XIX. «Четыре строгих напева»
XIX. «Четыре строгих напева»
— Скажите, Юра… я ведь должен исповедаться? Вы бы взяли на себя мои грехи?
— Но что мне с ними делать? У меня и свои уже…
— Жить, меня вспоминать. Конечно, я могу исповедаться в церкви, но уж больно не хочется видеть ничьего лица. Что я ему скажу? Что когда работал в театре, утащил ноты «Тангейзера»?.. Знаете, сколько всего за мной грехов — 500/ Ему же будет тяжело это выслушивать, ноги начнут подкашиваться… И при этом все время твердить: «Бог простит», «Бог простит…» А вдруг не простит?
Все-таки в кабинке спокойней. Он меня не видит, я — его. А еще лучше унести это в могилу. Вы будете приходить в церковь и ставить за меня свечи. Если вы обещаете, что поставите 500 свечей… то я не пойду исповедываться.
Рихтер готовился к фестивалю в Туре с «религиозным отклонением», как он выражался[191]. Все чаще я видел его с Евангелием в руках.
Три пьесы Листа хорошо принимают, я уже проверял. Особенно «Ave Maria». Все покачивают головами, как будто эту пьесу с колыбели знают. А ведь ее никто не играл… Какой-то критик сказал, что не может составить мнения о пьесе «Мысли о смерти»: «Не знаю, — говорит, — хорошая эта музыка или никакая. Я все время следил за вашей челюстью…» Вот видите, и лампа не помогает. Одному челюсть нужна, другому изгиб бакенбарда.
С Франком интересное дело. Все отдают должное, но по-настоящему никто не захвачен. Ведь это объективно гениальная музыка. «Прелюдия, хорал и фуга» олицетворяет Первое Чудо Света. По преданию, его установили в гавани острова Родос. Это такой устрашающий монумент, что все корабли могли проплывать у него между ног. Но землетрясение все смело — и людей с острова, и ноги того чуда. Божья кара…
Конечно, все будут ждать пения «Евангелиста». Я так называю Фишера-Дискау. И ведь опять Брамс, опять он! — как и в первое наше выступление. Когда он запел «Wie schnell verschwindet…» — это песня из «Прекрасной Магелоны» — я услышал виолончель… Нет, все струнные… потом оркестр и орган. Я понял, что мои руки играют сами по себе, а я уставился на него. Поскорее опустил глаза… и не нашел своей строчки! У меня небольшая паника… Я снова на Фишера-Дискау… А у него над головой мерцание, а на лбу черные-черные морщины! И ведь никакого специального света, обычные лампы…
Фальк меня учил рисовать такие ореолы. Все с той же целью — чтоб получился круг. Тогда я узнал все разновидности нимбов. Труднее всего нарисовать тот, что в виде рыбьего пузыря[192]. Он как вытянутые окна соборов. Что-то похожее я видел у Юдиной — она все время играла в таком «скафандре».
Открывает ноты «Четырех строгих напевов» Брамса.
Я — за себя, а вы, будьте добры, — за Фишера-Дискау. У него дикция феноменальная. Все будут понимать слова, а я никак не возьму в толк. Вот послушайте… (прекращает играть, открывает Евангелие). Текст Апостола Павла из Послания коринфянам[193]: «Если я говорю языком ангельским, а любви не имею — значит, я медь звенящая…» С этим мне ясно. Это как будто мои слова.
«Когда я был младенцем, то по-младенчески говорил, мыслил… А как стал мужем, то оставил младенческое». Тут тоже понятно, но со мной все не так. Именно в младенчестве я мыслил по-взрослому, а когда «стал мужем», то ударился в детство. Я об этом «Полонез-фантазию» играю.
Первые аккорды «Полонеза-фантазии» — вызов детства. Оно приходит не сразу. Голова чем-то забита, наконец, понемногу проясняется, желтеет… Вот мост в Аржантейе… Но это же не мое детство — это детство Моне! А вот, наконец, и мое…
«Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу…» Пошел к Нине Львовне за объяснениями. Оказывается, Бога лицом к лицу видел только Моисей, у нас участь видеть через тусклое стекло. Но тусклое стекло — это же зеркало!!! В те времена не было чистых отражений, зеркала делались из металла. И, значит, то, что мы видим в тусклом стекле — это…
Поскорее перешел к следующей мудрости: «А теперь пребывают сии три: вера, надежды, любовь; но любовь у них больше».
— Здесь, Славочка, объяснений не требуется? — спросила Нина Львовна, немного кокетливо. — Свое объяснение помните… на колене?
— Совершенно не помню.
— Это когда вы учили Восемнадцатую сонату[194]… Все правда. Самое начало сонаты — желание объясниться, мольба о любви. Я отбросил ноты, встал перед ней на колено и поцеловал ручку. Так требовала музыка… Нина Львовна до того испугалась, до того не была готова… что выронила блюдце: «Славочка, что это с вами?» А я еще раз поцеловал и… пошел учить Восемнадцатую сонату.
Что происходит дальше, Ниночка не была в курсе. А происходит очень интересное.
Во второй части — «перебои чувств». Это когда мы ненадолго побьем горшки. Она может хлопнуть дверью, я — тоже. Если ухожу я, то сижу на одной из трех скамеечек (недалеко от дома). Она эти места знает, но никогда сама не придет. Я посижу-посижу, а потом возвращаюсь через свою половину. Она, конечно, дожидается, ждет.
Третья часть — это когда просыпаешься и видишь выглаженные рубашки, раздвинутые шторы. На кухне — аромат кофе, и готов домашний майонез для винегрета. Немножко быт… но опоэтизированный Ниной Львовной.
Четвертая часть — ее рабочий день. Занятия в Консерватории, дома, педсовет, любимые ученицы… Телефон не замолкает. Вступает в отношения с Госконцертом, всеми импресарио. Туда я еду, туда — не еду. Я, вместо того, чтобы заниматься… читаю Пруста.
Нет, сегодня весь день читал Евангелие. И не заметил, как уснул… Первый, кого увидел, был Брамс! Конечно… В монашеском одеянии, еще совсем нетолстый. Недоволен, что не играю его паганиниевские вариации. С такой претензией: «Я же для тебя написал!» — и полез на трапецию. Тут я понял, что разговор происходит в цирке. Тут же спрыгнул с проволоки Дебюсси, тоже такой черный монах. «Почему ты не играешь мои этюды? Я же для тебя написал!» — и потащил наверх, за собой. В это время открылся купол, и они стали по очереди улетать. Брамс преградил мне дорогу: «Когда у тебя будет такая одежда — тогда заберем!» (Это он, конечно, врал — ему нужно, чтобы я сыграл его вариации!). И закрыл передо мной купол. И тут я понял, что стою голый…
Разбудила меня Нина Львовна, она всегда дает досмотреть сон до конца.
Принялся за изучение Екклесиаста[195]… Ох-х!.. Первые три «Строгих напева» — на его слова. Вот послушайте: «И одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом».
Не заметил, как мою руку облобызала догиня Лиза, и сразу — в губы. Я ей ответил тем же — взаимностью, после чего она запрыгнула ко мне в постель. Я ее начал сгонять, звать Ниночку, но тут вспомнил — нет преимущества!!! И разрешил ей остаться.
Потом завтракали — я ел, и она ела… Раз нет преимущества, кинул ей кусок ветчины.
Сел заниматься, учить Брамса. Лиза улеглась рядом. Говорю ей: «Правда, эта песня уже похожа на Малера? Что-то от Первой симфонии… В третьей части звери хоронят охотника…»
Лиза в знак согласия подала голос. «Ты согласна хоронить? Соберешь собачий оркестр. Будешь на большом барабане. Или на кимвале, как хочешь… Может, это даже лучше, чем люди… А если ты сдохнешь раньше — что, конечно, маловероятно — я на твоих похоронах сыграю эту песню».
Продолжает учить фортепьянную партию «Четырех строгих напевов» и механически повторяет: «Нету человека преимущества перед скотом, потому что все — суета!» «Нету человека преимущества…»