Глава вторая
Глава вторая
Москва встретила нас хорошей погодой; яркое весеннее солнце высоко летело по голубому небу, земля зеленела, набираясь тепла от щедрого светила. Был воскресный день, москвичи распахивали окна квартир, развешивали на балконах ковры, одеяла, одежду. Я попросил Нину высадить меня у метро Профсоюзной, они же поехали по своим адресам. А я некоторое время стоял у входа в метро, оглядывал такие знакомые места, где мы прожили более тридцати лет, а затем переехали в северный район столицы, в уголок, где было тихо и движение машин не тревожило по утрам сон Надежды, у которой уж развивалась гипертония и ей необходима была тишина. Новая квартира уступала по площади и удобствам прежней, но была такой же уютной и нам скоро понравилась.
Вошёл в квартиру, и сонм воспоминаний снова нахлынул на меня. Пройдя в большую комнату, сел на диван и задумался. Курортного отдыха и ярких воспоминаний как не бывало. Я сидел, опустив голову, и не мог ни о чём думать, как только о Надежде, о том, что её нет и я никогда не услышу её шагов, её голоса — и обречён жить без неё, без её повседневных забот, помощи и поддержки в литературных делах и во всей жизни.
Но вот я решительно поднялся и громко себе сказал:
— Хватит ныть! Надежду не вернёшь, ты должен жить один, и жизнь твоя будет такой же продуктивной, насыщенной делами, какой она была прежде.
Растворил окна и так же, как многие москвичи, стал развешивать одежду. Потом мокрой тряпкой, как это делала Надежда, протирал подоконники, шкафы, письменный стол. Пылесосом прошелся по всей квартире. А там, где не доставал пылесос, чистил щеткой.
Работал час, может быть, два.
Зазвонил телефон — частыми звонками, междугородний. Звонила женщина; голос знакомый, но не мог припомнить, кто со мной говорит.
— Я только что узнала: умерла Надежда Николаевна. Я очень огорчена и глубоко вам сочувствую. Мы с Надеждой Николаевной встречались лишь два раза, но я её полюбила и была счастлива, что знаю не только вас, но и вашу супругу. Какая ужасная потеря! Примите мои соболезнования.
Я вспомнил: это была Люция Павловна, вдова Геннадия Андреевича Шичко, о котором я писал очерк по заказу журнала «Наш современник». Поблагодарил её за тёплые слова участия и в свою очередь вспомнил встречи с Геннадием Андреевичем и с нею и сказал, что и меня потрясла потеря Геннадия Андреевича, который ушёл из жизни так же рано, как и Надежда.
Её муж умер полтора года назад, я тогда написал письмо Люции Павловне, и мы несколько раз говорили по телефону. Она осталась одна в Ленинграде и тоже, как и я, с большим трудом осваивалась со своим новым положением. Сейчас она мне говорила:
— Не надо впадать в уныние, нужно быстрее привыкать к новой жизни, и лучшим средством в этой адаптации служит труд, активная общественная деятельность. Я успела заметить, что вы человек сильный, много пишете, бываете на собраниях, — я верю, что вы быстро справитесь с постигшим вас таким большим горем.
Еще сказала, что когда я буду в Ленинграде, чтобы звонил ей и заходил в гости.
Звонок этот явился для меня большой и приятной неожиданностью. Я вдруг подумал, что на белом свете есть женщины, такие же одинокие, как и я, а я человек ещё не старый и, может быть, встречу новую подругу жизни, налажу новую жизнь. Правда, едва эта мысль влетела в голову, как я тотчас же и подумал о Надежде: хорошо ли это по отношению к её памяти? Наконец, если и придётся решать этот вопрос, то не так скоро, должно пройти какое-то время, улечься боль сердца.
Вспомнил, как мы с академиком Угловым впервые появились в квартире Шичко. У меня этот эпизод описан в очерке, а затем и в книге о Геннадии Шичко. Приведу это место:
«Вечером следующего дня отправились к Геннадию Андреевичу… Открывшая нам дверь хозяйка Люция Павловна мало походила на жену фронтовика, человека нашего поколения: ей с виду было лет тридцать — тридцать пять. Из-за неё выглядывал хозяин, и облик его рядом с цветущей женой только усиливал моё недоумение. «Ну, братцы-ленинградцы, — думал я о нём и об Углове, — женятся на молодых и красивых».
Потом выяснилось: Люция Павловна не так уж и молода, но случается встретить такой счастливый тип русской женщины, которая выглядит едва ли не вполовину своих лет. Между прочим, любопытно бы знать, какие свойства характера, какой образ жизни помогают иным людям — чаще всего женщинам — сохранять столь долго своё девическое обаяние, а иной раз с возрастом, с расцветом сил, выглядеть ещё краше?..
Люция Павловна, как возможная кандидатура на будущую супругу, долго в моих мыслях не задержалась. С её внешностью и общественным положением, — а она, по слухам, была директором какого-то музея, — оставаться в одиночестве ей долго не дадут. Со времени смерти её мужа прошло полтора года; у неё, конечно же, объявились в мужском мире симпатии, а может быть, она и была уже во втором браке. Однако же именно она дала мне импульс для размышлений об устройстве новой жизни.
Как-то я заговорил со своей дочерью Светланой:
— А как ты представляешь моё будущее?.. Не привлекает ли тебя перспектива заиметь нечто вроде мачехи?..
— Я всё время думаю об этом. И причём это не нужно далеко откладывать. Возраст у тебя почтенный, и тут каждый месяц дорог. Стоит промешкать — и ты сильно упадёшь в цене.
— Твой разговор хотя и носит несколько коммерческий характер, но он мне нравится. Но, может быть, ты уже и взяла на прицел какую-нибудь красотку?
— А вот с этим сложнее. На мушке-то я держу многих, но нет такой, которая бы меня полностью устраивала.
— Тебя устраивала?
— Да, меня. Тут, видишь ли, должна быть гармония интересов; то есть, чтобы тебе подходила, но и меня устраивала. Что до тебя, тут всё обстоит проще; ваш брат, мужик, существо неразборчивое: вам подавай красивые глазки, бюст и всё такое прочее, а вот для меня важен характер. В дом надо завести существо тихое, смирное и чтоб без затей. А таких мало. Таких на горизонте я не вижу. Совсем не вижу. Вот что плохо.
— Ну, ладно. Значит, мне остаётся ждать, пока ты подыщешь существо смирное, почти бессловесное. Москва велика; полагаю, что среди наших многочисленных знакомых отыщется и такое. Вон, к примеру, твоя тезка, вдова моего друга Кобзева. Она и женщина умная, и характер у неё хорош, а что до внешности — красавицей была, да и сейчас…
— Нет! — решительно заявила моя дочь. — Светлана не подходит. У неё дача, большая квартира, машина… Она тебя так нагрузит, что ты забудешь про свои романы, и про нас забудешь. Там у неё сын, сноха… Куча забот! Нет, такой обоз не нужен. Ты его не потянешь, надорвёшься.
Я называю имя знаменитой пианистки. Недавно она мне позвонила и сказала:
— Я потеряла шестнадцатую долю. У меня в суставах завёлся артроз. Мне теперь в сольных концертах не выступать. Собираюсь на пенсию.
Этот наш разговор я передал Светлане.
— Не подходит! — заявила дочь. — Эта уж и совсем не подходит.
— Но почему?
— Отец! Ты что, гибкость ума потерял? Она тебя заездит. Принеси то, сходи туда, сюда; и кофе со сливками будешь подавать ей в постель. Она же привыкла ко всеобщему поклонению, к аплодисментам. Ей и цветы, и по театрам её води. А откуда деньги?.. Печатать тебя перестали. Ты сядешь на пенсию. И она на пенсии. Ну, как вы жить будете?..
— А как же с другой?.. Тоже ведь на одну пенсию.
— Другая будет сидеть тихо. Я же сказала: смирная нужна. А этой луну на тарелочке подавай.
В этом роде мы долго обсуждали планы моей будущей жизни. И когда мне надоело выслушивать такие проникновенные характеристики всех знакомых нам одиноких женщин, я сказал:
— Тогда ищи мне глухонемую.
— Глухонемая тоже может иметь свой характер. И ещё какой!
Моя дочь была всегда деликатной и остроумной женщиной; может быть, и на этот раз она весь наш разговор вела в ироничной шутовской манере, но в одном она меня убедила: подругу жизни я должен выбирать с учётом её многочисленных условий и пристрастий.
Вскоре раздался новый звонок из Ленинграда; на этот раз звонил Фёдор Григорьевич Углов, приглашал пожить у него на даче, вместе встретить майские праздники.
Обыкновенно мне предоставляли две комнаты на втором этаже, где через стенку был овальный кабинет Фёдора Григорьевича.
На просторном письменном столе разложил почти готовую к печати рукопись романа о войне «Баронесса Настя». Фёдор Григорьевич утром на «Волге» уезжал в город на работу, с ним, как правило, уезжала и его супруга Эмилия Викторовна с сыном Гришей. Старший её сын от первого брака Володя и мать Эмилии Тамара Фёдоровна и ещё домашняя работница, а с ними и я оставались на даче, и я имел много времени для размышлений. После завтрака направлялся к Финскому заливу, спускался по склону и думал, думал.
Писать роман я начал давно, и он уже был готов, но, как и всякую свою рукопись, я подолгу и тщательно отделывал, иные главы почти заново переписывал, уточнял расположение сцен, эпизодов, много внимания уделял логическим связям, сюжету и композиции.
Замечу тут кстати, что писать на заезженную, избитую тему всегда трудно. О войне написано много книг, в том числе и литераторами, которые сами на войне не были, — и книги есть хорошие, интересные. Изданы тома публицистики, среди авторов которой лучшие писатели страны — Алексей Толстой, Леонид Леонов, Михаил Шолохов, Михаил Бубеннов… Изданы и переизданы их рассказы, повести, романы. Кажется, уж и не надо больше писать. Как бы ты ни напрягал свою фантазию, ни крутил так и этак известные тебе факты из времён войны, все равно не избежать повторов, штампов, уже известных ситуаций. Так что же?.. Не надо писать о войне? Может, бросить эту мысль и сосредоточить усилия на других темах? Но я же участник войны и прошёл её почти от начала до конца! Хорош же ты будешь, говорил я себе, если о самом главном событии в жизни страны и в своей собственной жизни не скажешь своего слова. Ты прошёл через неё, она прошла через тебя — имеешь ли ты право не рассказать людям о самом большом в мировой истории столкновении стран и народов?..
Так передо мной возникла проблема, которая долгое время казалась неразрешимой.
Тут невольно встает и вопрос: стоит ли так подробно рассказывать читателю о своих чисто писательских проблемах, нужно ли студенту, рабочему или хлеборобу вникать в нашу писательскую лабораторию?..
И я вспоминаю письма читателей, статьи критиков и литературоведов о моих книгах — и почти все без исключения выговаривают жажду знать секреты литературного ремесла, одни из простого любопытства, другие и сами подумывают что-нибудь написать.
Всякое искусство даже и в наш век расцвета умственного прогресса остаётся для большинства людей великой тайной, а литература, как мать всех искусств, окутана почти мистическим волшебством, кажется уделом смелых первопроходцев. В самом деле: цель-то какая! Наставлять уму-разуму человечество!..
Даст Бог, у меня найдутся силы продолжать этот труд, и тогда я попытаюсь показать читателю некоторые секреты нашего ремесла, а теперь повторю лишь поговорку, которую я сам придумал и нередко повторяю своим близким, особенно же внукам: роман написать — не поле перейти. И ещё скажу: достало у меня отваги взяться-таки за роман о войне, и я его написал, и он был напечатан в Ленинграде в 1997 году. А ныне, как мне сообщили из Америки, а теперь вот ещё, два часа назад, позвонил из Австралии мой читатель Павел Николаевич Скобелкин и тоже подтвердил: роман «Баронесса Настя» вместе с восемью другими моими романами какие-то добрые люди поместили в Интернет. Две книги «Последний Иван» и «Унесённые водкой» (последняя — о пьянстве русских писателей) расположили в таком сайте, где их можно полностью прочесть и перенести на дискету, а затем и размножить любым тиражом. Плохо, конечно, что всё это делается без ведома автора, но теперь сетовать не на кого, время настало такое, а кроме того, не на что и обижаться. Книги, как гуси-лебеди, летят по свету; книги — наши дети, и это хорошо, когда они обретают крылья.
Но это всё происходит сегодня, шестнадцать лет спустя, а тогда на даче академика Углова я разложил главы этого романа на столе и сидел над ними, терзаемый муками творчества, сомнениями, которые всегда сопутствуют рождению книги, даже и такой, которая потом ни в какие сайты не попадёт, а хоть чем-нибудь да будет полезна читателю.
Через два-три дня я позвонил Люции Павловне Шичко и между нами произошёл такой разговор:
— Позвольте доложить: я приехал в Питер и живу на даче Углова.
— Я рада приветствовать вас в нашем городе. Вы надолго к нам?
— Поживу, пока не надоем хозяевам, а когда почувствую, что уже надоел, перееду из Комарово в город и поселюсь в гостинице «Юность». Если вы помните, я жил там, когда работал над очерком о Геннадии Андреевиче. Хочу и на этот раз пожить в вашем городе подольше. Буду ходить по музеям, дворцам, бродить по улицам, переулкам, глазеть на дома, где жили русские писатели, критики, знаменитые люди. Надеюсь вновь побывать во всех местах, связанных с нашим великим Пушкиным. Тут, на берегах Невы, мне хорошо работается. Прошу извинить за выспренность речи, но я действительно так думаю и даже готов согласиться с утверждением некоторых моих товарищей — историков литературы, что здесь у вас какая-то особо животворная космическая аура. Недаром же Питер всегда был нашей литературной столицей.
— Да, это верно, но только до революции, а после семнадцатого года, мне кажется, и литературная столица перекочевала туда к вам, в Москву. По крайней мере, мы так считаем.
Потом Люция Павловна спросила о моём настроении, о том, как я привыкаю к одиночеству. Немного рассказала о своей жизни, о том, что на работе она забывается, а когда приходит домой, то тоже ищет себе работу. Сделала небольшой ремонт в квартире, поставила на двери новые красивые ручки, заменила замки. Одиночество её не томит, она не умеет скучать. И как бы между прочим повторила своё приглашение:
— Если будет желание, позвоните мне, заходите в гости.
Разговор получился сухой, казённый; мне показалось, что и приглашает она меня ради вежливости, из чувства такта. Я положил трубку и почувствовал, как под сердцем заскребло недовольство собой, с досадой подумал: «Не сумел и поговорить как следует. «Буду бродить по улицам… тут у вас аура…» — На лбу и на шее даже выступила испарина. — Что она подумает?.. Она же умная женщина. Скажет: писатель, а болтает о каких-то пустяках».
И почти физически ощутил её нежелание видеть меня, отсутствие ко мне всякого интереса.
Впервые подумал о своём возрасте, о том, как выгляжу, как, должно быть, неприятен мой вид, особенно для таких женщин, как Люция Павловна. Она хорошо обеспечена, директор музея, всегда на людях, окружена вниманием мужчин.
Вспомнил её внешность: хороша собой, даже как будто бы и очень хороша. И лет ей немного; кто-то о ней сказал: «До пенсии ей ещё далеко».
Вот в таких невесёлых думах я встретил вечер. Ко мне вошёл Григорий, младший сын Угловых. Когда-то я над ним много подшучивал. Он был маленький, но уже сыграл свою роль в Мариинском театре: что-то там делал с группой таких же, как он, ребят по ходу действия. Однажды пригласил меня на спектакль «Медный всадник». После представления мы ехали на машине в Комарово и я ему говорил:
— Что же ты мне не сказал, что наводнение на сцене будет ненастоящим. А вот у нас в Москве я был на «Медном всаднике» в Большом театре, так там такие волны расходились — чуть и всех зрителей не затопило.
Гриша с видом знатока объяснял:
— Нет, Иван Владимирович, и там вода была не настоящей. Это вам так показалось. Там тоже под сценой машину установили и она давала воздух, а синее полотно раздувалось. Так везде бывает, и за границей тоже.
Объяснял он серьёзно. Раз уж он сам играл в театре, так, конечно же, и знает.
Я возражал:
— Но если там под сценой дует, ты бы мне так и сказал. Деньги-то за билет я платил настоящие, а наводнение, выходит, поддельное было. Это непорядок.
Гриша взмахивал руками и пожимал плечами: как же я такой большой, а не понимаю простых вещей! Но я не стал его долго мучить; обхватил за голову и признался, что разыгрываю его, и просил прощения.
Теперь он вырос, учится в консерватории и готовится стать дирижёром.
Повзрослевшим голосом, почти басом Григорий позвал меня на ужин.
Столовая в доме Угловых, она же и гостиная, находится в первом этаже, красиво и уютно обставлена. От большого окна, выходящего на главную улицу посёлка, и до середины комнаты тянется стол персон на тридцать, в другом конце комнаты у входа на кухню искусно выложенный камин из серо-голубого кольского мрамора, к нему придвинут диван, два кресла. Угловы любят сидеть у камина, который в прохладные дни всегда горит, озаряя красным весёлым светом лица хозяев и гостей. А гости тут всегда, когда бы к ним ни приехал. За столом мне указано место рядом с Фёдором Григорьевичем справа от него. Как я потом узнал, это самое почётное место. Кстати замечу, что Угловы часто бывали в Москве и с 1970 года до моего переезда на постоянное жительство в Ленинград они останавливались у нас на квартире, а в выходные дни мы жили на даче. Конечно же, и у нас им оказывался такой же тёплый сердечный приём.
Когда за столом было много людей, хозяйка дома Эмилия Викторовна была почти всё время на ногах, руководила весёлым застольем. Она была всегда по-новому красиво одета; моей жене как-то сказала: «Люблю наряжаться». Слово наряжаться выговаривала на свой родной украинский манер. И выходило это у неё очень мило. Она и вообще сотворена природой в южноукраинском стиле: роста чуть выше среднего, прямая, ладная, с лицом, на котором лучисто светились крупные серые глаза и которое обрамляли тёмные густые волосы. Не знаю, какого она года рождения, но в том далёком семидесятом году, когда я с ними познакомился, она выглядела лет на тридцать, хотя первый её сын Владимир учился, кажется, в восьмом классе.
Фёдор Григорьевич и тогда, в год нашего знакомства, и теперь в году восемьдесят восьмом, о котором я веду речь, был бодр, весел и занимал всех забавными рассказами из своей богатой событиями и приключениями жизни. Помню, как он именно в этот раз рассказал эпизод, когда будучи студентом он плыл по Лене на небольшом баркасе и почувствовал, что экипаж, состоящий из трёх человек замышляет по отношению к нему что-то недоброе. У него в кармане была небольшая сумма денег, и они, очевидно, решили переложить их в свой карман, а со студентом поступить так, как в то время в тех краях и в подобных обстоятельствах часто поступали: выбросить за борт. И тогда находчивый студент-медик, уже кое-что соображавший в психологии людей, стал читать морякам поэму Лермонтова «Хаджи абрек». В этой печальной повести много жестокостей и смертей. И в том месте, где беззащитная женщина в слезах умоляет горца пощадить её, один из матросов всхлипнул, сказал:
— Хватит, студент! Не могу больше слушать. Считай, что этот поэт Пушкин тебе жизнь подарил. Мы ведь хотели и с тобой поступить, как этот абрек с пленной горянкой, туда тебя, за борт, бросить. А теперь живи на здоровье. И почаще читай эти стихи людям.
— Ну, спасибо, ребята. Я молодой и жить хочу. А только стихи эти написал не Пушкин, а Лермонтов.
— А это всё равно. Слыхали мы, что поэт у нас один, Пушкиным его зовут, ну, а если ещё и этот есть — хорошо. Выходит, и он хорошие стихи писать умеет. Только если ты его увидишь, скажи от нас, чтобы стихи не только печальные писал, а и весёлые. Душа человека радости просит, а тут такие страхи.
— Ладно, если когда встречусь с ним, передам. Он всякие стихи писать может, весёлые — тоже.
В октябре 1994 года в Первом Медицинском университете на кафедре, где был заведующим академик Углов, отмечали его девяностолетие. Было много гостей, собрались едва ли не все светила ленинградского медицинского мира. Говорили речи, юбиляру подносили цветы, подарки. Наступил момент, когда и он должен был сказать слово. Фёдор Григорьевич оглядел зал, подумал и… начал читать поэму Лермонтова «Хаджи абрек». Поэма большая, и прочёл её Фёдор Григорьевич без запинки. Не знаю, как на кого, а на меня так это чтение подействовало сильнее, чем самая яркая речь. Впервые я ощутил, что человек не только может жить долго, но и до глубокой старости сохранять ясный ум и сильный характер.
Читал он, конечно, на память и ни разу не сбился, ничего не напутал, — он как бы демонстрировал гостям и коллегам возможности человеческого мозга, его способность до глубокой старости сохранять всё наработанное и запечатленное за многие годы.
И вот уж совсем недавно, когда возраст Фёдора Григорьевича склонился за девяносто девять, мы, члены областной писательской организации, собрались в его служебном кабинете. Он, как и всегда, горячо обсуждал наши вопросы, давал советы и во всех делах обещал принимать живейшее участие.
Сказать, что это всё нас удивляет, мало; пожалуй, каждый из нас, глядя на этого человека, невольно задумывался и о себе, о том, что одному семидесяти нет, а он уж перестал писать, во всём разуверился и на это-то вот собрание его прийти едва уговорили; другой потребляет спиртное, курит и в свои неполные шестьдесят едва таскает ноги. Так что же это такое — старость, бодрость духа, счастье?.. Кто держит за хвост судьбу свою, а кто, не дотянув до пенсии, выпустил из рук вожжи и плывёт по течению. Кто сотворил гору полезных дел, а кто всё время куда-то стремился, пыжился, бил себя в грудь, а теперь вот оглянулся назад, а там ничего и не видно. Жизнь пролетела беззаботной птицей иль проползла несмазанной телегой, а когда пришло время итожить — за душой-то ничего и нет.
Мысли, думы… Ну, может быть, и не совсем такие, а иные, но все равно похожие на вот эти, невольно рождаются в голове при виде такого великана. Его ученик профессор Николай Николаевич Соколов как-то мне сказал: «Если бы Фёдор Григорьевич не сделал в медицине ничего другого, а только разработал бы методику хирургического лечения сердечного клапана, он и тогда бы имел право на благодарную память потомков. А ведь он сумел сказать своё слово в пяти разделах отечественной хирургии».
А я бы к этому добавил: «Если бы Фёдор Григорьевич и не подвинул отечественную медицину в этих пяти разделах, а только бы разработал методы лечения легких и написал бы книгу «Рак лёгкого», ставшую учебником для студентов-медиков всего мира, он и тогда бы заслужил самую великую благодарность потомков».
Да, Фёдор Григорьевич сотворил ещё и этот подвиг, за что и получил высшую награду того времени — звание лауреата Ленинской премии.
После ужина мы идём гулять. Нас трое: Фёдор Григорьевич, Эмилия Викторовна и я. Посёлок Комарово большой, назван в честь жившего когда-то здесь большого русского учёного академика Комарова. Здесь и сейчас живёт много учёных, и среди них академик-астрофизик Кирилл Яковлевич Кондратьев. Мы тоже с ним знакомы, можно даже сказать приятели. А вот переулок, в котором живёт наш знаменитый композитор Соловьёв-Седой. Проходим мы и мимо дачи писателя Неручева, генерал-лейтенанта в отставке, бывшего прокурора Уральского военного округа. Он пишет рассказы о преступниках, о том, как военные следователи, его подчинённые, раскрывают их преступления.
Дачный посёлок Комарово — мекка ленинградских интеллектуалов, знаменитостей. Некогда эти места были южной стороной Финляндии, как бы курортной зоной этой северной холодной страны. После известной советско-финской войны он стал северной стороной ленинградской округи, но тоже сохранил значение своеобразного курорта. Я люблю бродить по его улицам и переулкам, любоваться деревянными дворцами бывшей финской аристократии, а теперь нашей элиты. Здесь рядом Финский залив, и если ветерок дует со стороны моря, то мне кажется, я слышу, как дышит морская стихия.
После прогулки мы некоторое время сидим у камина, а затем расходимся по своим комнатам. Я сижу за письменным столом и вижу, как далеко за ограду усадьбы льётся свет из кабинета Фёдора Григорьевича. Он тоже сидит за письменным столом и продолжает рабочий день. Он у него длится с девяти часов утра до одиннадцати вечера. И так всегда без каких-либо сбоев и перерывов. Я, к примеру, люблю в середине дня после обеда прилечь на диван, почитать, а то и соснуть час-другой. Фёдор Григорьевич днём никогда не ложится. В этом отношении он не приемлет стиль жизни Уинстона Черчилля, который подолгу отдыхал днём и даже лёжа принимал министров. Впрочем, его не осуждает. Как-то я заговорил с ним об этом. Он сказал: «Черчилль так устроен, такова его конституция». И затем, помолчав, добавил: «Это неважно, кто и как работает, отдыхает, — важно, каких результатов человек добивается».
Наблюдая за образом жизни Углова, я вспоминал другого замечательного человека, и тоже академика — Терентия Семёновича Мальцева. Я не так хорошо его знал, но, работая на Урале собственным корреспондентом «Известий», встречался с ним и даже жил у него в сельском доме по несколько дней. Он тоже трудился от зари до зари и не отдыхал днём. Его сверстники, давно переставшие работать, говорили ему: «Ты, Терентий, какой-то двужильный. Откуда силы у тебя такие берутся?..»
Я много размышлял над природой этих феноменов, замечал у них некоторые общие черты характера и образа жизни. Самое главное, что я в них заметил: они доброжелательны и никогда не «пылили», то есть не ссорились, не бранились, никого ни в чём не уличали; они сохраняли спокойствие в любых ситуациях. А между тем, Фёдора Григорьевича его супруга Эмилия Викторовна частенько обвиняла в каких-то мелочах, на что Фёдор Григорьевич обыкновенно со снисходительной улыбкой говорил: «В этом доме всегда и во всём виноват один человек — это я».
И Углов, и Мальцев мало ели, не курили и не потребляли спиртного. По-моему, и тут заключалась главная разгадка их феноменальной работоспособности и долголетия. Мальцев в девяносто лет трудился; работал он бригадиром полеводческой бригады в своём родном селе Мальцево. Что же до Углова, он и в девяносто девять лет почти каждый день пешком без палочки ходит на работу. Не могу свидетельствовать точно, но, как я слышал от его сотрудников, он до сих пор в отдельных случаях оперировал больных. Мой давний знакомец, работник его клиники и любитель всё подвергать сомнению, на этот счёт говорил: «В девяносто пять — да, он сам делал операции и по несколько часов стоял у операционного стола, но сейчас… По-моему, он участвует в операциях, подаёт нужные советы, а уж в особо ответственных местах и сам берёт скальпель».
Да, зная характер Фёдора Григорьевича, трудно себе представить, как бы он, видя опасность, нависшую над пациентом, не взял бы у своих учеников в руки скальпель. Недаром же он занесён в книгу Гиннесса как самый старый оперирующий хирург.
Тут будет уместно перечислить хотя бы основные посты, которые на то время занимал Фёдор Григорьевич. Совсем недавно он был директором Ленинградского института пульмонологии, заведующим кафедрой Первого Медицинского института, директором клиники при этой кафедре, главным редактором всесоюзного журнала «Вестник хирургии». И ни одну должность Фёдор Григорьевич не занимал формально. Однажды в Министерстве здравоохранения решили заменить главного редактора журнала «Вестник хирургии». Высокие чины во главе с академиком Петровским, бывшим тогда министром, решили так: Фёдор Григорьевич старый, у него и без того много дел, заменим-ка его молодым. Собрали коллегию, министр сделал своё предложение. При этом сказал: «Сколько я себя помню, Углов всё редактор». И тут один за другим стали выступать члены коллегии. Они говорили об авторитете журнала в хирургических кругах, о том, что он для медиков стал постоянно действующим университетом, наконец, у него подписчики за границей, что они нам скажут?..
Идею замены редактора похоронили. Фёдор Григорьевич, кажется, и по сей день остаётся на посту редактора.
Не стану утомлять читателя перечислением трудов, заслуг и постов этого уникального человека. Скажу лишь, что советская власть так и не удосужилась присвоить ему звание Героя Социалистического Труда.
И все-таки это здорово, что живёт среди нас такой могучий, не согнувшийся под тяжестью лет человек. И что почти каждый день пешком и без палочки ходит он на работу.
Время за полночь; я сегодня закончил отделку романа «Баронесса Настя», того самого, о котором пять лет спустя девяностолетний Фёдор Углов на собрании ленинградских писателей скажет: «Роман «Баронесса Настя» я прочитал за два дня и тут же начал читать во второй раз. Это была первая книга, которую я прочёл дважды». Лучшей аттестации моему роману нельзя было и придумать.
Когда я закончил работу над рукописью и заложил её в свою походную сумку, я задумался, что же буду делать дальше. Окончательной отделки ждёт роман из жизни тридцатых годов «Ледяная купель», а там и надо будет ещё почистить, — кажется, уже в пятый раз! — роман из жизни современной «Филимон и Антихрист». И тот и другой я писал по четыре года, в них заключены мой смех и слёзы, моя человеческая комедия. Я вывел на сцену и заставил станцевать свой драматический, а точнее сказать, трагикомический танец главных героев моего времени. Я таскаю эти романы в походной сумке и затем перекладываю с одной стороны письменного стола на другую и, наверное, буду листать и перелистывать эти летописи ещё много-много лет, а скорее всего, до конца жизни. И всё потому, что в них слишком обнажена правда, в том числе и напрочь запрещённая советским строем, при котором я родился и прожил большую часть своей жизни. Я писал правду потому, что много лет работал в газете, а затем и в книжном издательстве; по своему служебному долгу почти пять лет обязан был читать вёрстку подготовленной к печати книги. Это были книги современных русских писателей, были в них кое-какие откровения, талантливо изображались люди и картины природы, но в них не было большой правды о нашей жизни. И это не потому, что писатели, мои современники, а зачастую и приятели, были плохие или нечестные люди, нет! Правды в их книгах не было потому, что они писали «с петлёй на шее», над ними нависали цензоры, рецензенты, консультанты, — и, наконец, и я как главный редактор. Все мы не могли озвучить, обнародовать правду, не имели такого права. Вот и плодились книги, в которых лишь были намёки, а чаще всего полуправда, а она, между прочим, как известно, хуже всякой лжи. И когда какой-либо редактор осмеливался нарушить этот страшный, заведённый с семнадцатого года закон, он вылетал из кресла и опускался на дно жизни. В своих воспоминательных книгах «Последний Иван» и «Оккупация» я показал тайные пружины той машины, которая была изобретена Лениным, Троцким, Свердловым, а затем поддерживалась кремлёвскими сидельцами вплоть до последних, и даже самых последних. Появляются, конечно, окна и отдельные дерзкие смельчаки устремляются в них со своим неуёмным желанием сказать правду, но и в наши дни таких смельчаков ждёт та же участь, как и прежде.
Задолго до выхода на пенсию и я потерял работу, был обруган и освистан нашей «самой демократической в мире» прессой, и в пятидесятилетнем возрасте очутился на даче и вынужден был взращивать сад и огород и разводить пчёл, то есть вернулся к образу жизни своих предков — натуральному хозяйству. Вот тогда-то я и писал эти свои книги, а теперь отделывал без всякой надежды на то, что они когда-нибудь придут к читателям.
Уже в первом часу ночи ко мне зашёл Фёдор Григорьевич. Сидели с ним в креслах и долго молчали. В своё время в издательстве «Современник» печаталась его воспоминательная книга «Сердце хирурга», и я требовал от редакторов, чтобы они меньше поправляли, меньше вычеркивали, спорил с цензорами, понуждал их к смелости. И книга вышла правдивой, она как белая чайка разлетелась по многим странам мира, издавалась и переиздавалась во всех республиках Советского Союза, во всех странах народной демократии. Я уже немало знал о его жизни, о его конфликтах с начальством обкомовским и с министром, он, в свою очередь, немало знал и обо мне; знал и о баталиях, которые я выдерживал в борьбе за его книгу. И в дни, когда будут отмечать столетие Фёдора Григорьевича, газета «Новый Петербург» напишет: «Путь к читателям писателя Ф. Углова открыл И. В. Дроздов, возглавлявший в ту пору издательство «Современник»».
От тех времён и пошла наша дружба.
Глядя на лежащую на столе рукопись, он сказал:
— Вы, наверное, не верите, что скоро все ваши рукописи будут напечатаны?
— Признаться, да, не верю.
— Но тогда зачем же вы их написали? Ведь, наверное, не один год на них потратили?
— Да не один год. Лет восемь на них ушло.
Фёдор Григорьевич сидел в кресле в углу комнаты и смотрел на уличный фонарь, одноглазо уставившийся в наши окна. Я предполагал, что он знает, сколько лет я писал свои три романа, и моя Надежда украдкой давала ему читать некоторые главы, но зачем-то спрашивал. А он, продолжая смотреть на улицу, тихо проговорил:
— Вот он, наш русский характер. Я бывал во многих странах, немножко знаю людей других национальностей, никто из них не стал бы затрачивать столько усилий без надежды получить за свой труд деньги. Таких людей в природе нет.
И потом, как бы оживляясь:
— Я ведь тоже не надеялся, что меня напечатают. Спасибо вам сердечное. После выхода книги я как бы заново родился. Как раз в то время меня теснили в институте, а тут… такая поддержка. У меня снова выросли крылья.
Я знал, какая это была драма, когда раскручивалась травля Углова как первого лица отечественной пульмонологии. Предлог был такой же, как и в случае со мной: как и я, Фёдор Григорьевич не пускал в свой коллектив плохих хирургов, в среде медиков даже ходила его фраза: «У этого хирурга руки, как крюки, я не хочу иметь его в своём коллективе». Так он поступал в руководимом им институте и в клинике, где оставался директором. Ползли слухи, что Фёдор Григорьевич не берёт евреев, он антисемит. Точно такие же обвинения навешивали и на меня. Литературный мир сродни миру учёных; и там и тут много подвизается тёмных людишек, они умело создают себе рекламу, но дела за ними нет. И стоит только открыть для них двери в редакцию, издательство, институт — дело будет загублено. Фёдор Григорьевич двери своего института держал для них закрытыми. Хотя, впрочем, заместителем у него был еврей. Он-то и мутил вокруг него воду, плёл интриги, настраивал против директора власть имущих.
Я спросил:
— Как вы боретесь со стрессами? Наша работа требует железных нервов. Последний великий писатель русской литературы Сергеев-Ценский сказал: чтобы русским писателем быть, надобно отменное здоровье иметь. И вам, учёным, также нелегко живётся.
— Этот вопрос серьёзный. Стрессы порождают уныние, расслабляют волю, а в конце концов приводят к различным болезням. И средств борьбы с ними медицина не нашла. Тут одно остаётся: самодисциплина, самовоспитание, самовнушение. Когда мне бывает плохо, я беру собаку и иду с ней гулять. И гуляю долго, и смотрю на дома: как они построены, как содержатся, что за люди в них проживают. А когда прихожу домой, сажусь за работу. Ничто так не помогает от стресса, как работа. Я постепенно ухожу в неё, увлекаюсь, и стресс отступает. Нельзя давать волю стрессу, он тянет за собой чувство безнадёжности, а там недалеко и до депрессии.
— Да, всё это хорошо, примерно так поступаю и я; а ещё мне всегда помогало участие моей покойной жены. Я, бывало, приду с работы и ночью долго уснуть не могу. Жена видит, а точнее, слышит, что я не сплю, спрашивает: «У тебя неприятности на работе?» — «Откуда ты взяла? Всё у меня нормально». — «Нет, не нормально, я вижу. Расскажи мне, что у тебя случилось?..» Ну, расскажешь, а она: «И только-то?» — «Да, и только». — «Ну, это же сущий пустяк. Стоит ли из-за него беспокоиться?.. Завтра встанешь, и всё забудется. Утро вечера мудренее». Вот так поговорит с тобой — и ты, действительно, видишь, что тревожат тебя пустяки, их в жизни ещё немало будет, стоит ли из-за них огорчаться?
Фёдор Григорьевич заговорил на тему, на которую он со мной уж не раз заговаривал, — о создании новой семьи.
— Люди, как лебеди, живут парами. Наличие друга облегчает все беды. У нас живут кошка и собака, вы, наверное, заметили, какие они большие друзья. Если мы идём гулять, — даже ночью, они тоже идут с нами. Собака бежит по одну сторону дороги, кошка по другую. Частенько я наблюдаю, как кошка лапой или мордочкой вылизывает, вычёсывает какое-нибудь место на теле собаки. И как она узнаёт, что именно там у собаки завелись насекомые, а не то какое-нибудь покраснение? Так же помогает кошке и собака. Не знаю, как бы я перемогал свои невзгоды без семьи. А невзгоды у хирурга случаются каждый день. Ведь мы стоим у черты жизни и смерти человека. Чуть какая ошибка — и человек может погибнуть. И это состояние душевного напряжения длится весь рабочий день. Да и когда приходишь домой, звонишь в клинику: как там чувствуют себя прооперированные, а их бывает не один и не два. Не будь с тобой рядом жены, детей, других близких людей, было бы труднее одолевать эти нагрузки на сердце.
Фёдор Григорьевич не сказал, как ему помогает супруга Эмилия Викторовна, двое ребят Григорий и Володя, но я знал, что семья для него — постоянная радость и отрада. И уют, и красота, и удобства быта — всё у него от супруги, и частые застолья, приёмы друзей — тоже от хозяйки, тоже создают радость и разнообразие жизни. Недаром же ещё в древности говорили: жизнь это общение.
Фёдор Григорьевич желает мне доброй ночи и уходит к себе, и я ещё долго вижу столб света, льющийся на улицу из его кабинета. Я же свой свет погасил, но лежу с открытыми глазами. Думаю о том, удастся ли мне создать новую семью или коротать остаток жизни в одиночестве. Вспоминаю всё, что говорил мне на эту тему мудрый человек Фёдор Григорьевич. Он свою новую семью стал создавать примерно в моём настоящем возрасте, но ему-то было не в пример легче, он не был, как я, посажен судьбой и обстоятельствами на ничтожную пенсию, которой мне едва хватает на хлеб и воду. Ну вот, встречусь я с Люцией Павловной, и предположим, что она до сих пор свободна, что казалось мне совершенно нереальным, но допустим, что это будет так. Мы, конечно, встретимся как старые друзья, но предложить ей руку и сердце?.. А что же я скажу ей о своём материальном положении?.. Не могу же я рассчитывать на её зарплату. Да я скорее откажусь от жизни, чем ввергну себя в такое состояние.
Подумав обо всём этом, я даже похолодел от сознания убогости своего положения. Вспомнил, что своей сберегательной книжки я никогда не имел, а от Надежды у меня осталось всего лишь шесть-семь тысяч. Часть из них я отдал больничным сиделкам, другую часть — дочери Светлане. У меня осталось две тысячи, на которые я и жил. А пенсия моя сто двадцать рублей в месяц. Что же я могу предложить будущей жене?..
С этой удручающей мыслью я ещё долго не мог заснуть и уж решил, что даже звонить Люции Павловне не буду. И долго в Питере не задержусь. Поеду домой и стану налаживать скромную жизнь пенсионера. И, как прежде, буду жить на даче. И там обустрою погреб, достану посуду и научусь у соседских женщин заготовлять на долгое хранение грибы, квашеную капусту, мочёные яблоки и другие снадобья, необходимые для стола. Подумал даже и о том, что по-прежнему буду принимать братьев-писателей и угощать их доморощенной едой и даже мёдом.
С этой утешительной мыслью я под утро заснул, а когда проснулся, хозяев уж не было дома. Мама Эмилии Викторовны Тамара Фёдоровна накормила меня завтраком, и я пошёл на электричку, чтобы на весь день уехать в город.
С вокзала позвонил Люции Павловне: решил, все-таки, заехать к ней и проститься перед отъездом домой. Она была на работе. Говорила со мной весело в обычной своей манере сердечности и привета. А когда я сказал, что скоро уезжаю в Москву и хотел бы с ней повидаться, она ответила:
— А приезжайте ко мне на работу. И отсюда мы поедем домой.
Записал адрес и обещал к пяти часам быть у неё.
К моему удивлению, Люция Павловна работала не в музее, а в Доме культуры Выборгского района; преподавала на курсах машинопись. Приоткрыл дверь аудитории, и Люция Павловна, увидев меня, помахала рукой. Я прошёл сторонкой мимо девиц и молодых женщин, сидевших за машинками. Никто из них не повернулся ко мне, но я чувствовал, что они меня видят и проявляют чисто женское любопытство. Люция Павловна поднялась мне навстречу и отвела меня к окну, где мы могли с ней тихо переговариваться. К моему огорчению, я нашёл её ещё более моложавой, чем прежде, — говорю, к огорчению, потому что именно в эту минуту я увидел разницу в нашем возрасте, и она, эта разница, показалась мне непреодолимым препятствием на пути к моим амбициозным планам.
Через несколько минут Люция Павловна уже давала «девочкам» домашнее задание, а затем закрыла на ключ аудиторию, и мы отправились на автобусную остановку. Жила она недалеко от работы на Светлановской площади, и скоро мы входили в квартиру, которая была мне хорошо знакомой.
— Пойдёмте на кухню, у нас там проходила большая часть жизни, как, впрочем, и теперь, когда я вот уж полтора года живу одна.
Она сказала «у нас», оживляя мои воспоминания, когда я приходил к ним вместе с её покойным мужем Геннадием Андреевичем и мы с ним подолгу сидели за столом, вначале ужиная или обедая, а затем изучая документы, необходимые для книги, которую я о нём писал. На кухне с тех пор мало что изменилось; по-прежнему на полке за стеклом были искусно расположены предметы какой-то особой, необычайной красоты, от которых трудно было оторвать глаз. Помнится, я уже спрашивал хозяйку, где она покупала такие красивые графины, вазы, декоративные тарелки; заговорил о них и теперь:
— Не могу налюбоваться на эту вот красоту!
И показал на полку.
Хозяйка сказала:
— Красивая посуда — моя слабость, но здесь даже и не посуда, а так… безделки, но красивые. Помнится, Надежда Николаевна, когда была у нас, тоже восхищалась, я тогда подумала: наверное, и она вот так же, как и я, ходит по ювелирным и покупает красивые безделки.
— Да, она тоже любила, но у нас, кажется, ничего такого нет. В молодые годы ничего не понимали, да и денег не было, а потом стали появляться гонорары, но не появился интерес к такой музейной утонченной красоте.
Люция Павловна быстро и ловко соорудила ужин, и мы по-семейному стали трапезничать. Как-то незаметно в разговоре соскользнули на наше новое холостяцкое житьё-бытьё. Я сказал, что при её цветущем возрасте и всяких прочих достоинствах эту проблему можно решить просто, а мне с моим грузом лет…
Люция Павловна меня перебила:
— Благодарю вас за комплимент, такой ненавязчивый и тонкий, но из цветущего возраста я, к сожалению, давно вышла: мой возраст близится к пенсионному. К тому же, я женщина, а нам, женщинам, вить семейное гнездо много труднее, чем мужчинам. Вы, мужчины, покупатели; ходите по прилавкам и выбираете, а мы — товар, ждём, пока нас выберут. А иной товар и неплохой, но лежит в таком тёмном уголке, что его и не видно.
Я решил поднять планку откровенности, заговорил почти начистоту:
— Признаться, я полагал, что вы эту проблему давно решили. Прошло уж полтора года с тех пор, как ушёл Геннадий Андреевич.
— А я уверена, что для меня эта проблема так и останется нерешённой. Видимо, одиночество — мой удел до конца дней. Я иногда думаю, что природа забыла снабдить меня механизмом приспособляемости; мое отношение к мужчинам осталось на уровне того времени, когда я в первый раз выходила замуж. Мне до сих пор снятся принцы, и одни только принцы, а принцы, как известно, живут лишь в тех странах, где ещё остались короли.
Она засмеялась, а меня от её слов как-то неприятно покоробило. Мне вдруг стало ясно, что она таким образом оберегает меня от дерзкого, но бесплодного шага сделать ей предложение. Я понял также, что разговор об этом лучше не продолжать. И стал подыскивать другую тему для беседы. Но как раз в эту минуту раздался звонок, и к нам пожаловала соседка Шейна Залмановна. Я её уже знал; она имела замечательное обыкновение являться к Люции Павловне каждый раз, когда у неё появлялся кто-нибудь из гостей, особенно, если приходил человек незнакомый. Мало кто знал, но мне, всю жизнь обращавшемуся в кругу евреев, была известна их первейшая непобедимая страсть совать всюду нос и наматывать на него все новости, какие только бывают в свете. Особенно же это касается новостей, задевающих их интересы. Они потому так любят висеть на телефонах. Люди ещё в древние времена заметили эту их особенность и едва ли ни в один момент у всех народов, где поселялись евреи, появлялось и мудрое присловье: евреи — сообщающиеся сосуды.
Люция Павловна не успела закрыть дверь за соседкой, как ей позвонили по телефону, и она на несколько минут задержалась в коридоре. И как раз в эти-то минуты Шейна Залмановна дунула мне в уши самую неприятную новость:
— Она, — кивнула Шейна на коридор, где говорила хозяйка, — как раз в эти дни пребывает в состоянии радостной эйфории: у неё обозначились две выгодные партии. И обе живут в прекрасных квартирах и в нашем доме: одна партия, — эта, пожалуй, самая блестящая, — академик Сейц. Он директор института, его возят на машине, у него зарплата… Другая — бледнее, но… врач, хорош собой и ровесник Люции Павловны. Оба обеспечены, одиноки, абсолютно одиноки! Вы представляете, что это значит?.. К тому же квартиры. И какие! Дом-то у нас сталинский!..
Тут послышались шаги хозяйки, и Шейна, приставив к губам палец, зашипела:
— Пожалуйста… Не выдавайте меня.
Люция Павловна явилась к столу счастливая, её карие глаза светились. Махнув рукой, она сказала:
— А-а-а… Звонят!..
К чему относилось её короткое замечание, не знаю, но я, конечно, уж рисовал в своём воображении академика, который и директор, и которого возят на машине, и у него зарплата…
Энтузиазма к продолжению беседы у меня не было, да к тому же за окном уж сгущался сумрак, я стал прощаться.