Авария

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Авария

Любые мои воспоминания, любой рассказ о моей жизни, любой серьезный разговор обо мне (даже если с сыном и на будущее) нужно начинать с нее — проклятой автокатастрофы, которая разорвала, искромсала мою жизнь.

Она не просто поделила жизнь на «до» и «после», а действительно изуродовала все. Даже сейчас, почти через полтора десятилетия, я погибаю от последствий той страшной ночи. Это как бежать по залитому солнцем и покрытому цветами лугу и вдруг упасть со всего размаха и очутиться в страшной темноте.

Именно так и было.

И с 1967 года по нынешний день я постоянно, ежедневно, ежеминутно доказываю всем и себе, что я справилась, что почти здорова, что сумела победить боль и преодолела все преграды, которые на моем пути выстроила жестокая судьба.

Не сумела, боль всегда была со мной и легкость, с которой я какое-то время держалась на сцене или у микрофона в студии давалась неимоверными усилиями, огромным количеством обезболивающих лекарств и капельками пота на висках.

А теперь судьба и вовсе взяла верх, не сумев сломить меня, устроив 49 переломов, в том числе позвоночника, она зашла с другой стороны. Рак… И надежды больше нет, нет компаса земного, никуда он меня больше не поведет.

И останется маленький Збышек наполовину сиротой…

Да, у него очень добрый и заботливый папа Збышек (я знаю, что Збигнев-старший прекрасный отец и со всем справится), бабушка Ирма, мои друзья не бросят, не оставят без помощи, но мамы у него не будет. Никто не споет ему больше мою «Колыбельную», которую он, кстати, не очень-то и любит. Я росла без отца, но для военного и послевоенного времени это было почти нормально, во всяком случае, привычно, а вот без мамы… Не представляю, как могла бы прожить без своей дорогой мамы Ирмы.

Что во всем виновато, в том, что я ухожу так рано, что поздно родила Збышека, что не смогла ему дать то, что дала бы мать в обычной семье?

Что тому виной, проклятая авария?

А в аварии что или кто виноват?

Я всегда думала, что Ренато, заснувший за рулем на скорости свыше ста пятидесяти километров в час. Конечно, он виноват, но почему-то он остался цел, а пострадала только я. Почему его судьба его сберегла, а моя меня наказала? Разве это не знак свыше?

Я справилась, но, как оказалось, только на время. Я ни на секундочку не жалею о том, что делала все эти годы после аварии, но сейчас все чаще думаю, что делала что-то не то или не так, или просто не совсем так.

Однажды услышала фразу, что судьба забирает молодыми самых лучших и талантливых, чтобы уходили на взлете, а не на спуске. Разве что утешиться этим… Слабое утешение, потому что умирать в сорок шесть не хочется ни талантливым, ни бесталанным (я считаю, что бесталанных вообще не бывает, есть только те, кто не смог определить свой дар или не рискнул развить его вопреки жизненным условиям или преградам).

Впервые в Италии я побывала задолго до аварии, когда получила стипендию Министерства культуры и искусства Польши на два месяца стажировки в Риме.

Учиться в Италии… что может быть заманчивей для певицы, тем более не имеющей никакого певческого образования, кроме исключительно талантливых уроков исключительно талантливого педагога пани Янины Прошовской.

О, Италия чудесная страна, а итальянцы замечательные, хотя и несколько излишне импульсивные (мое сугубо личное мнение) люди. Но быстро выяснилось, что, как стажировать польскую эстрадную певицу, не имеющую ни одной «лишней» лиры, да и тех, что есть, для нормальной жизни в итальянской столице явно недостаточно, не знает никто. Оперных стажировали в том же «Ла Скала», эстрадным, конечно, могли давать уроки вокала, но платно, что для меня было невозможно.

Я так и не поняла, зачем министерство отправило меня в Рим, потратив, пусть и небольшие, но все же деньги. Может, надеялись, что, оказавшись в Риме, я переметнусь в оперу? Но для этого нужно куда более серьезное вокальное образование, многие эстрадные певцы не имеют никакого, едва знакомы с нотной грамотой, даже мелодии учат на слух, в опере такого нельзя, там никто не станет напевать арию, чтобы ты выучила.

Но дело не в том, я с нотной грамотой знакома, однако опера не мое. Интересно, как представляли в министерстве двухметровую каланчу на оперной сцене? Что я могла петь? Только Дездемону в последнем акте, лежа в кровати и подогнув ноги, чтобы за них не цеплялись за кулисами.

Тем более мне больше нравится эстрада, нравится репетировать и исполнять именно песни, видеть реакцию зрителей после каждой, слышать их реакцию (аплодисменты или редкие хлопки из вежливости, что тоже реакция).

Сначала Италия показалась сказкой, хотя я уже бывала там со студенческой делегацией. Но неделя под строгим приглядом и по строгой программе, где с получасовыми перерывами чередовались посещения музеев, встречи и дискуссии со сверстниками (все через переводчика), лекции по истории великолепной Италии, оставила ощущение только сумбура. Мы мало что запомнили, не сумев побывать ни в одном театре (Колизей был запланирован, «Ла Скала» и вообще Милан в обязательную программу не входили).

Теперь я надеялась не просто посетить знаменитый театр, но и хорошенько поучиться петь у итальянских мастеров эстрады, где же учиться петь, неважно оперному певцу или эстрадному, как не в благословенной Италии? А то, что мы должны лететь вдвоем с Ханной Гжесик из Люблина, искусствоведом, реставратором, которой тоже предоставили стипендию для стажировки на целых четыре месяца, делало поездку еще заманчивей. Ханна прекрасно разбирается в искусстве, она подскажет мне, что и где посмотреть, да и вообще, жить одной в чужом городе, чужой стране, плохо зная язык, трудновато.

Ханна тоже обрадовалась моему обществу, вдвоем всегда легче. Это так, окажись я в Риме одна с той крошечной суммой, которая имелась в распоряжении, вернулась бы в Польшу первым обратным рейсом, а если не хватило бы на билет, отправилась пешком через горы и долины.

Наверное, имей мы достаточно средств, стажировка действительно оказалась бы стажировкой, но с теми крохами, что сумело выделить министерство, два месяца превратились в простое пребывание в Италии.

Мы с Ханной как могли поддерживали друг дружку, это немаловажно, когда у тебя просто нет денег и друзей в чужой стране. Началось с того, что нас никто не ждал, чиновника, к которому следовало обратиться мне, просто не было на месте. Он не обязан сидеть и ждать, когда приедет начинающая певица из далекой Польши, чтобы заняться непонятно чем в Риме. У синьора много дел и без польки.

Решив, что Ханне обязательно повезет больше, мы отправились разыскивать ее организацию. Это оказалось не так легко и удалось только к вечеру. Но и ее чиновника на месте не оказалось, правда, его обещали быстро вызвать. Мы не подозревали, что такое у итальянцев «быстро».

Для чиновника оказалось вполне нормальным уехать домой на обед и не вернуться. И правда, не обязан же и он сидеть в ожидании страдалиц из Польши? Близился вечер, деваться было просто некуда, разве что заночевать прямо у какого-нибудь фонтана. Мы мрачно шутили, что первые же сутки в Риме закончатся для нас в полиции.

— Зато там тепло и наверняка накормят ужином, — вздыхала Ханна.

Она не привыкла не ужинать. Для меня это не было проблемой, потому что нормально кушать во время гастролей практически не удавалось, мой желудок не протестовал, но одно дело остаться без ужина, и совсем другое — без ночлега, мы действительно могли попасть в полицию, тогда не то что в Италию, в соседний город больше не выпустят.

Я мысленно клялась себе никогда больше не совершать никаких зарубежных поездок не в составе какой-то большой группы. Пусть лучше галопом, пусть все из окна автобуса (знать бы мне, что накликаю — следующая поездка такой и окажется, я все буду видеть из окна автомобиля), но только организованно, чтобы не дрожать от страха, сидя на скамейке в Риме без денег и крыши над головой.

— А может, нам в польское посольство отправиться?

Верно, как мы могли забыть о существовании польского посольства в Риме?! Сразу полегчало, не испугал даже следующий вопрос: где оно находится.

В конце концов, можно спросить у полицейского.

Разыскивать посольство не пришлось, приехал чиновник, в ведении которого должна проходить стажировку Ханна, изобразил полнейший восторг при виде двух перепуганных и голодных польских девушек и в качестве компенсации за перенесенные страдания вызвался лично принять участие в поисках комнаты для нас.

Это было хорошее предложение, потому что денег ни у меня, ни у Ханны просто не имелось, оплатить проживание в съемной комнате за месяц вперед, как требовали хозяева, мы не могли, следовательно, нас никто не пустил бы даже на ночь.

Но, видно, чиновник не раз приводил постояльцев к синьоре Бианке, та приняла нас, безоговорочно поверив, что «деньги будут завтра». Интересно, на что рассчитывал синьор начальник, давая такое клятвенное обещание хозяйке квартиры, в одной из крохотных комнатушек которой мы поселились, ведь он мог говорить только о деньгах Ханны, а ей стипендию выплатили очень нескоро.

Выручила моя стипендия, мне выделили целых шестьдесят тысяч лир, что оказалось сущими грошами. На эти деньги можно было оплатить жилье и иногда автобус, но не больше. Продукты питания нам присылали из дома, если бы не эти посылки от мам, непонятно вообще, на что существовать. Интересно, знали ли в министерстве, сколько стоит жизнь в Риме, а если знали, то на что рассчитывали, выделяя такую «роскошную» стипендию. В Польше мы могли подработать, даже просто подметая улицы по вечерам, а в Италии?

Конечно, мы не голодали, даже смеялись, что такая жесткая диета пойдет на пользу нашей стройности. Но оказалось, что полуголодное существование (маме я в письмах старалась не говорить о недостатке питания, шутила, что все польское вкусней, а потому посылкам очень рада, а еще рассказывала, что итальянцы сплошь едят спагетти, которые мне противопоказаны, потому что поправлюсь) не самое страшное.

Отсутствие денег на транспорт или театры мы смогли пережить, но было то, что не исправить никакими решениями похудеть или вытерпеть.

В Риме зимой, конечно, не морозно, температура выше нуля, но большинство итальянских домов попросту не имеет отопления. Есть лишь камины, и те в хозяйских комнатах. Полы каменные, стены тоже, на улице промозгло, а дома изо рта шел пар. И вода в кранах, в том числе и в ванной, только холодная.

Синьора Бианка относилась к нам неплохо, но в ее обязанности квартирной хозяйки вовсе не входило греть воду для двух неприкаянных полек, достаточно того, что она изредка позволяла нам приготовить что-то горячее.

Постепенно к первой части фразы «жизнь прекрасна» добавилась вторая — «дома».

Мы дружно заболели, красные и хлюпающие носы, а также температура не способствовали хорошему настроению. Подбадривая себя тем, что трудности способствуют закаливанию не только организма, но и воли, мы обзавелись теплыми носками (единственный «сувенир», который я позволила себе в Италии) и стали ложиться спать в одежде, а умываться, лишь слегка плеская в лицо ледяной водой.

— Ханна, как ты думаешь, полярники во время путешествий сильно зарастают грязью? Я хочу сказать, не будут ли видны наши немытые шеи уже через неделю.

Вопрос весьма актуальный, потому что мы прибыли в Рим вовсе не для того, чтобы сидеть в комнатке у синьоры Бианки, стуча зубами от холода, следовало действительно стажироваться.

Мы бы с удовольствием уходили из своего «холодильника», потому что в официальных помещениях было куда теплей, чем дома, только куда? Ханне занятие нашли, она все же прекрасный реставратор и позже даже участвовала в реставрации зданий во Флоренции, а вот куда пристроить эстрадную певицу, не знал никто.

Теоретически я была «приписана» к «Радио Итальяно», Карло Бальди, который шефствовал надо мной, сама любезность, но узнав, что я без гроша, был серьезно озадачен. Дело в том, что любые вокальные занятия стоили безумных денег, притом что выделенной стипендии едва хватало на оплату жилья. Никто из коллег синьора Бальди тоже ничего придумать не мог, Италия, конечно, песенная страна, но бесплатно учиться можно, лишь слушая вокализы на улицах.

Все, что могли сделать для меня бесплатно очень доброжелательные синьоры — показать «кухню» звукозаписи, то есть работу своих организаций изнутри. Прекрасно оснащенные аппаратные, отличные студийные помещения, блестящие специалисты своего дела, у которых я попросту болталась под ногами, страшно мешая… Несколько облегчили задачу улыбчивым синьорам две вещи: мои простуды и забастовка работников радио и телевидения. Они не были против, когда я пропускала какие-то дни из-за болезни или уходя вместе с подругой на экскурсии по музеям. У Ханны имелся пропуск, по которому нас пропускали обеих, бурно радуясь тому, что «юные польки интересуются настоящим искусством». Юными мы не были, но не спорили.

Пожалуй, если бы ни Ханна с ее страстным желанием увидеть каждое мало-мальски приметное здание в Риме, то есть попросту весь Рим, я вернулась бы домой много раньше.

Когда я вернулась в Варшаву, чиновник, делая отметку в моих документах, покачал головой:

— Всем бы так везло… Чему научились?

Мне бы промолчать, а я усмехнулась:

— Ничему. Чтобы учиться в Италии, нужно платить, а моей стипендии едва хватало на жилье.

Бровь чиновника медленно поползла вверх, и я поняла, что рискую испортить отношения с министерством навсегда и уже больше никуда не поехать, кроме маленьких местечковых клубов.

— Но поездка была очень полезна с точки зрения освоения итальянского языка. А еще я посмотрела Рим!

Я ничуть не кривила душой, действительно за два прошедших месяца мой итальянский серьезно улучшился (мы с Ханной очень старались практиковаться в языке, даже между собой разговаривая по-итальянски, как бы ни хотелось перейти на польскую речь), и Рим я тоже посмотрела.

Чиновник кивнул:

— Ну вот, а вы говорите ничему.

Я решила все же внести ясность, чтобы следующие за мной стипендиаты не попались в ту же ловушку:

— В Италии учат скорее оперных певцов, чем эстрадных, а обучение вокалу там действительно платное. Настроение у чиновника все же испортилось, он сердито буркнул:

— Без вас знаем.

Уточнять, зачем тогда меня отправляли, я благоразумно не стала.

И вот через два года, в 1966 году, когда у меня за плечами был уже серьезный опыт выступлений, гастролей и даже фестивалей (Сопот, Ополе, снова Сопот), раздался звонок, который я сначала приняла за розыгрыш, хотя говорили со мной по-итальянски.

Потом я еще опишу свои многочисленные поездки и участие в фестивалях, опишу, если позволит состояние здоровья, а пока все же Италия…

Мне предлагали трехгодичный контракт с миланской звукозаписывающей фирмой «Compania Discografica Italiana», причем предлагал не кто иной, как сам владелец фирмы синьор Пьетро Карриаджи. Через несколько дней он намеревался прилететь в Варшаву и приглашал меня подписать контракт.

Незадолго до того мне предложили контракт на запись пластинки западногерманской фирмой «Esplanade», который я все оттягивала. Что-то словно не пускало меня в ФРГ. Позже, закованная в гипс от макушки до пяток, имея предостаточно времени на размышления, я не раз думал о том, что было бы, решись я на тот контракт с немцами. Записала бы пластинку, снова ездила на гастроли, выступала на конкурсах, готовила новые программы, жила нормальной жизнью без боли и отчаянья.

Но я выбрала Италию с ее музыкальной культурой.

К тому же синьор Карриаджи так расписывал сказочные условия моего пребывания в Италии и особенно работы с его студией, уверяя, что легче перечислить звезд, которые не записываются в его компании, чем тех, кто это делает (одно имя Марио дель Монако чего стоило!), что не купиться на эти посулы было невозможно.

Почему молчали специалисты «Пагарта», отвечавшие за заграничные гастроли польских артистов, непонятно. Они-то должны бы знать, что такие звезды, как Марио дель Монако, не работают ни с одной определенной студией, а за свои записи с такой небольшой компании берут огромные деньги. Потому синьор Карриаджи и не назвал больше ни одного имени, что их не было, на других дорогих артистов у маленькой фирмы просто не хватало средств.

Зато не очень опытная польская певица Анна Герман была им вполне по карману.

Я хорошо помнила свою предыдущую поездку, когда жила в холодной комнатушке и питалась посылками из дома, а потому, услышав, что будут созданы все условия и все организовано, решила, что это судьба посылает мне компенсацию за предыдущие холодные дни в Риме.

Кроме любви к Италии, ее музыкальности и желания стать известной и там, была еще одна причина моего согласия отправиться в Милан. Итальянцы предлагали хорошие деньги (по моим тогдашним меркам) и содержание, что давало возможность купить квартиру маме и бабушке во Вроцлаве (Варшава все равно мне оставалась не по карману).

Смешно, впервые в жизни я погналась за деньгами, это действительно так, потому что просто петь и набирать популярность можно и в Польше, и в СССР. Но гастроли и там, и там оплачивались не слишком щедро, фестивали вообще дело недоходное, а затратное, и предложение синьора Карриаджо казалось выходом из безвыходной ситуации.

Я спешу, потому что неясно, сколько еще смогу бороться за жизнь и просто писать, а потому то, что уже было описано в книге «Вернись в Сорренто?» можно пока не повторять, когда-нибудь, если останутся силы, я попробую заново вспомнить свои забавные (и не очень) приключения в качестве «звезды» в Италии.

Жизнь звезды, особенно восходящей и не имеющей средств, не так уж заманчива и приятна, в ней очень много огорчений и даже унижения, и если бы не контракт с его штрафными санкциями, я вернулась бы домой еще раньше и не в гипсе.

Но об этом потом, а пока о самой аварии и о том, как ее пережить.

Скажу только коротко, что долгое время в Милане я не пела, а лишь позировала, фотографировалась и давала бесчисленные интервью. Даже шутила, что если бы не участие в конкурсе в Сан-Ремо, вообще забыла, что такое ноты. Зачем все эти интервью? Это была рекламная акция, меня сначала «поднимали в цене», объясняя итальянцам, что я самая певучая из певиц.

По мне так лучше бы просто петь, гастролируя даже по маленьким городкам, так меня услышали бы живьем, и сами поняли, певучая ли я.

Но я не имела права на споры с владельцем студии и сопровождающими, я вообще ни на что не имела нрава. Даже платья приходилось отстаивать почти с боем, спасал только мой рост, итальянки обычно гораздо ниже, а потому немыслимые наряды, которые мне подбирали в ателье и которые мне просто не шли, несмотря на всю их элегантность и экстравагантность (обычно больше второе), оказывались малы, коротки и потому неприемлемы. Как и обувь, ведь у меня 40-й размер, итальянки не носят таких больших туфель.

Это был бурный, очень бурный год. Я меньше гастролировала по самой Италии и куда чаще участвовала в разных конкурсах, съемках телепередач, даже фильма, получала награды и должна бы радоваться жизни. Я радовалась, но куда больше мне хотелось просто петь, не соревнуясь с кем-то, не пререкаясь с конферансье (бывало и такое, итальянцам час то не давал покоя мой рост), не тратя время и силы на околопевческую ерунду. Я пишу, не красуясь и не демонстрируя свой альтруизм, я приехала в Италию ради заработка, какой уж тут альтруизм! Но мне действительно легче и приятней просто спеть, чем давать интервью, объясняя, как я стала певицей и как надеюсь, что мой польский акцент в итальянском не помешает слушателям понять неаполитанские песни в моем исполнении. Я хотела петь и приехала петь, а не демонстрировать достижения итальянских дизайнеров одежды, я не фотомодель, не умею изображать счастье, когда мысли заняты другим.

Но тому когда, наконец, было разрешено делать то, ради чего я приехала в Италию, радости не было предела. Наконец-то! Мне все равно, велики ли залы, проводит ли съемки телевидение, много ли репортеров, я хотела петь и пела, причем перед особой публикой — неаполитанцами, например, теми, кто вместо первого крика берет несколько нот, а первое слово «мама» произносит напевая.

Итальянцы принимали меня прекрасно.

Мы возвращались после концерта в Форли. Небольшой городок, прекрасная, душевная публика, теплый концерт, даже не концерт, а общение с публикой, когда выступление проходит под открытым небом, а слушатели танцуют и подпевают, если песня поправилась.

Я должна была исполнить двенадцать песен, но сколько спела, не смогла бы подсчитать. Выступление началось в районе двенадцати ночи, обычно в таких случаях публика танцует, но тут танцы прекратились, все собрались ближе к эстраде и принялись подпевать. Просили исполнить песни Сан-Ремо, кто-то даже знал мои польские песни. Это было прекрасно!

Закончили около часа ночи, перепев все, что только можно. Хотелось из озорства исполнить, например, «Катюшу» пли еще какие-то советские песни. Пожалуй, я бы так и сделала, по сопровождавший меня Ренато торопил:

— Достаточно, ты и без того слишком долго развлекаешь публику.

Как ему объяснить, что это не труд, не работа, это удовольствие — петь для таких отзывчивых слушателей и вместе с ними?

Я очень устала и надеялась хоть немного поспать, потому что утром нам надо отправляться в Милан, но не тут-то было. Оказалось, что гостиница в Милане уже оплачена, а оставшись до утра в местной, за нее следовало бы тоже платить. Такой лишний расход казался Ренато безответственным, и он решил ехать в Милан ночью.

Почему я не воспротивилась категорически, тем более зная, что он не спад и предыдущую ночь, потому что ездил к родным в Швейцарию? Понадеялась или просто не подумала об опасности.

Обычно Ренато экономил на всем, например на дорогах. Хорошие автострады в Италии платные, и если можно объехать платный участок или вообще добраться куда-то бесплатно, пусть и разбивая машину, Ренато предпочитал не платить. Я пыталась намекнуть, что он больше теряет, гробя на плохой дороге подвеску автомобиля, но переубедить в чем-то итальянца дело невозможное, а потому бессмысленное. Поэтому оставалось только трястись по ухабам, мысленно чертыхаясь и стараясь не прикусить язык.

На сей раз Ренато поступил крайне непривычно, он выбрал автостраду, то есть платную дорогу. Вообще-то это спасло лично мне жизнь, потому что, случись авария где-то на малопроезжей дороге, нас могли бы не скоро заметить. А может, наоборот, ничего бы не случилось, убедившись, что ехать невозможно, Ренато просто остановил бы машину и мы прикорнули прямо в ней?

Не знаю, но случилось то, что случилось.

Я видела, что он сонный, клюет носом. Стало страшно, что, если заснет прямо на ходу, за рулем? Я была возбуждена после концерта, хотелось обсудить, что итальянская публика приняла меня, что все получается хорошо… Кроме того, болтая с Ренато и заставляя его отвечать, пусть даже односложно, я не позволяла ему дремать.

Самым разумным было бы все же остановить машину, потребовать, чтобы он прижался к обочине и хоть немного поспал. Почему я этого не сделала?!

Последнее, что я почувствовала — машину подбросило. Мелькнула мысль, что мы в темноте на что-то наскочили, что Ренато кого-то задавил. А потом меня охватил панический ужас оттого, что мы можем заживо сгореть в машине.

А потом наступила темнота…

Я не помню первое ощущение после того, как пришла в сознание, но понимаю, что это тоже должен быть ужас, потому что я не могла пошевелиться. Вообще не могла.

Ренато все же заснул за рулем, и утром разбитый вдребезги красный «Фиат» обнаружил водитель проезжавшего по автостраде грузовика. В машине без сознания лежал Ренато.

Вызвали полицию, потом «Скорую», его увезли в больницу. У парня оказались сломаны нога и кисть руки. Говорят, придя в сознание, он поинтересовался, как чувствую себя я.

Врачи удивились:

— В машине никого, кроме вас, не было.

Тогда Ренато объяснил, что в машине была пассажирка — певица Анна Герман.

Вернувшись на место, полицейские и медики даже не сразу смогли меня найти, от удара я оказалась выброшена через переднее стекло далеко в сторону. На мое счастье, я была без сознания, потому не чувствовала ни немыслимой боли от 49 переломов, в том числе и позвоночника, ни холода, ни ужаса одиночества на пустой дороге…

У меня оказалась сильнейшая потеря крови. Теперь я вполне могу считать себя итальянкой, потому что большая часть крови, которая во мне есть, это кровь итальянцев, потому что моя собственная осталась в той самой канаве, где я пролежала почти до середины дня после аварии. Юлиан Тувим однажды сказал, что национальность человека определяется не тем, какая кровь течет в его жилах, а тем, какую из этих жил удается выпустить. Если так, то раньше я была полькой, а теперь итальянка.

Надежды на то, что находившаяся в коме пострадавшая из этой самой комы выйдет, не было никакой. Маме со Збышеком за один день оформили паспорта и визы в Италию, потому что официальное заключение гласило: «Состояние безнадежное».

Говорят, впервые я отреагировала на свет через семь дней, и даже попыталась что-то сказать. Но в действительности пришла в себя только через двенадцать дней. По даже тогда жизнью это вряд ли можно назвать. Во-первых, я была полностью неподвижна, даже глазами пошевелить больно, а уж о любом другом движении не могло идти речи. Во-вторых, я с трудом узнала даже маму и Збышека, об остальном нечего и говорить.

То, как меня собирали по кускам и долго-долго помогали восстанавливать способность двигаться, я подробно описала в книге «Вернись в Сорренто?». Могу только добавить, что никакого света в конце туннеля или своего «возврата» я не видела, как и собственного тела, распростертого на земле или на операционном столе тоже. Возможно, просто потому, что положение было слишком тяжелым.

Но на том свете меня не приняли, отпустили попеть еще на этом.

Когда отключили искусственное дыхание и позволили дышать самой, впервые прозвучало:

— Жить будет.

И тут же добавление:

— Петь нет.

Тогда я не понимала, что значит петь, выныривая на краткие мгновения из объятия нечеловеческой боли в относительно сознательное состояние, не вспоминала, кто я, знала только одно: женщина, чье лицо склонилось надо мной, моя мама. Этого было достаточно, чтобы понимать, что я жива. И пока она держит в своих руках мою не очень пострадавшую правую руку (левая была абсолютно неподвижна), я не уйду в тот мир, я живу.

Словно чувствуя, как мне это нужно, мама держала. День и ночь, ночь и день. Я не знаю, как и когда она спала, когда ела и ела ли вообще, как она сама выжила эти пять месяцев, откуда взяла силы не просто быть рядом, но и выдерживать мои истерики.

Да, таковые были, я ведь не героиня, я обычный человек, у которого сознание, что велика вероятность в тридцать один год стать полным инвалидом, неподвижной, как называла мама, «сломанной куклой», не отвлеченное понятие, а кошмарная реальность, не могло не вызвать отчаянья.

Пять месяцев кошмара, не только и не столько из-за нечеловеческой боли, но и от отчаянья. Пролежни из-за неподвижного положения, атрофированные мышцы, кровавые рубцы от гипса, сдавление грудной клетки… «сломанной кукле» временами казалось, что избавление от всего этого кошмара одно — забыться вечным сном. Но мамины пальцы слегка сжимали мои, и я снова и снова выныривала из объятий отчаянья, цепляясь за жизнь.

Самой мучительной оказалась невозможность нормально дышать. У меня сами по себе легкие достаточного объема, к тому же разработаны вокальными упражнениями, а тут гипс, который стискивал грудную клетку настолько, что ни пить, ни есть, ни даже просто вдохнуть хотя бы вполовину объема невозможно. Я задыхалась, начинала паниковать, метаться, особенно во сне, маме приходилось успокаивать и успокаивать меня.

Сны были только ужасными, мне снилось, что меня завалило в какой-то шахте или что я забралась в пещеру, лаз при этом сужался и сужался, а выбраться обратно возможности нет, но и пути вперед тоже, а стены лаза все сжимаются, и дышать уже невозможно.

Во время университетской практики мы бывали в настоящих шахтах и действительно добирались до своих мест ползком, я помню эту замкнутость черного пространства. Шахтерами могут быть только люди с очень крепкими нервами, очень выносливые и бесстрашные, потому что тысячи тонн породы и земли ощутимо давят даже там, где можно подняться в полный рост.

А еще я и впрямь занималась в секции спелеологии и лазила в пещеры и узкие, очень узкие для моего крупного тела, ходы.

Неудивительно, что этот опыт всплывал в моей памяти по ночам из-за невозможности дышать.

Закованная от ушей до пяток, я умоляла снять этот чертов гипс под мою ответственность, соглашаясь даже остаться кривобокой, нежели терпеть адовы муки. Пять месяцев быть мумией, не способной не только пошевелиться, не просто терпящей невыносимые боли, но еще и почти потерявшей намять.

Врачи и медсестры убеждали меня потерпеть и лежать спокойно, чтобы нормально срослись кости и я смогла выйти на сцену в Сан-Ремо прямой и красивой, обещали болеть за меня у своих телевизоров, чтобы смогла победить певцов со всего мира… А я смотрела на них и не понимала, о чем идет речь. Я забыла, кто я!

По-моему, первой догадалась о моей потере памяти мама, но она не бросилась к врачам, а принялась бороться за мой разум своими методами. В палате зазвучали мои песни, мой голос. Честное слово, впервые услышав саму себя, я ничего не поняла, только что-то показалось до боли знакомым, нет, не голос — текст. Откуда-то я помнила эти слова…

— Вот снимут гипс… разработаешь свои легкие заново… снова будешь петь…

Слушая спокойный мамин голос, я начинала верить и то, что это когда-нибудь случится. Пределом моих чаяний тогда было вдохнуть полной грудью, просто подышать. О том, что я когда-то встану и пойду, вообще не думалось.

В тесном гипсе невозможно не только дышать, переведя меня на обычное питание, врачи обрекли меня на настоящий голод, потому что пара глотков молока, которые мама буквально закапывала мне в рот, казались пределом возможностей. Больше просто не проходило через мое закованное горло, а кашлять нельзя, как нельзя и все остальное — чихать, громко или долго разговаривать, дышать…

А вот жить можно, только как?!

Я все время пишу вот это «я страдала», «я мучилась», «я терпела»… Это неправильно, не меньше страдала, терпела и мучилась моя мама. Конечно, она не переносила (и слава Богу!) таких болей, как я, не мечтала сделать хоть один вольный вздох. Но неизвестно, что хуже — страдать самой или видеть, как мучается твой ребенок, и не иметь возможности помочь, облегчить его мучения. Когда у меня родился Збышек, я хотя бы частично осознала, что это такое — не иметь возможности помочь своему ребенку, даже если он уже не Дитя.

Нет, Збышек-младший не болел, он спокойный и крепкий мальчик, но даже мучения малыша, когда у него резались зубки, доставляли нам со Збышеком-старшим массу страданий. Представляю, каково было маме, когда я умоляла избавить меня от невыносимых болей любой ценой, даже ценой кривобокости и уродства. Каково ей было понимать, что я действительно могу остаться калекой навсегда, даже неподвижной калекой, к тому же не помнящей, кто я и кто вокруг меня, как ей дались эти месяцы.

Должен существовать орден самоотверженных матерей, даже не матерей, а просто людей, которые помогли другим преодолеть вот такой ужас безнадежности. Да, в больницах очень заботились обо мне, помогали, но это еще и по долгу службы, а мама из материнского сострадания. Без нее я так и осталась бы лежать бревном в какой-нибудь клинике, пока не сгнила бы от пролежней.

А еще рядом был Збышек. Это безмерно радовало и… огорчало одновременно.

Когда я стала узнавать родных и понимать, кто вообще такая, именно Збышек часами проигрывал мне мои же записи, помогал заново учить тексты, вселяя надежду, что это пригодится.

Но само его присутствие создавало для меня проблемы. Я могла попросить маму о чем-то совершенно личном, о какой-то гигиенической процедуре, ведь сама была совершенно обездвижена, а как попросишь Збышека поправить что-то под пролежнем? Даже просто смочить губы водой. Зачем я ему такая — инвалид, который если и встанет, но едва ли сможет жить нормальной жизнью?

Збышек еще молод, силен, красив, он толковый инженер, его ценят на работе, зачем ему рядом калека? Я понимала, что отказаться от меня тогда, когда я лежала неподвижно, сродни предательству, на которое Збышек не способен. Он честный, он верный, не бросит, будет всю жизнь возиться с калекой, подавая воду и покупая лекарства, но я-то понимала, что это нечестно по отношению к нему, что самим своим тогдашним калечным существованием порчу Збышеку жизнь.

Постепенно крепло решение самой разорвать наши отношения, сказать Збышеку, что он свободен. Вот только вернемся в Польшу, и скажу, обязательно скажу.

Ни о каком возвращении «сломанной куклы» не могло быть и речи, сложенные кости должны срастись, прежде чем возможно хоть какое-то изменение положения, но мечта о возвращении домой даже в этом чертовом гипсе крепла с каждым днем.

Обо мне заботились в итальянских госпиталях (я успела полежать в трех), «сломанную куклу» действительно собрали из кусков, сложили в гипс, но для восстановления нужно было время, очень много времени. Постепенно, очень медленно восстанавливалась память. Я очень боялась кого-то обидеть, попросту не узнав, такое часто бывало, неудивительно, ведь сильнейшее сотрясение мозга и болевой шок еще никому не добавляли умственных способностей и не улучшали эту самую память.

Я стала вспоминать, но фрагментарно, отдельные события, отдельные слова, фразы, музыкальные отрывки. Сколько же сил и выдержки понадобилось маме, чтобы терпеливо соединять эти обрывки в единое целое, успокаивая и успокаивая меня. При этом она должна не перестараться, помогать мне, но не превращать в настоящую куклу, поддерживать, но не лишать самостоятельности (смешно говорить о самостоятельности человека, закованного в гипс от ушей до пяток), вселять уверенность, но не обнадеживать зря. И помогать, помогать, помогать.

Мама все смогла, она забыла о себе и жила только моими проблемами.

Я ничего не слышала о Ренато, даже не знаю, приходил ли он проведать меня, когда встал на ноги сам, я его не помню. Знаю одно: я поклялась больше никогда не приезжать в Италию, никогда! И всем сердцем стремилась обратно в Польшу, казалось, там и воздух другой, который сам по себе поможет мне.

О возвращении заговорила сразу, как только стала сознавать, кто я и что случилось.

Вела подобные разговоры с врачами и мама. Лечение стоило дорого, безумно дорого, было ясно, что мы сумеем законно получить с фирмы компенсацию, поскольку я пострадала не во время отдыха или по собственной неосмотрительности, а поневоле, но это потом, а сначала надо оплатить счета.

Мама откровенно сказала врачам, что у нас нет средств на длительное лечение, а в Польше меня будут лечить в государственной клинике.

Но как везти эту самую гипсовую куклу, если малейшее неосторожное движение могло вызвать болевой шок? И все-таки решено рискнуть. Я готовилась к перелету так, словно от него зависела сама жизнь, как к избавлению, как к празднику, хотя уже прекрасно понимала, сколько боли вынесу и сколько неудобств доставлю всем вокруг себя.

Салон первого класса самолета польской авиакомпании был переделан для одного-единственного полета. Нет, его не меняли конструктивно, просто сняли несколько кресел, чтобы удобно устроить гору гипса, внутри которого находилась я. «Пагарт» прислал в Болонью, откуда меня перевозили в Варшаву, врача, который должен мне помочь перенести тяжелый перелет. Помогали все, кто мог, экипаж самолета в шутку обещал огибать все воздушные ямы, чтобы не трясло.

Мне кажется, даже боль стала не такой невыносимой, как только шасси оторвались от бетона взлетной полосы в Италии. Я возвращалась домой, и неважно, что во мне почти вся кровь итальянская, что именно итальянские врачи сумели собрать меня заново (я им безмерно благодарна за это и за выхаживание, но больше испытывать их заботы на себе не хочу), что моя родина далеко-далеко в СССР, это действительно была дорога домой.

В Польше начался следующий этап, еще три клиники, каждая из которых вносила свою лепту в мое возвращение к жизни.

Я плакала и просила снять гипс хотя бы с грудной клетки, чтобы дышать легче, ведь все это время невыносимо страдала от настоящего кислородного голодания, хотя мне время от времени и прикрепляли к носу трубочку для дыхания. Казалось, мои легкие уже никогда не расправятся, не смогут работать даже не как у певицы, а просто как у обычных людей.

Пять месяцев гипса, страшные пролежни (отмирание неподвижной, сдавленной ткани), постоянно в одном положении, атрофировались мышцы, даже те, что не пострадали, казалось, еще немного и разучатся работать неподвижные суставы. Вот тогда я и впрямь превращусь в настоящую куклу.

Наконец, мне пошли навстречу, сняли гипс с грудной клетки, заковав левую часть и спину в более жесткую форму. Помню настоятельный совет:

— Только не пытайся вдохнуть полной грудью, у тебя отвыкло все — легкие, ребра, голова… Весь организм отвык получать воздуха вдоволь, не нагружай его сразу. Дыши по чуть-чуть, с каждым вдохом просто увеличивая объем.

Это может понять только тот, кто через такое прошел. У меня исчез жесткий панцирь на груди, свершилось то, о чем я столько времени мечтала, а я должна сама себя ограничивать в возможности дышать.

Каюсь, нарушила запрет, не послушала совет и… снова резкая боль (ребра-то сломаны), снова ужас, на сей раз от того, что в нехватке воздуха виноват не гипс, а внутренние переломы. Так и было, но в ту минуту мне показалось, что это навсегда, что я уже никогда не вдохну нормально.

Хорошо, что рядом мама, она, видно, догадалась о моей попытке, снова взяла за руку:

— Анечка, вспомни, что говорил доктор, дыши потихоньку, всему свое время. Гипс частично сняли — и то хорошо.

Возможно, она говорила вовсе не это, просто успокаивала, но один ее голос, прикосновение действовали благотворно.

— Збышек, нам нужно серьезно поговорить. Я безмерно благодарна тебе за поддержку, за то, что не оставил меня в такую грудную минуту, что помог даже просто вспомнить, кто я и что могу… могла раньше. Благодарна за то, что не оставил без помощи маму, ей бы одной со мной не справиться. По теперь, когда я уже в Польше, ты свободен.

Неизвестно, что будет дальше, я могу остаться калекой навсегда, не смогу работать, буду обузой. Быть обузой для своей мамы — то одно, но мы с тобой даже не женаты, ты свободен. Ты замечательный, ты еще встретишь красивую и здоровую девушку, у вас будут дети, ты будешь счастлив.

Я понимаю, что сам ты меня не бросишь, считая это предательством, потому отпускаю тебя сама. Так я решила, Збышек, благодарю за все и давай останемся друзьями. Будешь навещать меня иногда, когда разрешат посещения….

Эту речь я мысленно репетировала десятки раз, лежа ночью без сна. Убеждала и убеждала Збышека, а по сути, себя, что он вовсе не обязан возиться с калекой, что этим я ломаю ему жизнь, что Збышека нужно отпустить, нет, даже прогнать, сам он не уйдет.

Он честный, он настоящий, а потому будет считать себя обязанным возиться со мной всю оставшуюся жизнь. Но это будет означать, что жизни не будет у него самого. Ломать ему судьбу я просто не имею права. И то, что он мучается рядом со мной, не меньше физической боли мучает меня саму. Збышек достоин счастья, и он его должен обрести.

Тысячу раз я прокручивала эти слова в голове в разных вариантах, подбирая самые убедительные, так, чтобы не обидеть, но и внушить мысль, что его уход вовсе не предательство. Отрепетировала лучше, чем любое выступление.

И вот…

— Збышек…

Я говорила сбивчиво, все заготовленные фразы улетучились, речь получалась сумбурной, но главное я до Збышека все же донесла: я отпускаю его с великой благодарностью. Он вовсе не обязан гробить свою жизнь на калеку, которая неизвестно встанет или нет, должен встретить свое счастье и остаться мне просто другом.

Он выслушал все спокойно, от этого спокойствия меня охватил ужас, неужели Збышек и сам пришел к такому же решению?! Неужели он все обдумал и просто не знал, как мне сказать?

— Аня…

Дальше говорил он. Также спокойно, словно тоже давно все обдумал и для себя решил. Я не помню слов, да едва вообще их понимала, зато поняла смысл: он не надеялся делить со мной только радость, и в трудные дни рядом не потому, что считает себя обязанным делать это, а потому, что очень хочет вытащить меня обратно в нормальную жизнь, а еще… надеется, что у нас будут дети…

— И больше не смей вести подобные разговоры. Будем считать, что тебя на это вынудила боль, а вовсе не желание от меня отвязаться.

Я задохнулась и без гипса. Збигнев тоже для себя все твердо решил, но совсем иначе, чем решила за него я. Збышек решил вытащить меня в нормальную жизнь!

Слезы градом катились из моих глаз…

— Эй, гипс размочишь. Аня, ты главное, что у меня есть. Как я могу оставить это главное валяться в гипсе? Все будет хорошо, может, не сразу и не так легко, как хотелось бы, но будет. Между прочим, тебе тут куча новых телеграмм и писем.

Телеграммы и письма действительно приходили со всех уголков Земли, очень много писали из СССР. Все желали скорейшего выздоровления, уверяли, что я совсем справлюсь, что нынешние врачи совершают чудеса, что я еще выйду на сцену и буду петь.

Господи, знали бы, как мне самой этого хотелось.

Когда произошел тот перелом, после которого я начала думать не о возможности просто вздохнуть или пошевелить рукой, а действительно выйти на сцену? Не знаю, не помню, да это и неважно. Вся левая сторона не работала — плечо, локоть, кисть руки, тазобедренный сустав, колено, стопа — все было не моим. Ладно бы просто не слушалось, так ведь нужно, чтобы срослись кости, чтобы окрепли суставы, потому что сначала их невозможно нагружать.

А потом, когда все наконец срастается, оказывается, что мышцы и суставы «забыли» как работать, а сдавленные ткани попросту отмерли.

Ко мне пришел новый врач, долго осматривал левое плечо, вернее, руку у плечевого сустава, сокрушенно качал головой. Мне не было сказано ничего, мол, очередной пролежень, но я услышала обрывки фраз, когда лежала с закрытыми глазами, делая вид, что сплю. Опухоль… может перерасти… саркома…

Хорошо, что тогда я понятия не имела, что такое саркома. Или плохо, потому что потребовала бы вырезать проклятую вместе с половиной руки, вырезать, пока она мала, пока с ней можно справиться.

Но анализы показали, что опухоль не злокачественная, и ее оставили в покое, вернее, вырезали, но не под корень. А зря, потому что доброкачественные имеют нехорошее свойство, затихнув, потом превращаться в злокачественные. Эта зараза словно ждет, когда человек и его врачи потеряют бдительность, чтобы начать новую атаку.

Моя начала через десять лет и во второй раз оказалась сильней любых усилий медиков. Тогда с ней можно было справиться, теперь — нет, хотя врачи бодро утверждают, что смогут и все снова будет хорошо.

Но тогда, ободренная снятием гипса и возможностью хотя бы дышать, я мечтала о возвращении к почти нормальной жизни как можно скорей. Врачи убеждали не спешить, уверяли, что самое главное для моих переломанных костей — спокойствие и неподвижность. Однако слишком долгая неподвижность могла привести к отмиранию мышечной ткани.

И как только стало возможно, началась разработка мышц и суставов. Мое тело начали приучать к вертикальному положению. Это вовсе не попытки поставить на ноги и отойти с готовностью броситься на помощь, если начну падать. Нет, существует такое немыслимое приспособление — стол, на котором пациента закрепляют ремнями и все приспособление начинают переводить в вертикальное положение. Снова адская боль, потому что ломаные кости не желают принимать вертикальную нагрузку.

А левая нога на вытяжке, иначе нельзя, здоровенная гиря держит ее в одном, очень неудобном для меня, положении. Хорошо, что вытяжка длилась всего по несколько часов, а не круглые сутки, потому что лежать вниз лицом без возможности даже повернуть голову вообще невыносимо.

Я вовсе не жалуюсь, не стараюсь выглядеть героиней. Если кто и герой, так это те, кто был рядом со мной все эти месяцы, прежде всего мама и Збышек, итальянские и польские врачи и медсестры, нянечки, просто хорошие люди, мои друзья, которые постоянно приходили навещать, как только им это позволили, те, кто писал письма, присылал свои советы, пожелания…

Мое искалеченное тело без их помощи ни за что не вернулось бы к жизни.

Я прошла через это единожды (и больше не желаю!), а те, кто помогает вот таким покалеченным, видят страдания каждый день. Я часто думала о том, каким надо обладать запасом сердечности и стойкости одновременно, чтобы, видя мучения пациента, понимая, что он испытывает сильнейшую боль, требовать от него усилий, иногда запредельных.

Как я благодарна тем, кто не делал послаблений, кто не жалел показной жалостью, а старался помочь стать нормальной, ну, почти нормальной.

Слезы из глаз градом, на лбу пот, но доктор качает головой:

— Еще раз, пани Анна. И не отлынивайте.

Слезы у человека бывают разные. Можно плакать от обиды даже на несправедливую судьбу, плакать от жалости к себе, из каприза, отчаянья, а можно от боли. Есть слезы, которые просто не сдержать, они брызжут из глаз, потому что малейшее движение причиняет немыслимую боль. Вот таких я не стеснялась, а еще не стеснялась слез облегчения, когда что-то удавалось, несмотря ни на какие терзания, я плакала счастливо. И врач делал вид, что не замечает этих слез.

Меня «отпустили» домой всего на десять дней. Обещала вернуться и не вернулась, думаю, врачи понимали, что так и будет, просто наступает время, когда пребывание в больнице идет уже во вред больному, а не на пользу. Наверное, у каждого есть такой срок (желаю никому и никогда не выяснять его продолжительность).