ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Ход общественного развития

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

Ход общественного развития

Мы сейчас видели, что статья "О причинах падения Рима" была направлена против полуславянофильского хвастовства российской самобытностью. Теперь пора прибавить, что она направлялась не только против него. Чернышевский восставал в ней также против того, что он считал неосновательным и вредным оптимизмом в теориях западно-европейских историков школы Гизо. Не мешает напомнить читателю, внешним поводом для появления названной статьи послужил выход, в русском переводе г. М. Стасюлевича, первой части "Истории цивилизации во Франции от падения Западной Римской империи" Гизо. Оспаривая взгляд Герцена, Чернышевский выступает в то же время решительным противником исторического оптимизма. Высказав твердое убеждение в том, что погибель Римской империи была "геологической катастрофой" вроде той, от которой погибли Геркулан и Помпея, он говорит:

"Подобные случаи погибели предмета, погибели дела от внешних разрушительных сил, как бы ни здорово было дело, как бы ни исполнен был жизни предмет, встречаются ежедневно в частном быту, встречаются бесчисленное число раз в истории, только никогда не происходила эта гибель в известной нам истории в таком огромном размере, как при погибели всего древнего цивилизованного мира. Не толкуйте же о разумности, о благотворности этих катастроф. Лошадь ударила человека подковою по виску, и он умер, — какая тут разумность, какие тут внутренние причины смерти? Лиссабон разрушен землетрясением, виноваты ли в том достоинства или недостатки португальской цивилизации? Поднимается самум, заносит песком караван в сахарской степи, — не доказывайте, что верблюды и лошади были плохи, люди глупы, товары не хороши" [258].

В историческом оптимизме Гизо Чернышевского возмущала склонность находить, что победители всегда правы, а побежденные виноваты. Чернышевский называет эту склонность пошлостью и говорит, что на свете всяко бывает: иногда побеждают правые, а иногда и виноватые. Он применяет к истории слова Шиллера "В торжестве победителей":

Скольких добрых жизнь поблекла!

Скольких низких рок щадит!

Нет великого Патрокла,

Жив презрительный Терсит!

Германские варвары, разрушившие Западную Римскую империю, остаются в изображении Чернышевского чем-то вроде "презрительного Терсита", по крайней мере, до тех пор, пока они не покидают своих варварских порядков. Он так характеризует общественный порядок, водворившийся после крушения римского государства: "По завоевании римских провинций, каждый человек из племени завоевателей разбойничает, грабит и режет, кого ему вздумается, из завоеванного ли населения, из своих ли товарищей, пока кто-нибудь зарежет его, a вождь между тем рубит головы у всех, кто попадется ему в лапы" [259]. Из этого разбоя, продолжавшегося несколько веков, вышел, наконец, феодализм. Но и феодальный порядок вовсе не был прогрессом сравнительно с тем общественным бытом, какой существовал в Римской империи. В Риме все-таки была некоторая законность, а феодализм был грабежом, возведенным в систему, междоусобицей, подчиненной известным правилам. Конечно, даже и феодализм был шагом вперед по сравнению с VI и VII столетиями. Но, по замечанию Чернышевского, он был шагом вперед лишь в том смысле, в каком старинные итальянские разбойники, бравшие выкуп, были лучше прежних разбойников, резавших без выкупа. Когда феодализм уступил свое место централизованной бюрократии, что случилось не раньше XVII века, в новой Европе утвердилась та форма, которая господствовала в Риме уже в третьем веке.

"Вот теперь и рассуждайте о благодетельном влиянии завоевания римских провинций варварами, — заключает Чернышевский. — Вся благотворность этого события состояла в том, что передовые части человеческого рода низвергнуты были в глубочайшую бездну одичалости, из которой едва успели вылезть до прежнего положения после неимоверных 14-вековых усилий" [260]. Эти строки показывают, что в исторических взглядах нашего автора отводится чрезвычайно широкое место случайности. Можно сказать, что все направление западноевропейской истории в продолжение 14 веков, последовавших за падением Римской империи, определилось, по его мнению, одной колоссальной случайностью или, как выражается он в другом месте, геологической катастрофой: нашествием варваров. Выражение "геологическая катастрофа" приводит нам на память Кювье, у которого геологическими катастрофами объяснялись судьбы фауны и флоры земного шара. Мы уже знаем, что Чернышевский отвергал теорию Кювье, держась точки зрения трансформизма. И вот спрашивается, каким образом трансформизм уживался в его исторических взглядах с учением о случайностях и катастрофах, на целые столетия определяющих собой исторические судьбы народов?

Ставя этот вопрос, мы вовсе не хотим намекнуть на то, что трансформизм не согласим с понятием о катастрофах. Если под катастрофами понимать перерывы в постепенности развития, — так называемые скачки в природе или в истории, — то непростительно было бы забывать, что еще Гегель очень ясно показал в своей "Логике" полную неизбежность "катастроф" во всякой сколько-нибудь стройной теории развития. Нам много раз случалось высказываться об этом предмете в других своих сочинениях, и мы не считаем нужным возвращаться к нему теперь. Но если "катастрофы" логически неизбежны во всякой сколько-нибудь стройной теории развития, то этим бесспорным обстоятельством вовсе еще не определяется, в какой мере может быть признана стройной данная теория, отводящая место "катастрофам". Когда мы спрашиваем, как уживался трансформизм Чернышевского с его учением о "катастрофах", мы хотим выяснить себе, умел ли он взглянуть на "катастрофы", как на один из моментов развития. Это — один из самых важных вопросов, возникающих при оценке всякой данной общественной или исторической теории.

Ответ на этот вопрос надо искать в библиографической заметке Чернышевского о другом сочинении Гизо, тоже посвященном истории цивилизации, но уже не специально во Франции, а во всей Европе. Русский перевод этого сочинения вышел в 1861 году, и в 9-й книжке "Современника" за тот же год Чернышевский дал о нем свой отзыв.

Гизо характеризуется в этой заметке, как серьезный ученый, глубоко изучивший те предметы, о которых он говорит. Если у него много несправедливых мыслей, то каждую из этих мыслей Чернышевский все-таки считает заслуживающей внимательного разбора. Главная особенность и главное достоинство исторических трудов Гизо состоят в том, что их автор устраняет из своего плана рассказ об отдельных событиях и сосредоточивает все свое внимание на характеристике общего духа событий, учреждений и понятий в каждую данную эпоху. Главным же недостатком этих трудов, в глазах Чернышевского, является, как мы уже знаем, излишний оптимизм в суждениях об исторических событиях [261]. Ученым основанием излишнего оптимизма послужило у Гизо одностороннее понятие о прогрессе. Какова бы ни была Западная Европа в XIII веке, но все-таки ее положение было тогда лучше, нежели в X веке. То же можно сказать о XVII столетии: положение Европы было тогда лучше, нежели 400 лет тому назад. Наконец, нынешнее время, каково бы оно ни было само по себе, все-таки лучше XVII столетия. Судьбы европейского человечества постоянно, хотя и медленно улучшаются. Это неоспоримо. Но из этого неоспоримого факта оптимисты, подобные Гизо, делают неправильные выводы.

Причина постоянных, хотя и медленных улучшений в быте европейского человечества лежит, по словам Чернышевского, "в натуре самих европейских народов, которые, подобно всем другим народам, не лишены стремлений к просвещению, к правде и ко всему другому хорошему" [262]. К числу хороших свойств человеческой природы относится также врожденная способность и охота трудиться. Всеми этими хорошими качествами человеческой природы и объясняется постепенное улучшение судеб человечества. "Масса трудится, и понемногу совершенствуются производительные искусства. Она одарена любознательностью или, по крайней мере, любопытством, и постепенно развивается просвещение; благодаря развитию земледелия, промышленности и отвлеченных знаний, смягчаются нравы, улучшаются обычаи, потом и учреждения; всему этому причина одна — внутреннее стремление массы к улучшению своего материального и нравственного быта" [263].

Но это внутреннее стремление массы к улучшению своего быта осуществляется при условиях, — Чернышевский говорит: под влиянием форм, — не всегда для него благоприятных. Условия эти, по словам нашего автора, "происходят из совершенно других начал и поддерживаются совершенно иными средствами". Для примера Чернышевский берет феодализм: "Что общего имел он с трудолюбием или любознательностью? Произошел он из завоевания, целью его было присвоение плодов чужого труда, поддерживался он насилием, ученых стремлений феодалы не имели; они хотели проводить в лености все время, остававшееся у них от войн, турниров и тому подобных занятий" [264]. Поэтому нельзя утверждать, что феодализм был полезен труду в каком бы то ни было отношении. Если труд достигал каких-либо результатов, то это происходило наперекор феодализму, а не благодаря ему. То же надо сказать и об успехах знаний. Если эти успехи имели место, то опять-таки не благодаря феодализму, а вопреки ему. Этим объясняется медленность прогресса; этим объясняется то, что цивилизация до сих пор остается неудовлетворительною. Чернышевский говорит: "Ни в чем, кроме натуры человека, не находила себе цивилизация поддержки, а люди, трудом и любознательностью которых вырабатывалась она, находились в положении чрезвычайно стесненном, так что деятельность их была очень слаба и беспрестанно подвергалась помехам, уничтожавшим большую часть даже того немногого, что успевала она произвести. Едва приобретает она некоторые успехи в городах верхней Италии, как идут на нее полчища немцев, и результатом борьбы императоров с папами оказывается подчинение ломбардских и тосканских городов игу кондотьеров; едва начинает расцветать трудолюбие и наука в южной Франции, как Иннокентий III указывает полчищам северной Франции эти цветущие области, провозглашая истребление альбигойцев. Так или иначе, та же самая история постоянно повторялась повсюду в Западной Европе" [265].

Хотя прогресс совершался благодаря человеческой природе и вопреки тем формам, при которых ей приходилось осуществлять свои стремления, однако историки, склонные к оптимизму, относили его именно на счет этих форм, повторяя логическую ошибку, выражающуюся в формуле: post hoc, ergo propter hoc. Они говорили: "прогресс совершился при этой форме, значит он был вызван ею". Чернышевский замечает, что, следуя такой логике, нужно было считать зиму причиной теплоты, сохраняющейся в жилищах наперекор влиянию внешнего холода. И он находит, что Гизо более всех других историков повинен в таком грехе против логики: у него каждый значительный факт непременно оказывается содействовавшим прогрессу [266].

Не касаясь тех причин, которыми Чернышевский объясняет оптимизм Гизо, мы постараемся анализировать его собственные рассуждения.

Прежде всего мы заметим, что в основе всех его, относящихся сюда, рассуждений лежит мысль, противоречащая тому, что мы узнали из статьи "Антропологический принцип в философии". Там он говорил, что человек по своей природе не добр, не зол, а делается добрым или злым, смотря по обстоятельствам. Теперь оказывается, что человеческая природа стремится "к просвещению, к правде, ко всему хорошему" и что она настойчиво осуществляет это стремление, вопреки неблагоприятным для нее обстоятельствам. А в чем состоят эти обстоятельства? В поступках людей, которые убивают своих ближних, грабят их и прерывают их полезный труд всяческими насилиями. Но если поступки такого рода, в свою очередь, объясняются природой человека, то неполна делаемая здесь Чернышевским характеристика человеческой природы: тогда надобно сказать, что в природе человека лежит стремление не только ко всему хорошему, но также и ко всему дурному. А раз мы дополнили таким образом характеристику природы человека, перед нами неизбежно возникает вопрос: почему же в одних случаях брали верх свойственные этой природе хорошие стремления, а в других — дурные? Если мы скажем, — как это говорит наш автор в статье "Антропологический принцип в философии", — что— тут все зависело от обстоятельств, то это будет справедливо. Но тогда перед нами немедленно возникнет вопрос о том, каковы же были обстоятельства, позволившие проявиться тем злым началам человеческой природы, которые привели, например, к возникновению феодализма. На этот вопрос в рассуждениях Чернышевского вовсе нет ответа; но зато в них встречаются замечания, дающие нам повод думать, что он вряд ли согласился бы отнести на счет человеческой природы злые поступки вроде резни, завоеваний, эксплуатации чужого труда и т. п. Он утверждает, как мы видели, что формы быта, при неблагоприятном влиянии которых "вырабатывается прогресс", происходят из совершенно других начал. Откуда берутся эти начала, остается неизвестным. Но откуда бы ни выводил их здесь наш автор, ясно, что, только покинув ту точку зрения, которая защищалась им в статье "Антропологический принцип в философии", мог он отказаться выводить их из человеческой природы.

Пойдем далее. Формы, при которых совершается прогресс, не всегда благоприятны для него. Хорошо. Какие же это формы? Чернышевский указывает на феодализм. Но феодализм представляет собою целую и довольно сложную совокупность общественных отношений. Какую же сторону этих отношений имеет в виду Чернышевский? Он больше всего останавливается на войнах, грабежах, завоеваниях и т. п. Всмотримся и мы в эту сторону феодальных отношений.

Конечно, война до известной степени определяет собою общественный строй, но, прежде чем определять его, она сама определяется им. Поэтому, — и только поэтому, — она имеет различный характер на различных ступенях общественного развития: дикари воюют между собою иначе, нежели варварские племена, а варварские племена иначе, нежели цивилизованные народы. Последствия завоевания также не одинаковы на различных ступенях общественного развития. Когда норманны завоевали Англию, то последствия получились одни, а когда немцы завоевали Эльзас-Лотарингию, то последствия получились совершенно иные. Общественные последствия завоевания всегда зависели от общественных отношений, господствовавших в среде завоевателей с одной стороны и в среде завоеванных — с другой. Что касается собственно феодализма, рассматриваемого с интересующей нас здесь стороны, то нужно помнить, что появление особого сословия, на обязанности которого лежало занятие военным делом, предполагало длинный процесс социального развития, состоявший в изменении имущественных, главным образом поземельных, отношений и в обусловленном этим изменением разделении общественного труда [267]. И этот процесс совершался на известной экономической основе, которая странным образом совершенно упускается из виду нашим автором. Он говорит, что, следуя своему хорошему стремлению, средневековые люди трудились и что их труду мешали такие "формы", как феодализм. Но положим, что не было бы феодализма и других подобных ему неблагоприятных для труда "форм". Спрашивается, какой вид приняла бы тогда общественная группировка? Какие "формы" сложились бы под влиянием не встречающего препятствия стремления к труду? Чернышевский, вероятно, ответил бы, что тогда процвели бы те или другие разновидности общинного быта. Но каковы были бы пределы общин, развивающихся при столь благоприятных обстоятельствах? И нет ли основания предполагать, что возникли бы трения между общинами? А если есть такие основания, то не имеем ли мы право думать, что эти трения привели бы к войнам, к угнетению слабых сильными и ко всем тем явлениям, наличностью которых Чернышевский объяснял медленное развитие цивилизации?

Отводя насилию преувеличенную роль в средневековой истории западноевропейских обществ, Чернышевский следовал примеру своих учителей — социалистов утопического периода, со своей стороны следовавших примеру французских историков времен реставрации.

Эти историки очень хорошо умели ценить роль борьбы классов в развитии европейского общества. Гизо говорил, что вся история Франция сделана борьбою классов [268]. На Великую Французскую революцию французские историки названной эпохи тоже смотрели, как на результат борьбы "третьего сословия" со светской и духовной аристократией. Так как они были идеологами буржуазии, то естественно, что все их симпатии были на стороне "третьего сословия". Как ни склонен был, например, Гизо к оптимизму, но и его оптимизм сводился в сущности к тому убеждению, что вся история Европы со времени падения Западной Римской империи так или иначе подготовляла торжество "третьего сословия" или, — как точнее выражался Гизо, — средних классов. И поскольку эти ученые смотрели на эту историю, как на закономерный процесс, постольку они видели в ней именно процесс, подготовляющий торжество буржуазии. Достаточно напомнить Огюстена Тьерри с его превосходной для этого времени "Историей третьего сословия". Стоя на точке зрения средних классов, Огюстен Тьерри и другие современные ему великие французские историки не питали никакой симпатии к феодализму. И хотя они вполне готовы были признать закономерность его исторического появления, однако оно было изучено ими плохо и объяснялось преимущественно завоеванием. Одни из них, например Гизо, очень легко мирились с фактом завоевания и весьма охотно распространялись об его благих последствиях, которые, впрочем, как уже сказано, состояли преимущественно в том, что подготовляли более или менее отдаленное торжество среднего класса. Другие, например, Огюстен Тьерри, относились к факту завоевания с большой и даже почти страстной антипатией. Но, как бы там ни было, все они объясняли возникновение феодализма именно завоеванием, в противность буржуазному порядку, развитие которого объяснялось у них преимущественно экономическими причинами. С точки зрения современной экономической науки, открывшей экономические причины возникновения феодализма, эта особенность, свойственная взглядам французских историков времен реставрации, конечно, должна быть признана слабой стороной этих взглядов. Но социалисты-утописты смотрели на этот вопрос иначе. Слабая сторона взглядов французских историков представлялась им, наоборот, сильною их стороною, доставлявшей им новые доводы против основ существующего общественного порядка: собственность, оказывающаяся последствием завоевания, лишалась того священного вида, какой старались придать ей консерваторы. Поэтому социалисты-утописты вовсе не расположены были пополнять указанный пробел во взглядах историков. Не расположен был к этому, — как мы только что видели, — и Чернышевский. Он, подобно всем социалистам-утопистам, приписывал завоеванию преувеличенное значение. Он не замечал, до какой степени несогласим его взгляд на "формы", подобные феодализму и будто бы противные природе человека, с тем, что говорилось в очень одобренной им речи Грановского о значении истории. Читатель помнит, что в этой речи исторические судьбы народов и даже их социальный быт ставились в причинную зависимость от свойств географической среды. И мы уже отметили, что влияние этой среды самим Чернышевским принималось в смысле облегчения или затруднения экономического развития общества, как главнейшей основы его строя.