X

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

X

Революционное настроение польского общества совпало с сильным возбуждением крайней партии в России. Волновалась учащаяся молодежь, возникали тайные общества, печатавшие революционные программы и прокламации, ждали восстания недовольного "не настоящей волей" крестьянства. Мы видели, что Чернышевский сам верил в возможность подобного восстания; по вопросу об его отношениях к тогдашним тайным обществам в России мы, к сожалению, знаем так же мало, как и об отношениях его к польским организациям. Здесь мы также можем говорить лишь о настроении Чернышевского, выражавшемся полусловами и намеками в его статьях, напечатанных в "Современнике". Настроение это, несомненно, становилось все более и более революционным. Чернышевский, находивший когда-то возможным и полезным разъяснять правительству его собственные выгоды в деле крестьянского освобождения, теперь уже и не думает обращаться к правительству. Всякие сделки с ним, всякие расчеты на него справедливо кажутся ему вреднейшим самообольщением. В статье "Русский реформатор", написанной по поводу выхода книги барона М. Корфа "Жизнь графа Сперанского", Чернышевский подробно доказывает, что никакой реформатор в деле серьезных общественных реформ не может рассчитывать у нас на правительство. Тем менее могут рассчитывать на него революционеры. Враги называли Сперанского революционером, но такой отзыв о нем кажется Чернышевскому смешным. У Сперанского были действительно очень широкие планы преобразований, но "смешно называть Сперанского революционером по размеру средств, какими он думал пользоваться для исполнения своих проектов". Он держался исключительно только тем, что успел приобресть доверие императора Александра. Опираясь на это доверие, он и думал совершить свои реформы. И именно поэтому он казался Чернышевскому вредным мечтателем. Мечтатели часто бывают просто смешны, а их самообольщения мелочны, но они "могут быть вредны обществу, когда обольщаются в серьезных делах. В своей восторженной хлопотливости на ложном пути, они как будто добиваются некоторого успеха и тем сбивают с толку многих, заимствующих из этого мнимого успеха мысль идти тем же ложным путем. С этой стороны деятельность Сперанского можно назвать вредною" [63].

Намекая молодежи на необходимость революционного способа действий, Чернышевский в то же время объяснял ей, что революционеру, ради достижения его целей, часто приходится становиться в такие положения, до каких никогда не может допустить себя честный человек, преследующий чисто личные задачи. Так, еще в январе 1861 г. Чернышевский, разбирая одну книгу американского экономиста Кэрн, неожиданно переходит к рассуждениям об известной еврейской героине Юдифи и горячо оправдывает ее поступок. "Исторический путь не тротуар Невского проспекта, — замечает наш автор, — он идет целиком через поля то пыльные, то грязные, то через болота, то через дебри. Кто боится быть покрыт пылью и выпачкать сапоги, тот не принимайся за общественную деятельность: она занятие, благотворное для людей, когда вы думаете действительно о пользе людей, но занятие не совсем опрятное. Правда, впрочем, что нравственную чистоту можно понимать различно: иному, может быть, кажется, что, напр., Юдифь не запятнала себя… Расширьте круг ваших соображений, и у вас по многим частным вопросам явятся обязанности, различные от тех, какие следовали бы из изолированного постановления тех же вопросов".

По отношению к русскому правительству тон Чернышевского становится все более и более вызывающим. В начале шестидесятых годов правительство решило несколько ослабить цензурные стеснения. Решено было написать новый цензурный устав, и печати позволили высказаться по вопросу об ее собственном обуздании. Чернышевский не замедлил выяснить свое мнение на этот счет, — мнение, сильно расходившееся с обычным либеральным взглядом. Правда, Чернышевский сам едко смеется над теми людьми, которые полагают, что типографский станок имеет какую-то специфическую силу вроде белладоны, серной кислоты, гремучего серебра и т. п. "Наше личное мнение не расположено к ожиданию ненатурально-вредоносных результатов от предметов и действий, в которых нет силы производить такие бедствия. Мы думаем, что для произведения общественных бед типографский станок слишком слаб. Ведь нет на нем столько чернил, чтобы, прорвавшись как-нибудь, затопили они страну, и нет в нем таких пружин, чтобы, сорвавшись как-нибудь и хлопнув по литерам, стрельнули они ими, как картечью". Однако Чернышевский признает, что бывают такие эпохи, когда печать может оказаться опасною для правительства данной страны не менее картечи. Это именно такие эпохи, когда интересы правительства расходятся с интересами общества и приближается революционный взрыв. Находясь в подобном положении, правительство имеет все основания стеснять печать, потому что печать наравне с другими общественными силами готовит его падение. В таком положении постоянно находились почти все часто сменявшиеся французские правительства нынешнего века. Все это очень обстоятельно и спокойно изложено Чернышевским. О русском правительстве до самого конца статьи нет и речи. Но в заключение Чернышевский неожиданно спрашивает читателя. — "А что если бы оказалось, что законы о печати действительно нужны у нас? Тогда мы вновь заслужили бы имя обскурантов, врагов прогресса, ненавистников свободы, панегиристов деспотизма и т. д., как уже много раз подвергали себя такому нареканию". Поэтому он и не хочет исследовать вопроса о надобности или ненадобности специальных законов о печати у нас. "Мы опасаемся, — говорит он, — что добросовестное исследование привело бы нас к ответу: да, они нужны" [64]. Вывод ясен: нужны потому, что Россия вступила в революционный период своего развития.

В той же мартовской книжке "Современника", в которой была напечатана цитированная статья, появилась также полемическая заметка: "Научились ли?" по поводу известных студенческих беспорядков 1861 года. Чернышевский защищает в ней студентов от упрека в нежелании учиться, который делали им наши "охранители", и по пути высказывает также много горьких истин правительству. Ближайшим поводом к этой полемике послужила статья неизвестного автора в "С.-Петербургских Академических Ведомостях" под заглавием: "Учиться или не учиться?". Чернышевский отвечает, что по отношению к студентам такой вопрос не имеет смысла, так как они всегда хотели учиться, но им мешали стеснительные университетские правила. Студентов, — людей, находящихся в том возрасте, когда по нашим законам мужчина может жениться, принимается на государственную службу и "может быть командиром военного отряда", — университетские правила хотели поставить в положение маленьких ребят. Неудивительно, что они протестовали. Им запрещали даже такие совершенно безвредные организации, как товарищества взаимной помощи, безусловно необходимые при материальной необеспеченности большинства учащихся. Студенты не могли не восстать против таких порядков, так как тут дело шло о "куске хлеба и о возможности слушать лекции. Этот хлеб, эта возможность отнимались". Чернышевский прямо заявляет, что составители университетских правил именно хотели отнять возможность учиться у большинства людей, поступающих в студенты университета. "Если автор статьи или его единомышленники считают нужным доказать, что эта цель нисколько не имелась в виду при составлении правил, пусть они напечатают документы, относящиеся к тем совещаниям, из которых произошли правила".

Безыменный автор статьи "Учиться или не учиться?" направил свой упрек в нежелании учиться не только против студентов, но и против всего русского общества. Этим и воспользовался Чернышевский, чтобы свести спор о беспорядках в университете на более общую почву. Противник его допускал, что существуют некоторые признаки желания русского общества учиться. Доказательством этому служили, по его мнению, "сотни" возникающих у нас новых журналов, "десятки" воскресных школ. "Сотни новых журналов, да где же это автор насчитал сотни? — восклицает Чернышевский. — А нужны были бы действительно сотни. И хочет ли автор знать, почему не основываются сотни новых журналов, как было бы нужно? Потому, что по нашим цензурным условиям невозможно существовать сколько-нибудь живому периодическому изданию нигде, кроме нескольких больших городов. Каждому-богатому торговому городу было бы нужно иметь несколько хотя маленьких газет; в каждой губернии нужно было бы издаваться нескольким местным листкам. Их нет, потому что им нельзя быть… Десятки воскресных школ… Вот это не преувеличено, не то что сотни новых журналов: воскресные школы в империи, имеющей более 60 миллионов населения, действительно считаются только десятками. А их нужны были бы десятки тысяч, и скоро могли бы точно устроиться десятки тысяч, и теперь же существовать, по крайней мере, много тысяч. Отчего же их только десятки? Оттого, что они подозреваются, стесняются, пеленаются, так что у самых преданных делу преподавания в них людей отбивается охота преподавать".

Сославшись на существование "сотен" новых журналов и "десятков" воскресных школ, как на кажущиеся признаки желания общества учиться, автор разобранной Чернышевским статьи поспешил прибавить. что признаки эти обманчивы. "Послушаешь крики на улицах, — меланхолически повествовал он, — скажут, что вот там-то случилось то-то, и поневоле повесишь голову и разочаруешься…" "Позвольте, г. автор статьи, — возражает Чернышевский, — какие крики слышите вы на улицах? Крики городовых и квартальных, — эти крики и мы слышим. Про них ли вы говорите? Скажут, что вот там-то случилось то-то… — что же такое, например? Там случилось воровство, здесь превышена власть, там сделано притеснение слабому, здесь оказано потворство сильному, — об этом беспрестанно говорят. От этих криков, слышных всем, и от этих ежедневных разговоров, в самом деле, поневоле повесишь голову и разочаруешься…"

Обвинитель студентов нападал на их мнимую нетерпимость к чужим мнениям, на то, что они в своих протестах прибегают к свисткам, моченым яблокам и тому подобным "уличным орудиям". Чернышевский возражает ему, что "свистки и моченые яблоки употребляются не как уличные орудия: уличными орудиями служат штыки, приклады, палаши". Он предлагает своему противнику вспомнить, "студентами ли употребляются эти уличные орудии против кого-нибудь, или употреблялись они против студентов… и была ли нужда употреблять их против студентов".

Понятно, какое впечатление должны были производить подобные статьи Чернышевского на русское студенчество. Когда впоследствии студенческие беспорядки повторились в конце шестидесятых годов, то статейка "Научились ли?" читалась на сходках студентов, как лучшая защита их справедливых требований. Понятно также, как должны были встречать подобные вызывающие статьи наши предержащие власти. "Опасное" влияние великого писателя на учащуюся молодежь все более и более становилось для них несомненным.

Кроме текущей журнальной работы, Чернышевский усердно занимался также пропагандой основных теоретических положений своего миросозерцания. Полемика с тогдашними представителями русской вульгарной экономии показало ему, как ничтожен запас экономических сведений в русском образованном обществе. Он решился пополнить этот пробел и принялся за перевод и толкование Милля. Длинный ряд его экономических статей печатался в продолжение двух лет (1860–1861) на страницах "Современника". Мы уже высказали свой взгляд на свойственные Чернышевскому метод и приемы экономического исследования. Во второй статье, которая будет специально посвящена этому предмету, мы сделаем подробный разбор экономического учения нашего автора. Поэтому теперь мы ограничимся только следующим замечанием. Выбора книги Милля, как пособия для распространения в русской читающей публике правильных политико-экономических воззрений, никак нельзя признать удачным. Экономические взгляды Милля так неясны и непоследовательны, что в голове читателя никак не могло остаться ясных экономических понятий, несмотря на все поправки и дополнения, сделанные Чернышевским. Временами на самом Чернышевском заметно отражается влияние свойственного Миллю "синкретизма". Торопясь перейти к критике существующих общественных отношений с точки зрения здравой "теории", Чернышевский пропускает без разбора такие взгляды Милля, которых и тогдашняя наука далеко не могла признать правильными. Местами кажется, что и сам Чернышевский разделяет эти ошибочные понятия. Впрочем, теперь мы не станем пускаться в подробности.

Чернышевский мог бы найти в тогдашней западноевропейской экономической литературе писателей, гораздо более достойных серьезного внимания. По вопросу об отношениях труда к капиталу Родбертус является настоящим гигантом в сравнении с Миллем. По другим отделам полезнее было бы перевести, снабдив ее примечаниями и дополнениями, книгу Рикардо. У Рикардо есть чему поучиться даже сведущему читателю, между тем как даже сведущий читатель может сбиться с толку под влиянием Милля. Вредное влияние на нашу читающую публику этого человека, всю жизнь свою старавшегося сесть между двух стульев, сделалось особенно заметным впоследствии, когда примечания и дополнения Чернышевского к его книге были запрещены и в продаже оставался один только перевод ее. Почерпая из Милля свои экономические понятия, русская читающая публика не имела, можно сказать, ровно никаких экономических понятий.

Почти одновременно с популяризацией Милля, Чернышевский предпринял перевод на русский язык Шлоссера, очень любимого им и, действительно, очень достойного уважения историка.