Глава 8 Революционные годы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 8

Революционные годы

За недели после взятия Бастилии по сельским регионам Франции прокатилась волна насилия, известная под названием Великого страха[427]. Буйные толпы нападали на замки и сжигали документы о феодальных повинностях жителей в отношении местных дворян. Иногда они попутно сжигали и сами замки. Некоторые смутьяны заставляли лорда устраивать для них пир и наблюдать за тем, как его имущество гибнет в пламени.

Никто не дал исчерпывающего объяснения этим событиям, хотя позже многие связывали их со слухами о так называемом голодном пакте[428] между королевскими бюрократами и знатными спекулянтами. Его цель якобы состояла в том, чтобы припрятывать продукты и взвинчивать цены[429], пока дети крестьян умирали от голода. Десятки миллионов жили на грани нищеты, и даже в нормальные времена крестьянская семья тратила около половины всего дохода на хлеб. В неурожайные годы благодаря скачку цен на зерно эта цифра могла подниматься до 90 процентов. Составление петиций в рамках местных «жалобных книг» той весной породило у населения надежду на улучшение условий жизни[430]. Однако летом нехватка продуктов только усилилась, а спекуляции на товарах первой необходимости лишь обострили ее. И никакой помощи от рухнувшего правительства.

С другой стороны, представляется вполне вероятным, что разграбление замков, как и многие действия Французской революции, стало ширмой для приспособленцев[431]: значительное количество тех, кто сжигал феодальные документы, не принадлежало к числу обездоленных, скорее мы бы сегодня назвали этих людей представителями малого бизнеса. Они просто воспользовались общественными беспорядками, чтобы снизить собственное налоговое бремя. В последние годы Старого порядка умные адвокаты рекомендовали своим знатным клиентам тщательно изыскивать в старинных документах записи о всевозможных феодальных податях, которыми они могли обложить предприимчивых простолюдинов, использующих их земли. Простолюдины уже платили львиную долю национальных налогов, а теперь (из-за записей в старинных феодальных документах) стали еще и платить целую кучу других повинностей местным дворянам (которые, что еще больше разжигало ненависть, были освобождены от большинства национальных податей). Как ранее Война за независимость в США, Французская революция началась как налоговый бунт. Ходили даже слухи, будто король Людовик XVI лично санкционировал бум поджогов, потому что якобы считал налоги для своего народа непомерно высокими.

Хаос и безвластие только разжигали социальный конфликт. По всей Франции тем летом колокола звонили в набат[432], чтобы предупредить деревни и городки о приближении разбойников. Эти кочующие банды уже давно представляли собой серьезную проблему для сельских районов. Они в равной мере нападали на путешественников, местных горожан и крестьян. Но страх намного превосходил реальный размер угрозы. Жители шептали друг другу, что дворяне организовали банды грабителей с целью досадить простолюдинам. Мало кто ждал доказательств, прежде чем взяться за оружие. Никто уже не мог с уверенностью отличить грабителя от человека, который от него защищается. Когда горожане вооружались и выходили на дорогу сражаться с предполагаемыми разбойниками, жители соседнего городка принимали их самих за грабителей, били в набат и выходили с оружием в руках на битву.

Колокола зазвонили и в Вилле-Котре, за оборону которого отвечал хозяин отеля Клод Лабуре. Он был одним из многих местных жителей, сделавших себе состояние за последние десятилетия на удовлетворении нужд Орлеанской династии и ее иждивенцев. Орлеанский дом принес с собой в городок не только чревоугодие и прогрессивные политические идеи, но также оживленный «туристический поток» из аристократов[433] (особенно тех, кто любил охоту). Лес Ретц являлся лучшими во Франции охотничьими угодьями[434] (здесь водились олени, куропатки, фазаны и кабаны), а потому состоятельные гости строили по соседству охотничьи домики. (В начале 1780-х годов семья столкнулась с небольшим затруднением[435]: Людовик Толстый, отец нынешнего герцога Орлеанского, разжирел настолько, что больше не мог садиться на лошадь и вести за собой охотников, а потому вынужден был передать эту роль следующему в линии претендентов на королевский трон.) Трактиры и отели в последние десятилетия тоже строились вокруг замка Орлеанской династии бурными темпами. Кое-кто из местных крестьян, прислуживавших в замке (и даже, согласно популярным байкам, собиравших гуляк-аристократов, которым после бурной ночи не повезло проснуться в канаве), завели собственные постоялые дворы. Клод Лабуре принадлежал к числу самых преуспевающих отельеров.

Вилле-Котре располагался на дороге из Парижа в Суассон, а потому с экипажами получал регулярную сводку столичных новостей. Жители этого прогрессивного городка из патриотически настроенной провинции одними из первых сформировали свой отряд Национальной гвардии и прикололи друг другу на шляпы трехцветные кокарды. Но Клоду Лабуре хватало благоразумия, чтобы понять: если в районе действительно появится крупная разбойничья шайка, разношерстное ополчение, попавшее под его командование, не сумеет защитить город, где было много богатых домов и гостиниц, не говоря уже о замке Орлеанской династии. Лабуре также беспокоился за городские амбары и продукты на рынке. А потому вызвал драгун[436].

* * *

15 августа двадцать драгун[437], одетых в ало-белую форму, на лошадях с гербом королевы, въехали на главную площадь Вилле-Котре. Один из солдат особенно притягивал[438] к себе все взоры: темнокожий красавец, с широкими, мощными плечами, он был на полголовы выше[439] остальных сослуживцев. Этот рядовой демонстрировал офицерскую выправку наряду с высокими скулами, внушительным лбом и чуточку высокомерным видом, который сразу подсказал бы любому зеваке, что перед ним аристократ, если бы форма и знаки различия не говорили об обратном.

«Он был объектом всеобщего любопытства и восхищения» – так потомок одного из очевидцев вспоминал о дне, когда Алекс Дюма впервые въехал в городок.

Армейских бараков в Вилле-Котре не имелось, а потому драгуны были распределены на постой по городским домам. Как командир Национальной гвардии, Лабуре получил право первым выбрать, кому из солдат дать кров. Это было тем более уместно, что ему принадлежала гостиница. Он пригласил к себе красивого чернокожего молодца, который произвел столь благоприятное впечатление. Следующей ночью его дочь, Мари-Луиза, написала подружке Жюли Фортэн:

Дорогая Жюли[440].

Драгуны, которых мы ждали, прибыли позавчера в одиннадцать

утра. Как велел Жермэну наш лорд, их должны были разместить

в замке и в охотничьем домике, но пока что туда отправятся только лошади, а люди – позже, потому что сейчас драгун великодушно приняли у себя разные семьи из нашего города. Мой отец решил пригласить нам мулата, который входит в состав отряда. Он очень красив. Его зовут Дюма. Его однополчане утверждают, что это не настоящее его имя.

Говорят, он сын какого-то лорда из Сан-Доминго или откуда-то из тех краев. Он высок, как Прево, но лучше воспитан. Знаешь, моя дорогая славная Жюли, он – очень видный мужчина.

От командира отряда Лабуре узнали, что этот Александр Дюма на самом деле граф Тома-Александр Дюма Дави де ля Пайетри (если бы он заявил о своих правах на наследство, то к тому моменту формально уже стал бы маркизом, поскольку Антуан умер). Хотя в законности этого титула наверняка бы усомнились в Париже или Сен-Жермен-ан-Лай, в Вилле-Котре он произвел немалое впечатление. Умелый фехтовальщик и наездник (как Лабуре, по всей вероятности, убедились), Александр также мог очаровать Мари-Луизу и ее родителей историями о жизни в Сан-Доминго и описаниями парижского театра или увлекательных развлечений в Пале-Рояль. С одной стороны, хорошо воспитанный, любезный, образованный юноша, с другой – экзотичная, полная безграничной романтики жизнь. Вся семья слушала эти рассказы с открытым ртом. Для Мари-Луизы Дюма был самым удалым мужчиной, которого она когда-либо видела.

Дюма жил в «H?tel de l’Ecu»[441] с семьей Лабуре четыре месяца. Они баловали его и относились к нему как к любимому родственнику.

Вскоре они поняли, что, несмотря на аристократическое воспитание, Александр имел глубокие республиканские убеждения и страстно верил в Революцию[442]. Для командира Национальной гвардии летом 1789 года это значило очень много. На самом деле, если бы Дюма не разделял таких взглядов, во Франции, где все прежние критерии перевернулись с ног на голову, его благородное происхождение превратилось бы в лишний довод против него.

* * *

Ночью 4 августа Национальная ассамблея, пытаясь остановить поджоги тысяч поместий, провозгласила полную отмену всех феодальных прав во Франции. Патриотично настроенные аристократы добровольно отказались от привилегий своего сословия и воспользовались крестьянскими бунтами, чтобы продвинуть социальные реформы гораздо дальше, чем мог представить себе любой сельский житель. Виконт де Ноайль[443], победитель при Иорктауне и старый сосед Алекса Дюма по Сен-Жермен-ан-Лай, первым отрекся от своих привилегий, призывая наряду с отменой феодальных прав ввести всеобщий подоходный налог. Герцог де Ларошфуко-д’Анвиль, сооснователь Общества друзей негров[444] (влиятельной французской аболиционистской группы, в состав которой входили лучшие из нобилей-патриотов), вместе с еще одним «другом чернокожих», маркизом де Лафайетом, предложил ассамблее «еще до конца ночи» покончить с рабством[445][446].

У французских аристократов было много причин добровольно избавиться от своих прав и привилегий. Ночь 4 августа в определенном смысле стала апофеозом принципов Просвещения («моментом опьянения патриотизмом»[447], как назвал ее маркиз де Ферьер), позволив этим дворянам наконец воплотить в жизнь идеалы, которыми они бредили на протяжении двух десятилетий. Это был шанс перенести домой, во Францию, самый захватывающий опыт их юности – борьбу за дело революции в Америке. Впрочем, с другой стороны, добровольное отречение от привилегий становилось всего лишь признанием неизбежного: в большинстве провинций королевства феодализм давно дышал на ладан. Добровольно отказавшись от прав и приравняв себя к простолюдинам и освобожденным рабам, эти дворяне схватили поводья Революции и стали управлять ее движением – на короткое время.

К концу августа «представители французского народа[448], образовав Национальное собрание и полагая, что невежество, забвение прав человека или пренебрежение ими являются единственной причиной общественных бедствий и испорченности правительств, приняли решение изложить в торжественной Декларации естественные, неотчуждаемые и священные права человека»[449]. Эти слова, написанные Лафайетом с помощью Томаса Джефферсона[450], тогда американского посла в Париже, стали вступлением к Декларации прав человека и гражданина, одобренной Национальной ассамблеей в тот полный потрясений месяц. Величайший документ Французской революции был сознательной данью американской Декларации о независимости. Он перечисляет права человека постатейно:

Статья 1

Люди рождаются и остаются свободными и равными в правах. Общественные различия могут основываться лишь на общей пользе.

Статья 2

Цель всякого политического союза – обеспечение естественных и неотъемлемых прав человека. Таковые – свобода, собственность, безопасность и сопротивление угнетению.

Среди важных статей стоит упомянуть Статью 6 о том, что все граждане, будучи равными, «имеют равный доступ ко всем постам, публичным должностям и занятиям сообразно их способностям и без каких-либо иных различий, кроме тех, что обусловлены их добродетелями и способностями». А также Статью 9, в которой запрещались пытки: «Поскольку каждый считается невиновным, пока его вина не установлена, то в случаях, когда признается нужным арест лица, любые излишне суровые меры, не являющиеся необходимыми, должны строжайше пресекаться законом».

Декларация прав человека и гражданина – впечатляющий документ, но за ним последовали октябрьские дни того же года, когда толпа разъяренных женщин отправилась маршем на Версаль – отомстить за оскорбление, которое офицер короля предположительно нанес «нации». Мотивом для действий таких толп (ставших символом революционного насилия, что сметает любые традиции, даже в сфере взаимоотношения полов) неизменно служила нехватка хлеба наряду со всем остальным. Толпа ворвалась во дворец, неистово выкликая Марию-Антуанетту: «Где эта злодейка?[451] Мы хотим понаделать кокард из ее потрохов! Нет, сначала мы сожжем ее заживо и сделаем фрикасе из ее печени!» Королева сбежала по секретному ходу, который вел из покоев короля (тот отправился спасать их детей), но наткнулась на запертую дверь и на протяжении долгих жутких минут безуспешно билась в нее, пока несколько солдат Национальной гвардии наконец не спасли правительницу. Толпа вернулась в Париж с огромными телегами, доверху груженными мукой и зерном, а также с головами двух охранников на пиках (этим людям не повезло встать между разъяренными горожанками и членами королевской семьи).

Солдаты Национальной гвардии заставили короля с королевой отправиться в Париж фактически в качестве пленников. Благодаря хитроумному вмешательству генерала Лафайета как главы парижской Национальной гвардии их не убили. Более того, статус правителей был весьма тонко изменен: они стали народными монархами, которым соответственно надлежало править в народной столице.

Монархов-узников перевели во дворец Тюильри, который уже более ста лет не использовался в качестве королевской резиденции. Этот дворец с момента постройки Версаля превратился в место заседания различных ведомств и даже временами служил сценой для постановок Комеди Франсез[452] и других театральных трупп. Теперь он вновь стал средоточием монархии, тогда как Версаль лежал в забвении – дворец-призрак, опустошенный Революцией.

Национальная ассамблея также переехала в Тюильри, расположившись в Манеже[453] – просторном крытом дворе, где Тома-Александр некогда брал уроки верховой езды. Это было единственное в Париже здание, чьи размеры позволяли принимать более тысячи депутатов наряду с представителями общественности, которые приходили понаблюдать за ходом заседаний. (Джефферсона беспокоили размеры представительного органа власти. В письме будущего президента США Тому Пейну говорится: «Я всегда боялся[454], что столь большое число депутатов приведет к неразберихе. Двенадцать сотен людей в одной комнате – это слишком много».) Странная, узкая форма зала, где сиденья располагались ярусами с двух сторон, заставляла депутатов делиться на группы в соответствии с политическими взглядами: радикалы – слева от председателя ассамблеи, консерваторы – справа (отсюда произошли политические понятия «левый» и «правый»).

Через считаные дни после открытия заседаний в Манеж явилась делегация негров и мулатов, которые ходатайствовали о праве выступить в качестве представителей своей расы в законодательных органах колоний, равно как и в Национальной ассамблее. На их стороне было Общество друзей негров и принципы, сформулированные в Декларации прав человека и гражданина. Противники – богатые колониальные плантаторы – создали «Клуб Массиак»[455], чтобы помешать наделению чернокожих гражданскими правами. Как утверждали представители клуба, подобный шаг станет «ужасом для колонистов»[456] и приведет к развалу Франции. Шарль де Ламет, один из «Друзей», а также владелец обширных плантаций на Сан-Доминго, заявил, что предпочел бы «потерять все[457], нежели нарушить священные принципы справедливости, человечности и вечной правды».

Однако Национальная ассамблея не была законодательным органом в обычном смысле этого слова. Скорее она играла роль площадки для взаимодействия клубов – странных политических структур, которые возникли во множестве в дни существования Генеральных Штатов и которым на протяжении следующих пяти лет будет принадлежать реальная власть во Франции. Крупнейшим и самым известным из них был Якобинский клуб.

На первых порах Якобинский клуб не принадлежал к числу наиболее радикальных. Он славился своими яркими, товарищескими дебатами, а также тем, что в его ряды входили видные революционеры самых разных взглядов. Хотя впоследствии он заручится поддержкой парижской «черни», изначально его членами становились по большей части буржуа и профессиональные юристы – в основном из-за солидного вступительного взноса. К клубу присоединились Луи-Филипп (сын герцога Орлеанского), который в девятнадцатом веке станет французским королем, а также виконт де Ноайль.

Якобинцы обсуждали проблемы революции в собственном кругу, а затем использовали свою коллективную интеллектуальную мощь в огромном зале академии верховой езды Тюильри, на дебатах с депутатами из других клубов. Любой вопрос – от будущего прав женщин до дарования разрешения на торговлю – мог стать предметом ожесточенной перебранки. Вот что представляла собой французская демократия осенью 1789 года: неистовые, идеалистичные споры о том, как внедрить в общественную жизнь универсальные ценности и блага. Однако пока депутаты обсуждали эти возвышенные материи, суды откладывали процессы на неопределенный срок, правительственные учреждения прекращали деятельность, школы закрывались. Многие правительственные чиновники просто бросали все и отправлялись по домам, а суды-парламенты и прочие юридические органы прекращали существование[458], некоторые – навсегда. (Суды-парламенты были официально упразднены в 1790 году в рамках введения абсолютно новой системы юриспруденции.) Избирательное право получили все «активные граждане»[459]: мужчины старше двадцати пяти, французы или «ставшие французами», которые на протяжении как минимум года имели постоянное место жительства и ежегодно платили налоги в размере не менее трехдневного заработка вопреки шумным протестам нескольких депутатов, женщин в число активных граждан не включили[460].

На смену системе, где чиновники занимали все административные посты путем назначения или покупки, пришла система, где практически каждая должность (начиная с низшего звена, чуть ли не с писца) становилась выборной. Нужно было заполнить около миллиона вакансий[461], и, хотя правительство до сих пор не работало, сотни тысяч добровольцев охотно предлагали свои услуги. Несмотря на экономический кризис и нехватку продовольствия, несмотря на то что никто ни за что не отвечал, вся страна, казалось, сплотилась и была преисполнена энтузиазма.

* * *

В отеле «H?tel de l’Ecu» города Вилле-Котре Мари-Луиза вскоре убедилась в том, что ее первые впечатления о красивом солдате, получившем кров у ее семьи, были верны.

Три года суровой армейской жизни в гарнизоне Лаона, с его средневековым духом и вечно безмолвными аллеями, изменили Дюма. Развязность кавалериста сочетались в нем с убеждениями революционера-республиканца. В Лаоне Алекс жил в мире, где время застыло. Но из ворот этого города он въехал в мир, где время шло в ускоренном темпе и перемены, на которые требовались десятилетия или даже столетия, происходили за считаные недели или дни.

Должно быть, он испытывал некоторое душевное волнение, когда просил у господина Лабуре руки его дочери. Но господин Лабуре ответил согласием. Здесь, в этом провинциальном городке (как и во французской армии), расовая принадлежность человека, по всей вероятности, не имела значения. До сих пор вся жизнь Дюма, будто взятая из плутовского романа, служила опровержением идеи о том, что судьба человека предопределена с момента его рождения. Трехцветная кокарда, приколотая к головным уборам Дюма и его будущего тестя, свидетельствовала о наступлении нового времени, когда все люди станут равны перед законом.

6 декабря состоялась помолвка Александра Дюма и Мари-Луизы Лабуре[462]. Клод Лабуре поставил единственное условие: свадьба откладывается до того момента, когда Дюма получит чин сержанта. Таким образом отец невесты также мог испытывать верность жениха, проверять, не изменятся ли его чувства, когда он окажется в большом мире, среди других женщин, с которыми ему суждено было встретиться.

Через десять дней Дюма и Шестой драгунский полк покинули Вилле-Котре[463], чтобы исполнить свой долг и занять свое место в Революции. У Клода Лабуре наверняка имелись сомнения относительно того, как долго Дюма придется зарабатывать чин сержанта. Но он и представить себе не мог, насколько его условие будет перевыполнено.

* * *

Лето 1790 года для Революции было по счету вторым, и притом самым солнечным из всех (впрочем, только в переносном смысле – на самом деле, оно выдалось очень дождливым). Это было лето беспрестанных общественных церемоний и праздников, массовых банкетов и общенациональных торжеств в честь важных перемен, которые происходили в стране. Крупнейшее празднество состоялось в Париже 14 июля – в первую годовщину падения Бастилии – на Champ de Mars, Марсовом Поле, названном в честь древнеримского бога войны (потому что здесь проводились военные парады). (Сейчас это городской парк, принимающий армады туристов, которые хотят посетить Эйфелеву башню.) Правительство объявило этот день Праздником Федерации[464].

Тысячи волонтеров, представлявших все социальные слои, а также более двенадцати тысяч наемных работников готовили Марсово поле к пиру на сотни тысяч персон. Они воздвигли самые длинные в мире открытые трибуны, сделанные из утрамбованной земли. (Земляные ярусы были построены столь надежно, что простояли до середины девятнадцатого века.) Волонтеры воздвигли богато украшенную триумфальную арку. Лихорадочный труд достиг кульминации 13 июля, в так называемый День тачек, когда делались последние приготовления к празднику. К этому моменту бывший плац для военных маневров превратился в гигантский стадион.

14 июля епископ Талейран под проливным дождем на глазах у сотен тысяч людей поднялся на специально воздвигнутый Алтарь нации, чтобы благословить собрание. Масштабный военный оркестр сыграл специально адаптированный церковный гимн. И епископ, и Алтарь служили символом смешения государства и церкви – процесса, уже становящегося одной из характерных черт Революции. На Алтаре было написано:

Нация, Закон, Король[465]

Нация – это ты

Закон – это ты

Король – это хранитель Закона

Генерал Лафайет, герой еще американской Войны за независимость, произнес клятву. Его примеру последовал лично король Людовик. Впервые Людовик использовал новый титул, Король французов[466], а не Король Франции, что символизировало его долг перед народом. Он поклялся «использовать всю власть, данную мне Конституцией, чтобы содействовать декретам Национальной ассамблеи». Толпа принялась скандировать лозунги, которые стали лейтмотивом того лета: «Французы, мы свободны[467], мы – братья! Да здравствует нация, закон, король!»

Над полем развивались знамена полков Национальной гвардии со всей Франции, а среди них также реял первый американский флаг, когда-либо поднятый за пределами Соединенных Штатов[468] (его привезла делегация США во главе с Джоном Полом Джонсом и Томом Пейном).

Затем настал черед пира и балов[469], которые продолжались дни и ночи напролет. Перед людьми выступили тысячи актеров, оперных певцов и музыкантов. По всему городу прокатились масштабные банкеты, устроенные вскладчину представителями различных классов и политических групп. (Остатки трапез передавались тысячам нуждающихся парижских бедняков; представителей низших слоев общества на ужин пригласить никто не озаботился.) Многие парижане демонстрировали энтузиазм и приверженность идее братства, предоставляя приезжим бесплатный ночлег и стол в своих домах. В тот июль революционные грезы, казалось, воплощались в жизнь на глазах, а люди всех сословий и слоев общества праздновали вместе. На этом фоне явный энтузиазм Людовика[470] выглядел столь же необычно, как и все остальное. Он разрешил солдатам Национальной гвардии со всей страны пользоваться его библиотекой и гулять по ботаническому саду. За неделю до праздника он лично прибыл на Марсово поле, чтобы проконтролировать ход подготовки. Вместо пленника Революции Людовик летом 1790 года стал активным ее участником. Долго так продолжаться не могло.

* * *

Летом предыдущего года, еще до падения Бастилии, младший брат Людовика, Карл, сбежал из страны и нашел пристанище на территории его тестя – короля Пьемонта-Сардинии. Это королевство, расположенное на юго-восточной границе Франции и управляемое Савойской династией, было самым сильным из множества мелких монархий, которые впоследствии станут Италией. На территории Пьемонта-Сардинии находились богатые, важные города вроде Милана, большая часть Французских Альп, а также районы современной Франции, в том числе Ницца. За несколько следующих лет сотни тысяч эмигрантов из аристократических семей[471] (именно тогда, собственно, и появилось слово «эмигрант») переберутся в Пьемонт-Сардинию и соседние монархии. Эти люди охотно присоединятся к контрреволюционным силам, желая восстановить Старый порядок во Франции. Но эмигранты мало что могли сделать без поддержки со стороны какого-нибудь европейского государства, располагавшего значительной армией. А их призывы о помощи к великим державам по большей части не находили отклика.

С какой бы симпатией европейские правители ни относились лично к Людовику и Бурбонам, ни одно из государств пока не видело серьезных причин вмешиваться во внутренние дела Франции. Большинство соседей полагали, что (согласно традиционной политике баланса сил) слабость Франции пойдет им только на пользу. Им и в голову не приходило, что Революция может пересечь национальные границы и угрожать их собственным уютным монархиям. Даже самый последовательный противник Французской революции – Эдмунд Берк – был убежден, что французы, «наши враги, сделали работу за нас[472] так, как никогда не смогли бы сделать двадцать [битв при] Рамильи или Гохштедте», то есть ослабили способность своей страны выступать в качестве мощной державы более, чем любое из известных поражений на поле боя. Никто пока не предполагал, что государство, «ослабленное революцией», может представлять серьезную военную угрозу для соседей. Мысль о том, что революция в принципе способна сделать страну сильнее, даже не рассматривалась.

Англия – главная соперница Франции, – естественно, не была склонна помогать Бурбонам, и, пока британские политики левого толка восхваляли Революцию, остальные откровенно злорадствовали по поводу печального положения Людовика XVI. Так ему и надо за поддержку Американской революции. Ее идеология рикошетом ударила по нему самому (вот доказательство того, что Бог – протестант). Занятые проблемами Восточной Европы, ни Россия, ни Пруссия не демонстрировали ни малейшего желания вмешиваться во французские дела. Испания была слишком слаба, чтобы действовать в одиночку или возглавить какую-нибудь коалицию. В том же положении находились мелкие монархии вроде Пьемонта-Сардинии. Они охотно принимали эмигрантов, но вовсе не рвались нападать на революционную Францию.

Последней и лучшей надеждой Людовика на помощь оставался брат его жены, австрийский император Леопольд. Если не считать самого Людовика, Леопольд был сильнейшим монархом Европы. В восемнадцатом веке в состав Австрии входила большая часть территорий Священной Римской империи германской нации – огромного мультиязычного конгломерата государств, возникшего в позднем Средневековье и включавшего некоторые богатейшие земли современных Германии и Италии, а также ряд других областей как Восточной, так и Западной Европы. Многие из этих княжеств граничили с Францией, и, хотя Вена напрямую не контролировала их, она состояла в тесном союзе с их правителями (так было, например, в случае с Пьемонтом-Сардинией). За последние несколько веков французы и австрийцы не раз воевали друг с другом за приграничные земли. Однако с 1750-х годов и особенно после брака Людовика и Марии-Антуанетты Австрия и Франция находились пусть в ненадежном, но все-таки союзе. Если и был монарх, обязанный прийти на помощь королю Людовику, то это Леопольд. Впрочем, австрийский император тоже отказался нападать на Францию. Как и прочие европейские государства, Австрия была потрясена Революцией и боялась ее распространения, но также с удовольствием наблюдала, как Франция, эта вечная вершительница судеб континента, вынуждена поубавить спесь.

Недовольство и изоляция монарха в Тюильри нарастали, и поздней весной 1791 года королевская семья решилась бежать на границу с Австрийскими Нидерландами (современная Бельгия), где, как они полагали, император Леопольд сможет их защитить, а быть может, даже начать борьбу за их возвращение к абсолютной власти. Людовик также испытывал ни на чем не основанную уверенность в том, что стоит лишь выбраться из парижского рассадника революционного экстремизма, как народ вновь станет носить своего правителя на руках. Ночью 20 июня король, переодетый слугой или торговцем, путешествующим вместе с семьей (у этой истории есть две версии), воспользовался экипажем, чтобы совершить «побег в Варенн». Там его инкогнито было раскрыто. Людовик остановился поужинать и вызвал подозрения у обслуживавшего его официанта: последний предположительно сравнил лицо короля с профилем на монете или банкноте и вызвал стражу. (Авторы многочисленных заметок в популярной прессе злословили по поводу обжорства короля, говоря, что ему не хватило сил доехать до границы на пустой желудок.) Король и свита были арестованы и под охраной возвращены во дворец Тюильри.

Своим побегом Людовик публично отверг Революцию, но большинство революционеров все еще не были готовы отвергнуть его и остаться без монарха. Правительство сочинило красивую легенду, объяснявшую поступок Людовика[473]: его семью якобы похитили контрреволюционеры, которые хотели использовать ее как заложников в хитроумном заговоре, однако патриоты своевременно раскрыли эти козни и освободили венценосных особ. Никто не поверил этой истории ни на секунду. Перед побегом король оставил во дворце Тюильри письмо с резким осуждением Революции. Граждане составили петицию[474], в которой называли Людовика лживым предателем и требовали его теперь уже формального отречения от власти. 17 июля толпа демонстрантов принесла эту петицию на Марсово поле, где годом ранее парижане дружно и в гораздо большем числе отмечали F?te de la F?d?ration, Праздник Федерации.

То, что произошло потом, всегда оставалось предметом для споров. (Если сегодня, при наличии видеосъемки, остаются непонятными причины хаоса на рок-концерте, где присутствуют тысячи зрителей, насколько же менее ясными должны были быть обстоятельства беспорядков в эпоху, когда никаких камер не существовало?) Очевидно, что люди в толпе сначала стали громко браниться, а затем толкаться. Позже кое-кто станет говорить, что во всем виноваты просочившиеся из-за границы заговорщики (или неизменно удобные «злодеи»), которые заманили парижан туда, желая им вреда. Сторонники петиции будут утверждать, что насилие – следствие королевского заговора с целью уничтожить республиканскую идею[475].

Ясно одно: распаленных политикой людей неожиданно окружили вооруженные отряды, в основном Национальной гвардии. Они прибывали на Марсово поле со всех сторон. По настоянию Лафайета правительство ввело военное положение – призывы группировок, обвинявших короля в предательстве, привели городские низы в самое скверное настроение, и положение конституционной монархии выглядело все более шатким.

Алекс Дюма и Шестой драгунский полк тоже приехали[476] на Марсово поле. Поддержание общественного порядка на массовых мероприятиях входило в число их задач, и они хорошо справлялись с этим. Они лучше солдат регулярной армии умели сохранять хладнокровие в подобных ситуациях. Драгуны были вооружены, как обычно, саблями и кавалерийскими мушкетами, но также легкими пушками.

Генерал Лафайет, командующий парижской Национальной гвардией, появился на месте событий на белом коне. «Герой двух миров» в своей обычной самодовольной и невольно аристократической манере приказал кричавшим людям успокоиться и разойтись по домам. Толпа ответила свистом и принялась забрасывать его охранников камнями.

Видя демонстративное неповиновение его приказам, Лафайет скомандовал Национальной гвардии стрелять – либо в воздух над головами толпы, либо (как говорится в некоторых сообщениях) прямо в людей. По одной из версий, парижане атаковали гвардейцев, те запаниковали и принялись стрелять в основном для самозащиты. Как бы там ни было, этот день получил в истории название резни на Марсовом поле[477]. Точное количество убитых неизвестно: в оценках фигурируют от двенадцати до примерно пятидесяти человек. Но сам факт применения насилия со стороны революционного правительства был на тот момент шокирующим: гильотине еще только предстояло дебютировать на политической сцене.

Впрочем, очень скоро насилие в июле 1791 года будет в невообразимое количество раз превзойдено массовыми убийствами во имя Революции. Если праздник на Марсовом поле в июле 1790 года символизировал отправную точку Революции, резня на Марсовом поле июля 1791 года символизировала ее будущее. К весне 1794 года, когда в Революции наступит кровавый период под названием Террор, Алексу Дюма будет грозить гильотина за одно только присутствие на месте событий в тот день. Правда, к тому времени любая связь с предыдущим правительством могла послужить основанием для немедленной казни.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.