздно, не отпуская такси, ехать обратно. Отпустили. Идти на вокзал и возвращаться электричкой? Мы поплелись по улице Куйбышева к дому пять!

И когда вечно ворчащая, добрейшая старуха-домработница тетя Феня приняла продукты и помогла нам в передней снять пальто и мы вошли в столовую, где были накрыты столы и сидели гости, я понял, что лучше было поссориться, сломать ногу, заболеть, — но не приходить!

— Мы пропали, — шепнул я жене.

Гости сидели по рангу.

На дальнем конце большого стола напротив хозяйки — генерал. Я лишь позже узнал от Эвелины, что это был начальник Главного Первого управления генерал-майор Анатолий Иванович Лазарев. В тот момент я только понял: генерал!

Если вам приходилось видеть советского генерала за границей или на приеме среди иностранцев — это не в счет. Советского генерала или сановника равного с ним ранга нужно наблюдать в окружении соотечественников. Самое лучшее — среди сослуживцев или подчиненных.

Конечно, современный генерал — вовсе не обязательно долдон с остекленевшими от водки и бездумья склеротическими глазами, говорящий громко и всех перебивающий. Отнюдь нет. Если он принадлежит к поколению более молодому, чем маршал Советского Союза Леонид Ильич Брежнев, он может даже выглядеть пристойно и правильно говорить по-русски. Особенно, если он — генерал ГБ. Генеральство — в снисходительной вежливости, в подаваемых двух пальцах, в полуобороте при разговоре.

Лазарев подолгу жил за границей, где обтесался. Но его выдавал юливший вокруг все тот же Пермогоров: заискивал, хихикал, все время старался что — то подать, поднести, угодить. И Лазарев с ним вел себя соответствующе. Вилли называл Пермогорова по-английски — «браун ноз» (жополиз).

Справа от Лазарева сидел какой-то его заместитель, фамилию которого я так и не узнал. Слева — другой заместитель, Дроздов, резко выделявшийся своей очень западной, я бы сказал английской, внешностью.

Были, правда, и «старые друзья». Кроме неизбежных Коэнов, так называемых Питера и Лоны, еще сослуживцы Вилли по радиобатальону, какие-то непонятные люди.

Дело было плохо.

Зачем нас позвали? Зачем было говорить, что будут только близкие друзья? Ведь генерал Лазарев не зашел просто так, на огонек!

(О Лазареве пишет в своих воспоминаниях бывший офицер франкистской разведки Луис Гонсалес-Мата. Именно с ним, с Анатолием Ивановичем, в конце шестидесятых годов, производил он обмен: русские получали планы американских военно-воздушных и военно-морских баз (например, базы атомных подводных лодок!) в Испании, а платили подробными справками: биографии, фотографии, адреса, партийные клички и явки трехсот пятидесяти неугодных Москве антифашистов-подполыциков, еще не выявленных испанской полицией. Испанцы, конечно, хороши. Но и Москва выглядит красиво!)

Меня посадили между Дроздовым и Пермогоровым. Теперь уже я напрасно пытаюсь вспомнить их имена-отчества. Но помню, что они — тезки, и я загадал: пусть пронесет! Ведь, если сидишь между тезками и загадаешь — должно исполниться желание! Дай, Господи, чтобы пронесло!

Но что-то не проносило. С бокалом в руке поднялась Елена Степановна:

— Сегодня за этим столом собрались самые близкие друзья Вилли. Мы собрались почтить его память. — Все примолкли. Елена Степановна продолжала: — Я хочу попросить, всех вас рассказать по очереди о своей первой встрече с Вилюшей.

Ей-Богу, я тогда не понял, что все это подстроено, что меня затащили в западню. Я был уверен, что это просто глупость. А может, так оно и было?

Сначала что-то плел какой-то сослуживец Вилли по радиотелеграфному батальону. Потом на чудовищном русском языке Морис Коэн рассказал историю, как в Нью-Йорке на Рождество Вилли пришел к ним и принес жареного гуся.

Сидевший направо от Лазарева заместитель выразил сожаление, что познакомился с Вилли лишь перед самой его смертью.

Лазарев говорил довольно долго и гладко. Из его слов нельзя было понять ничего. Его спич мог быть произнесен на открытии ясель, на чествовании хоккейной команды, на прощании с отъезжающей труппой акробатов. Это был типичный советский набор слов, всегда и везде пригодных.

Сидевший справа от меня Дроздов сказал нечто, что я понял лишь впоследствии с помощью Эвелины. Он говорил, что хорошо знал Вилли задолго до того, как встретился с ним. Потом я узнал, что он занимался, в частности, обменом Фишера на Пауэрса и в переговорах с защитником Вилли Донованом играл роль двоюродного брата Абелей — Дривса. Дроздов в совершенстве говорит по-немецки.

Настал мой черед.

Я хотел сократить до минимума мучительную затею.

— Утверждают, — сказал я, — что нет бездарных учеников, а есть бездарные учителя. Мы с Вилли общими усилиями доказали обратное. Все его старания разбились о мою бездарность, что позволило избежать ошибки и я не стал применять на практике премудрость, которую он мне преподавал. От этого выиграли все. И он, и я, и работа, к которой он меня пытался приготовить.

«Господи, только чтобы пронесло!» — думал я, садясь.

* * *

Когда высылка из Праги закрыла перед нами дверь — постепенного завоевания доверия, выслуживания, поездок за границу, одна из которых должна была стать последней, я все же повторял: «Мы уедем!»

Примерно за два с половиной месяца до злосчастных поминок у Фишеров мы с женой подали бумаги с просьбой разрешить нам выехать в Израиль. Фишеры о нашем решении не знали. О решении, вернее, о желании, знал Вилли. Но его теперь не было в живых. Документы мы подали после его смерти.

На следующий день после поминального ужина у Фишеров, то есть 16 ноября, в наш почтовый ящик гулко упала открытка. Нам предлагалось прийти в ОВИР. Разрешили!

Как во сне, пошли дни получения визы, покупки билетов, тысяч дел...

Срок визы истекал 4 декабря. В этот день мы должны были вылететь в Вену.

Квартира опустела от последних вещей и книг, с утра до поздней ночи толпились друзья — провожали, прощались навсегда.

Навсегда. И оказывалось, что как ни рвался из этой проклятой страны, а уезжать из нее, прожив тридцать лет (а жена моя — всю жизнь) — и сердце рвет на куски. Не было в эти дни ни одной минуты чистой радости. Механически, в состоянии какого-то оцепенения, я выполнял все необходимые формальности: платил за выход из гражданства, покупал билеты, отправлял вещи...

У меня по сей день хранится сделанная в Лондоне магнитофонная запись телефонного разговора Грэвилла Джанера со мной после того, как в пятницу 2 декабря, за два дня до отъезда, мне позвонила инспектор ОВИРа Кошелева.

Она велела зайти в ОВИР в субботу утром, имея при себе визы.

У меня перехватило дыхание. Кошелева быстро добавила:

— Без эксцессов, все погранпосты предупреждены.

О, абсурд сентиментальных сожалений о России! Надо было услышать эти слова, чтобы понять — что значит возможность вырваться отсюда!

Несколько друзей не отходили от меня ни на шаг.

Ночью впервые наш черный чау Миня вскочил на кровать — вернее, оставшийся от нее матрас на четырех кирпичах (вся мебель была продана или роздана), лег между нами, стал лизать руки. Два дня, как и мы, он не подходил к еде.

— Кто аннулировал визы, в какие инстанции я должен жаловаться?

— Вы сами должны знать, — ответила Кошелева, по кличке Эльза Кох. — В те инстанции, от которых зависит это решение.

Откуда нанесен удар, мне было ясно. Не было сомнений и в том, что злосчастный поминальный ужин — главная всему причина. Лазарев распорядился. Но я упорно делал вид, что не понимаю.

Формально визы выдаются Министерством внутренних дел. И я писал министру Щелокову.

Министр подчинен председателю Совета министров. И я писал Косыгину.

Все они подчинены главе государства и Генеральному секретарю партии. И я писал Подгорному и Брежневу.

Но я не писал Андропову, не желая завязывать диалог, который мне пытались навязать.

Теперь мне было ясно, что приглашение на кладбище и на ужин не было случайностью. Когда я через несколько дней приехал к Фишерам, то ни Елена Степановна, ни Эвелина не были удивлены тем, что случилось. А ведь они как будто даже не знали о нашем решении уехать.

А через несколько дней позвонила Эвелина и сказала, что у нее такое чувство, даже уверенность, что если я приму обратно советский паспорт, то все пойдет так, как раньше.

— Почему вы так в этом уверены?

— Так думают папкины друзья.

Ценное указание!

Значит, прежде всего — ни за что не брать обратно советский паспорт.

Это был первый шаг.

А дальше я пошел по пути, который мне когда-то подсказал Вилли для ухода из разведки: делать себя невыносимым. Только в других обстоятельствах. Создать положение, при котором властям, то есть КГБ, придется в какой-то момент решать, что же со мной делать: уничтожать или избавляться от моего присутствия.

Прошел год. Я не упускал ни одной возможности сделать свое присутствие в СССР нежелательным, по мере сил увеличивая в то же время число людей, которые подняли бы шум на Западе в случае моего ареста. Я спешил, зная, что мне отпущено немного времени. Я боялся попасть в категорию тех, кто делает то же самое годами и все еще ждет разрешения уехать.