Глава первая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава первая

Моя литературная работа вошла примерно в ту же колею, по которой катилась она и в Москве: трудился я каждый день, ложился спать в десять, а в четвертом или пятом часу ночи вставал и почти до утра сидел у компьютера, приводя в порядок впечатления дня. Днём тоже раза два присаживался за работу, а потом подолгу общался с природой. Выбрал удобный камень на берегу пруда возле тренировочной базы спортивного общества «Зенит» и там вместе с детьми кормил уток, наблюдал за их неспешной и счастливой жизнью.

В другой раз я огибал пруд и шёл к небольшой, но уютной и красивой церквушке Дмитрия Салунского, и там покупал свечи, ставил в память об усопших близких мне людях, вспоминал и живущих, ставил им свечи во здравие.

Писал свой очередной роман о том, как демократы крушили питерские заводы, распродавали торговый флот, пассажирские красавцы-теплоходы, захватывали банки и дворцы. Всегда с большим трудом придумывались названия книг, а тут как-то быстро пришел и заголовок: «Голгофа». Но вот и этот роман готов, и я подступился к другому; начал писать о Москве, о том, как хитренький мэр Лужков, спрятавшись под маску простачка в рабочей кепке, превращал нашу столицу в Вавилон, натаскивал туда со всего света мигрантов, постепенно отдавая москвичей им в рабство, превращая Москву в Косово. И тут тоже быстро нашлось название: «Похищение столицы».

Замечу кстати: писатели по своим интересам и жанрам бывают разные. Есть писатели исторические; они выбирают момент истории своей страны или мира и начинают «вживаться» в облюбованный период, изучают язык того времени, быт людей, их материальные условия и духовные интересы. Особое внимание уделяют изучению личной и общественной жизни героев и персонажей, которыми решили населить страницы своей книги. Эти подолгу сидят в библиотеках, архивах, посещают музеи. И тут невольно вкрадываются элементы компиляции, заимствования у других авторов. У кого-то взял взгляд на историю того времени, у другого автора понимание того или другого исторического лица. Я такие книги охотно читаю, особенно читал в молодости, но в своём творчестве следую иным путём: меня интересует время моей жизни, моего поколения. И в этом смысле я глубоко уважаю и почитаю Ивана Сергеевича Тургенева; он, как известно, писал по горячим следам происходящих событий; он хотя и вынужден был долгие годы пребывать на чужбине, но жил, страдал и радовался вместе со своими современниками, и главным образом людьми русскими. И в этом смысле он мог назвать себя летописцем своей эпохи, писателем глубоко национальным, русским.

Есть писатели, которые пишут книги чисто развлекательного, приключенческого характера, так называемого следовательского, сыскного пошиба: «Следствие ведут знатоки». Такие писатели запрягли и гонят что есть мочи русскую литературу в окаянные годы возврата на нашу землю оголтелого капитализма, когда люди наши, и особенно молодёжь, отданы на откуп всякого рода лжецам и растлителям, когда устрашающих размеров достигли разбой, насилие, а ловкий вороватый человек стал подлинным героем нашего времени. Этих писателей я не признаю и книги их читаю изредка и лишь с единственной целью: знать, до какой же глубины может упасть безбожие, мораль и нравственность в духовной жизни людей.

Есть в литературном мире так называемые бытописатели, и есть литература фантастическая. Был у нас великолепный писатель-фантаст Иван Ефремов, а в мировой литературе большую популярность имел в своё время, да и сейчас имеет Жюль Верн. Вот если из этого ряда книг появляется произведение такой силы и такого уровня, я с удовольствием его прочитаю. К сожалению, подобные книги этого жанра в мировой литературе теперь появляются редко.

Но вернусь к моей, несущейся, как на вороных, жизни.

Радовался тому, что судьба подарила мне хорошие условия жизни: Люция Павловна не только наладила издание моих книг, но была ещё и хорошей хозяйкой. Она как-то незаметно для меня взяла на себя все заботы по устройству быта, все связи с читателями, а их, этих связей, становилось всё больше. Со всех концов страны и из-за границы нам писали письма, звонили, а иные приходили и приезжали в гости. И всё это делалось так, что не мешало моей работе.

Но судьба любит преподносить неожиданные сюрпризы. Однажды я пришёл с прогулки и увидел у себя в квартире двух москвичей. Одного я знал: это был доктор искусствоведения, большой специалист по русской старине Владимир Александрович Десятников, с другим не был знаком; он представился: профессор Борис Иванович Искаков, президент Международной славянской академии. Об этом человеке я давно слышал; за него меня кто-то просил заступиться перед властями. Его теснили на работе, грозились уволить с кафедры Института народного хозяйства имени Г. В. Плеханова, — и я вместе с другими писателями, учёными подписывал какое-то письмо, но теперь все подробности этой баталии забылись, и я, глядя на его крепкую мускулистую фигуру, испытывая на себе взгляд уверенного, преуспевающего в жизни человека, был рад, что всё у него устроилось и он занимает такое высокое положение.

Президент заговорил о моём «Иване»:

— Читал и говорил о вашей книге на заседании президиума нашей академии. Вам удалось написать роман, который будет жить. Я в этом уверен. Только за эту книгу мы вправе вас принять в Славянскую академию, но у вас есть ещё и «Подземный меридиан», и другие произведения. Я своим студентам рекомендовал читать ваши книги; между прочим, институтское начальство и за такие вот рекомендации, не предусмотренные планами министерства, всегда на меня нападало.

Искаков невысок ростом, плотно сбит, круглая голова посажена крепко, а в карих больших глазах светится ум и энергия. Говорит он чётко и громко — так, будто его собеседники плохо слышат; очевидно, это у него от профессиональной привычки читать лекции большим аудиториям.

Я поблагодарил президента за лестную оценку моих книг и в свою очередь сказал, что хотя и не имел чести быть с ним знакомым, но слышал о принципиальной позиции, которую он занимал в институте в каких-то важных делах.

— Да, я хотя и не из племени диссидентов, но и мне пришлось повоевать с властями. В своё время чуть не вылетел из партии. Спасибо писателям и моим коллегам, пославшим письмо в Центральный комитет.

Мою фамилию он не назвал, там было много имён, и, очевидно, он не всех подписантов помнил.

Я обратился к Владимиру Александровичу, сидевшему у окна в кресле от нас поодаль:

— С вами мы встретились в электричке по пути из Москвы в Сергиеву лавру, и, как мне помнится, знакомство наше состоялось не лучшим образом. Но я надеюсь, вы на меня не обижаетесь. Я люблю всякие розыгрыши, но не всегда они у меня получаются.

— Что вы! — махнул рукой Владимир Александрович, — я и забыл, что вы мне там говорили. Расстались мы друзьями и потом обменялись письмами и книгами. Собирался приехать к вам на дачу, но так и не собрался.

Я хорошо помню, как мы ехали в пустом вагоне, и я, чтобы не скучать, подсел к человеку, одиноко сидевшему у окна. К простенку он прислонил большую папку, перетянутую бечевой. В папке у него были то ли картины, то ли иконы. Мы разговорились, и я скоро узнал, что он художник и везет в Троице-Сергиеву лавру рисунки, которые выполнил по заказу Духовной академии.

— Вы реалист или как? — начал я разговор в надежде, что художник обогатит мои скудные знания в теории живописи. Но мой спутник, видимо, уловил незлую иронию в моём тоне и задал встречный вопрос:

— А вы, что же, знаете, что такое реализм и чем он отличается от других направлений живописи?

— Ну, знаний системных у меня нет, однако кое-что читал, слышал от умных людей.

— Я тоже кое-что читал, и тоже слышал от умных людей.

Разговор он загнал в тупик, и мне уже не хотелось его продолжать.

Десятников переменил тему:

— Вы, наверное, живёте в Семхозе и знакомы с Иваном Михайловичем Шевцовым? Он роман о художниках написал, «Тля» называется — так, может, и вы читали его, а может, и самого Шевцова знаете?..

Я замолчал. Передо мной сидел человек, которого не хотелось бы дурачить, но и называть своё имя я тоже не хотел. Пожалел, что начал неуместный разговор об «измах» в живописи. Он же и совсем прижал меня к стенке. Сказал:

— Я Десятников Владимир Александрович, доктор искусствоведения и немножко рисую. А вы, если не ошибаюсь, и есть Шевцов Иван Михайлович?

Я сказал:

— Что я Иван — то верно, но фамилия у меня другая.

И назвал себя.

С этого момента наша беседа приняла естественное течение, и, расставаясь, мы обменялись визитными карточками. А через несколько дней я получил от Владимира Александровича его книги с автографами и два прекрасно изданных альбома его рисунков. Рисовал он главным образом церквушки, и почти все они были полуразрушены, валились набок, а с некоторых падали колокольни, кресты.

Примерно так же рисовал церкви и знаменитый в то время поэт, мой друг Игорь Иванович Кобзев. Этим они выражали состояние Православной церкви в советское время.

Я ждал, что Десятников приедет к нам на дачу, но он не приехал, а заявился ко мне вот только теперь, спустя примерно десять лет после той памятной встречи.

Борис Иванович Искаков, показывая на него, сказал:

— А Владимир Александрович — мой первый заместитель, вице-президент нашей академии.

Я сказал, что впервые вижу так близко сразу двух академиков. Если я не ошибаюсь, Славянская академия зародилась раньше Российской. Российская находилась у нас здесь, в Петербурге, а Славянская — в Москве и называлась Славяно-греко-латинской духовной.

— Да, верно, — согласился Десятников. — Именно с неё в 1730 году начал свой путь в науку Михайло Ломоносов. Поначалу он был зачислен учеником этого уважаемого заведения. Но ближе к делу. Мы хотели бы и вас видеть членом нашей академии.

— И тоже в роли ученика?

— Ну нет, конечно.

Из чувства такта я не стал уточнять, какой же чин хотят предложить мне. Спросил:

— Как я понимаю, академия общественная и членство в ней мало к чему обязывает?

Президент пояснил:

— Все академии мира общественные, почти все. Это наши кремлёвские сидельцы, дабы превратить учёных в приводной ремень своей партийной машины, наплодили в академиях наук тьму начальников, положили им высокие оклады. Мы будем свободны от бюрократов и денежных подачек; будем жить на добровольные взносы и пособия богатых людей. Так живёт и возрождённая в вашем городе Петровская академия, и недавно начала свою жизнь наша Славянская.

— Про Петровскую я слышал; на днях туда принят писатель Василий Белов, а вот что есть у нас и Славянская…

— Да, мы ещё в прошлом году создали тут Северо-западное отделение. В него уже приняты тридцать человек. Вы будете тридцать первым.

Десятников уточнил:

— Если, конечно, вас примут на собрании, но мы с Борисом Ивановичем дадим вам рекомендации, и я надеюсь…

Люция Павловна пригласила нас к чаю, и я, провожая гостей на кухню, думал: а не нарушит ли членство в коллективе учёных и деятелей искусств, если, конечно, туда меня примут, так хорошо и чётко наладившийся мой литературный труд?

По привычке литератора «прощупываю» взглядом так неожиданно залетевших из столицы гостей. Оба они производят впечатление людей недюжинных, даже в чём-то необыкновенных. Цветущий мужской возраст, уверенные жесты, энергичная речь, уместные шутки и завидное остроумие — всё в них мне нравится, всё говорит об их высокой культуре, обширной образованности. И невольно залетает в голову мысль о неслучайной природе их положения, является к ним доверие.

Президент сидит у окна и подолгу смотрит на деревья подступающего к нашему дому парка, в оценках людей скуп, события в стране и захвативших в России власть оценивает смело и всем разрушительным действиям новых владык даёт краткие, но глубокие аттестации. Фамилия у него нерусская, но в суждениях он обнаруживает глубоко русскую сущность и даже заметный великодержавный, впрочем, вполне здравый и логичный национализм. Как-то даже вскользь заметил: мы кому угодно, и особенно евреям, позволили быть националистами, но только не себе.

Десятников горячо поддерживает философию своего шефа, но внешне проявляет себя совершенно иначе. Он оживлён, весел, сыплет прибаутками и анекдотами и много, заразительно смеётся. Словом, ведет себя, как и подобает человеку искусства, как яркий, остроумный артист.

Ужин наш длится несколько часов, а затем мы уславливаемся встретиться завтра в полдень на заседании президиума нашего местного Северо-западного отделения Международной славянской академии. Я пока не знаю, что такое президиум, много ли там людей и что это за люди, — излишнее любопытство считаю преждевременным, нетактичным и неуместным.

Расстаёмся мы почти друзьями.

В условленное время с некоторым волнением отправляюсь по названному адресу. В каком-то официальном учреждении небольшой зал, и там уже собрались люди, человек двадцать. Тут сидел полный адмирал, — как я потом узнал, начальник Военно-морской академии Валентин Николаевич Поникоровский, рядом с ним митрополит Петербургский и Ладожский Иоанн, какой-то епископ, были и мои приятели: академик Фёдор Григорьевич Углов, певец Борис Тимофеевич Штоколов и два-три лица, с которыми я встречался, но даже фамилии их не знал.

В голове невольно поползла неприятная мысль: стоит одному из них выступить против моей кандидатуры, как и другие согласно закивают головами и голосовать за меня не станут. Ведь обо мне молчат радио и телевидение, а газетные критики писали одни гадости, за что же принимать такого литератора в академию?

А тут ещё явилась и мысль, тщательно скрываемая мною от всех знакомых, и даже от самых близких людей, — это моя глубокая, щекотливая тайна: ведь в школе-то я, как обмолвился в предыдущей главе, учился всего лишь четыре или пять месяцев. Иными словами, имею такой пробел в образовании, который мне уж, видно, ничем и не восполнить. А тут вдруг предлагают в академию. Да ещё могут рекомендовать принять меня по квоте члена-корреспондента! Тут уж мне и совсем будет неловко. Ну, какой же я академик! Наверное, мне тут же надо и признаться во всём этом. И я уж хотел было заговорить, хотел раскрыть свою щекотливую тайну, но духом не собрался и промолчал.

Думал о себе ещё и так: вот уж и на пенсию вышел, все зрелые годы позади, и по доброй воле согласился прийти на экзамен, где экзаменовать меня будут такие серьёзные люди, в том числе и митрополит Иоанн, которого сам же признаю за отца Отечества и первого заступника русского народа.

Мне стало жарко от одной только мысли, что вот сейчас начнётся обсуждение и этот великий святой человек тихим голосом произнесёт простые и в общем-то очень верные слова: «Мы не знаем такого писателя, я думаю, что в наш коллектив мы должны принимать самых достойных». Да скажи он такое — и моё сердце разорвётся от обиды и унижения. Зачем же я сюда притащился?..

Подсаживаюсь к Штоколову; он удивлён, видимо, не ожидал тут меня встретить и не очень-то хорошо понимает, почему я сюда заявился. Мне, между тем, тоже не очень понятно, почему это такие близкие друзья, какими я считал Углова и Штоколова, как бы скрывали от меня факт своего членства в Славянской академии. Является скользкая, как червяк, догадка, что не хотели возбуждать моего желания и самому стать членом этого уважаемого коллектива — тогда бы от них потребовалась рекомендация, а затем череда обсуждений, в ходе которых кто-то стал бы доказывать, что я не тот писатель, который достоин звания члена академии, а они бы вынуждены были доказывать обратное, и так далее, и так далее. Словом, мне было неприятно, и я хотя и подсел к Штоколову, с которым знаком уже тридцать лет, но говорить с ним не хотелось, и я сидел молча, оглядывая и изучая лица присутствующих. Борис Тимофеевич тоже меня ни о чём не спрашивал, и я этому был рад.

Заседание вёл профессор Искаков, возле него справа сидел Фёдор Григорьевич Углов. На нём был серый костюм со значком лауреата Ленинской премии на лацкане пиджака, слева от председателя, несколько отстранясь, в удобном кресле важно расположился в золочёном одеянии владыка Иоанн. Искаков коротко и чётко доложил о состоянии дел в академии, выразил надежду, что скоро её Северо-западное отделение станет важнейшим подразделением нашего почтенного заведения и займёт подобающее место в духовном мире России.

Заметил, как члены собрания внимательно слушают президента и как он, воодушевляясь всё более, говорит о том, что же случилось с нашей страной, почему на куски развалилась империя, которую наши предки строили не одно тысячелетие. Речь его, острая, как нож, не щадит сынов Израиля, взорвавших мину под нашей державой, называл конкретных виновников, делал смелые предсказания о каре, которая ждёт предателей и разрушителей.

Меня речь президента завораживала, я понимал, что перед нами смелый боец, и невольно проникался к нему уважением.

Рядом со мной сидели муж и жена; я понял это по тому, как женщина шептала мужу: «Ты не беспокойся, всё будет хорошо, твою кандидатуру поддерживает Десятников, а он у них главный авторитет по линии искусства».

Штоколов наклоняется ко мне, говорит:

— Художник Сорокин. Волнуется. Его будут принимать в академию.

Я посмотрел на лицо художника: оно было бледным, руки его дрожали, и супруга держала их, успокаивала.

Я вновь задумался о себе, о том, что сейчас и меня поставят на обсуждение.

Президент объявляет: «Приступаем к приёму новых членов». Зачитывает рекомендации на художника Геннадия Максимовича Сорокина. Слово берёт Десятников. Коротко, но объёмно характеризует творчество художника, перечисляет выставки его картин у нас в стране и за рубежом. И предлагает избрать Сорокина членом-корреспондентом.

Возражений нет, Сорокина избирают единогласно.

Президент смотрит в мою сторону, и я чувствую, как сжимается моё сердце, жаром занимается голова. Много в своей жизни я сдал экзаменов, закончил два военных училища, военную академию, Литературный институт, но, кажется, нигде я так не волновался, нигде не испытывал такого состояния, о котором можно сказать, что именно здесь решалась судьба всей моей жизни.

Не стану живописать подробности моего избрания по той же квоте — члена-корреспондента, дабы не впасть в соблазн говорить комплименты в собственный адрес. Профессор Искаков и Владимир Александрович дали мне лестную характеристику, их поддержал Углов, сказал хорошие слова в мой адрес и Борис Штоколов, но все другие молчали, из чего я сделал вывод, что моих книг они не читали. Может быть, это и к лучшему: у них не было повода возражать против моей кандидатуры, и они, как и в случае с Сорокиным, промолчали, выразив таким образом согласие.

Поднялся со своего места митрополит Иоанн и, сославшись на необходимость быть на службе в каком-то храме, попросил разрешения удалиться.

Он уже был у двери, когда из заднего ряда чёрный, как цыган, с большой бородой мужчина громко проговорил:

— Ваше высокое преосвященство! Хотел бы выразить мнение всех моих коллег и сказать вам: Патриархом русской православной церкви мы считаем вас, а не того, который в Москве.

Митрополит постоял с минуту, повернулся к нам и чётко проговорил:

— Патриарх у нас один — Алексий Второй. И я его молитвенно почитаю.

Это была минута большого напряжения и всеобщего смущения.

Президент, обращаясь к бородатому, резко произнёс:

— Мы вас не просили говорить от нашего имени. И вообще: я не помню, чтобы мы вас принимали в академию. Назовите вашу фамилию.

— Да, это верно: вы ещё не приняли меня в свою академию, хотя я профессор и за мной идёт целая школа астрофизиков. Меня вы ещё не приняли, а вот Михайло Ломоносов, едва только появился в Москве и был тут же принят в Славянскую академию.

В разговор с ним вступил Десятников:

— Мы этот факт из истории академии знаем, но Ломоносов был принят в качестве ученика академии. Вы же, надеюсь, претендуете на более высокое положение?

— Да, я буду просить вас принять меня по квоте полного академика.

Президент будто и не слышал этого заявления, продолжал свою речь.

Потом было собрание членов Северо-западного отделения, затем в Москве мою кандидатуру, как сквозь жернова, пропустили через большой президиум. И потом последняя инстанция: общее собрание академии. Всего на то время в ней было около пятисот человек, но на собрание пришли, приехали и прилетели двести семьдесят. И здесь меня окончательно затвердили в звании члена-корреспондента.

Вся эта эпопея со вхождением в элитарный клуб не только литературного, но теперь уже и учёного мира, вышибла меня из привычной колеи, но, вернувшись в Петербург с собрания, я снова включился в регулярную каждодневную работу. Теперь я уже писал роман по горячим следам современной жизни и назвал его «Шальные миллионы».

Академики собирались раз в месяц, и это были для меня интересные, волнующие дни. Я знакомился с людьми, которых раньше знал плохо; больше того, не знал совсем по причине их высокого положения. Тут если учёный, то непременно крупный, известный; один возглавляет институт, другой лабораторию — и все имеют книги, учеников, свои школы, а то и направления в науке. Если это артисты, то непременно ведущие: тут был художественный руководитель театра Игорь Горбачёв, всемирно известный певец Штоколов — Народные артисты СССР.

Сказать, что я таких людей не встречал, не могу; без малого сорок лет жил и работал в Москве, занимал видное положение в журналистике, а затем и в писательском мире; наконец, мои книги. Но и все-таки… Тут была публика из самой высшей элиты.

Надобно сказать и о том, как и почему возникла академия и что вызвало к жизни другие общественные академии, которых в советское время у нас не было.

Революция, как известно, царей свергла. Малорослые большевички типа Троцкого и Свердлова, как ненужный хлам, сметали и все прежние общественные институты. Петровская академия по причине царской природы, а Славянская — откровенно русского духа… Их смахнули первыми. Их же в первую очередь и возродили. Другие академии создавались заново: Экологическая, Естественных наук, Здорового образа жизни и другие. Но главная причина их появления — это несправедливость, которая со временем накапливалась в присвоении высоких и почётных званий при советском режиме. Дух еврейского торгашества и междусобойчика проникал во все сферы нашей жизни, особенно туда, где пахло большими деньгами, почётом и высоким положением. К примеру, писательский мир. Сюда в первую очередь хлынули евреи. И этот процесс начался ещё задолго до советской власти. Куприн говорил: у нас всякий еврей рождается на свет с предначертанием стать русским писателем. Потом уж эта зараза стала проникать и в учёную среду. Большая академия СССР и все отраслевые академии постепенно заполнялись людьми еврейской национальности. Русским людям и людям всех других народностей всё труднее было проникнуть через плотное заграждение еврейского монолита. Телевидение навязывало имена учёных, которые ничего не открыли, не написали книг: Арбатовы, Шмелёвы, Аганбегяны, Заславские, Примаковы… И как реакция на это уродливое явление стали возникать общественные академии.

Итак, судьба, любящая в иные времена выкинуть неожиданный фортель, забросила меня на мостик корабля, на котором я никогда не плавал. На одном из собраний меня избрали полным академиком и президентом нашего отделения; мне предложили руководить учёными, в делах которых я ничего не понимал, артистами, художниками, талантами которых я, конечно же, не обладал, и, наконец, педагогами, да ещё и такими, которые двигали вперёд педагогическую науку. Я попал в положение известного американского писателя Марка Твена, который по иронии случая должен был редактировать сельскохозяйственную газету, хотя сам и не мог отличить пшеницы от ячменя.

Ситуация не только парадоксальная, но и в некотором роде комическая, — сюжет, почти готовый для профессионального юмориста, не из тех, конечно, смехачей, которые заполонили все каналы телевидения, но никого не могут рассмешить. Впрочем, один бородатый смехач, — он, кажется, единственный там из русских, как только его пропустил Жванецкий? — так этот странный бородатый сибиряк выкинул такой номер, что рассмешил всю Россию, да, пожалуй, и не только Россию, а и весь свет: он совершенно серьёзно, без тени улыбки на лице, выставил свою кандидатуру на выборах красноярского губернатора и — победил!..

Но этот смехач пришёл из глухой сибирской деревни и влез на телеэкран каким-то чудом. Всем остальным мастерам смеха, хотя они и потомки Чарли Чаплина, и все на одно лицо с Аркадием Райкиным, далеко до того сибиряка. И даже великий русский писатель Жванецкий, пишущий для смехачей местечковые байки, не может придумать для них такой смелый сюжет.

Своего помещения у нас не было, но в моей новой семье были важные именитые люди. При первой же беседе с митрополитом Иоанном я посетовал на отсутствие у нас постоянного помещения. Он сказал:

— А чем плох зал, в котором мы теперь собираемся? Тут и комнаты есть, и порядок, чистота примерные.

— Тут, вроде бы, как я прочёл на вывеске, Православный центр?

— Да, верно, есть такой в Петербурге — Православный центр. В Москве нет, а у нас, слава Богу, есть. И построен он ещё при царе Святом мученике Николае Втором, и он всегда давал приют для богоугодных заведений, а наша Славянская академия…

— Да, да, конечно, но если так, если можно…

— Благословит вас Господь, а я желаю успеха.

Мы старались по возможности не беспокоить Владыку. У него болели ноги, и мы знали об этом. А кроме того, его служебная занятость и писание статей, которые составили новую Библию для русского народа, указали нам противника и с поражающей смелостью и глубиной раскрыли его суть, — знали мы о том, как этот великий старец, называемый патриотами Отцом современной Руси, как Илья Муромец, бьётся на поле брани за будущее наших детей и внуков.

Всматривался в этого человека, внимал каждому его слову. По привычке литератора пытался уловить черты его образа, манеру говорить. Говорил он мало, а всё больше молчал и слушал собеседника, но зато о многом говорили его глаза, его лицо и вся его фигура. Он был весь открыт и устремлён навстречу вам; он весь светился и радовался, и казалось, вот сейчас скажет вам нечто такое, что осчастливит вас на всю жизнь. Было что-то детское и восторженное и в его взгляде и голосе. Он вам верил и сам был готов растворить перед вами душу. Я такое вижу на детских и даже младенческих лицах.

Потом несколько лет спустя меня пригласят во Псково-Печерский монастырь и я там предстану пред очи другого Светильника Земли Русской — известного в Православном мире старца архимандрита Адриана. К тому времени митрополит Иоанн уже отошёл к Богу, и отче Адриан вышел ко мне с епитрахилью, завещанной ему отцом Иоанном. Накрыв мою голову этой намоленной великими людьми и расшитой золотыми узорами тканью, он привлёк меня к своей груди и читал молитвы, прося у Бога прощения моим грехам. Никогда за свою долгую жизнь я не удостаивался такого священного действа. Сняв с головы епитрахиль, отец Адриан как бы вдохнул в меня свежесть молодых лет и вернул мне бодрость минувшей кипучей жизни.

И вот ведь что уж совсем замечательно и вновь поразило мое существо: отец Адриан, как и митрополит Иоанн, светился откровением детской души, и он протягивал к вам руки и звал к новой жизни, туда, где нет печали, а есть одна радость и светлая надежда на что-то большое и вечное.

Иной из моих читателей скажет: восторженный человек! Блажит и вопиёт о радостях, которых в жизни-то очень мало, а другому и совсем не встречаются.

Ну, а это уж — кто и как меня понимает.

Помещение у нас было хорошим, и встречали нас там приветливо. Но все-таки это было не наше помещение и ездить туда было неудобно. Учёный секретарь академии Александр Никитич Золотов, — он у нас из военно-морских профессоров, — предложил обратиться к высшему военно-морскому начальству и даже сходить к мэру Петербурга Собчаку и попросить помещение где-нибудь в центре города, желательно на Невском проспекте.

Вице-президент нашего отделения Владислав Аркадьевич Смирнов-Денисов и бывший большой начальник из обкома партии Николай Сергеевич Пантелеймонов, он же литературный критик, взялись организовать мне встречу с помощником Собчака или начальником его администрации. Сказали мне, что он пишет стихи, выпустил несколько сборников и хотел бы получить от меня рекомендацию в Союз писателей.

И вот я в мэрии, меня принимает молодой чиновник, ему лет сорок, и одет он модно, и ведёт себя с сознанием важности своего сана. Впрочем, есть и нотки некоторого снисхождения к моему возрасту, и желание произвести на меня выгодное впечатление.

Всё это есть, и всё это я вижу, потому что человек играет роль, а всякая роль требует таланта и усилий. У моего собеседника таланта театрального нет, но есть большое желание выглядеть и важным, и могущим решать многие вопросы. Но от моего вопроса, едва я его обозначил, он всё время уклонялся. Больше того: убеждал меня не заводить для академии собственного помещения. Говорил, что теперь всякое помещение, даже самое малое, требует много средств на его содержание, а средств таких у вас нет и не будет, поскольку у вас нет никаких шансов попасть на обеспечение городского бюджета.

Пишу я всё это, а сам думаю: это скучно, это неинтересно для моих читателей, так зачем же обо всём этом писать? И вообще: не напрасно ли я затеял разговор об академии?.. Лучше всё это бросить и взяться за очередной роман, который уже зреет в моей голове и о котором я в ущерб своей настоящей рукописи всё больше думаю. И уж заголовок пришёл для нового романа: «Узник Белого дома». Главный герой мне известен; это Борис Простаков, племянник отставного генерала Конкина, — они живут вместе в станице Каслинской… Это из моего последнего, только что вышедшего из печати романа «Дубинушка»… У меня нередко так бывает: полюбившиеся мне герои переходят из одного романа в другой. Так, может быть, этот новый роман мне и писать, а эти воспоминания тут и закончить?

Я как бы советуюсь с читателем, потому что их, читателей, я причисляю к своим лучшим друзьям. Кажется, ещё Горький сказал: у писателя нет более близких друзей, чем его читатели. Но едва мне такая мысль вспрыгнула в голову, как тотчас явилось и сомнение: а кто же допишет документальный портрет моего времени?.. Ведь я уже написал два романа-воспоминания, основанных на действительно существовавших лицах и событиях. Повторю ещё раз их названия: «Оккупация» и «Последний Иван». Ну, а последний-то период моей жизни — петербургский, как же не рассказать о нём?..

Неприятно писать о том, как я посетил мэрию, но надо же закончить сцену встречи с важным чиновником из городского управления.

Чиновник напрочь-то не отказывал мне в помещении, а этак полушутя-полусерьёзно закидывал такую мысль: странно это, что от вас до сих пор не последовало приглашения его шефу стать членом вашей академии. Шеф-то наш, всё-таки, профессор!

Я эту мысль оставлял без внимания, а мой собеседник все мои вопросы оставлял без ответа. Так мы беседовали битый час и даже на миллиметр не подвинулись к пониманию друг друга.

Я уже было хотел уходить, но тут мне пришла в голову счастливая мысль: а ведь это прекрасный экземпляр для понимания природы современных шустрых демократов, захвативших власть в России! И как же это я, профессиональный литератор, хотел пройти мимо него и ничем не заинтересовался из такого богатого арсенала характерных черт одного из тех молодцов, которые ныне тихой сапой без единого выстрела одолели Россию; того самого, которых имел в виду Достоевский, произнося свою пророческую фразу: «Жиды погубят Россию».

Перво-наперво, я попытался найти в сидевшем, стоявшем и вальяжно разгуливающем по кабинету чиновнике хотя бы одну симпатичную черту. Странное дело! Нет, не находил такую черту! Я не находил не только что-нибудь хорошее или симпатическое, но хотя бы и намёка на приятность и отзывчивость. Он как бы не слышал меня и не понимал. В нём не было благожелательности или сочувствия к моим заботам. Он их не видел. Порой мне казалось, он и меня не видел, а уж что я такое, чем занимаюсь и чем озабочен — да этого для него и не могло быть по той простой причине, что этого и не должно быть. Я для него был воздух, материя без формы, объёма и запаха, и даже не материя, а — ничто, пустота и безвременность. Впрочем, он всё-таки признавал факт моего существования и устремлял в мою сторону свои интересы, а их у него, как оказалось, было много. Диплом академика его шефу — это одно, очень важное и даже необходимое; и ещё было очень важное: моя рекомендация для него самого в Союз писателей. Не больше и не меньше! Он хотел официального признания профессионализма в его поэтических делах. Разложил на столе четыре прекрасно изданных сборника стихов и всё говорил, говорил о том, как нравятся его стихи читателям, какие восторженные отзывы идут к нему со всех сторон. Но почему-то не хотел давать мне эти сборники, а просил записать их названия, даты выпуска и показывал издалека, боясь, как бы я не взял их в руки и не прочел хотя бы один из его стихов. И ещё у него были знакомые учёные, писатели, деятели культуры, которых тоже надо бы принять — одних в академию, а других рекомендовать в Союз писателей.

Все свои просьбы, советы, предложения он проговаривал громко, с пафосом, при этом вставал с кресла и ходил по кабинету. Я заметил, как ярко блестели чёрным глянцем его туфли, какие острые и длинные были у них носы, — такая мода только что нарождалась, — и как эффектно он откидывал полы своего пиджака и каким умелым движением пальцев руки поправлял галстук…

«Да нет, — думал я в отчаяние, — нового хозяина глупой России понять не так просто, он во всём похож на обыкновенного человека, — и даже на русского! — но он, конечно же, и не русский, и не обыкновенный. А вот кто он и что он — понять не каждый сумеет. Его душа, для нас чужая, нашему пониманию не поддаётся. Мы, русские, очевидно потому и выбираем их всех в депутаты, сажаем в кресло начальников. Мы всё пытаемся объединиться с этими субъектами; мы всё надеемся, верим… Так уж мы устроены, русские люди!.. Много раз мы пытались соединиться в единое общество, «спасти животишки», но что же из этого выходит?.. Ещё Достоевский, наш пророк, в своей знаменитой пушкинской речи указывал нам, что сущность русской идеи заключается в добровольном подчинении себя себе, в смирении гордости праздного человека, в овладении собой: «Не вне тебя правда, а в тебе самом… Не в вещах правда, не вне тебя, и не за морем где-нибудь, а прежде всего в своём собственном труде над собою. Победишь себя, усмиришь себя и станешь свободен, как никогда и не воображал себе, и начнёшь великое дело и других свободными сделаешь».

Ныне пришло время, когда нам кажется, что мы слишком себя усмирили. Но это только кажется. Смирение — неотъемлемая черта силы и величия. Гений Пушкина провидел эту черту русского народа и первым нашёл «твёрдую дорогу, нашёл великий и вожделенный исход для нас, русских, и указал на него. Этот исход был народность, преклонение перед правдой народа русского». Пушкин первый объявил, что русский человек не раб и никогда им не был, несмотря на многовековое крепостное право.

Нам остаётся добавить, что в мире много находилось людей, которые думали иначе. В наше время такие люди сгрудились и в Думе, и в Кремле, и в министерствах. Русские люди смотрят на них и пытаются понять, что же это за такие существа, которые так распалили свой аппетит на наше добро и на нашу землю?.. Пока ещё русские люди мало чего понимают. Да вот и я сижу в кабинете важного чиновника, пытаюсь его разглядеть со всех сторон, но он, как угорь, от меня ускользает».

Скоро сгинет в какой-то гостинице его шеф, вылетит из кресла и его помощник, но… ещё не распознавший своего потрошителя русский народ выберет на их место таких же молодцов.

Умеет маскироваться наш противник. В этом искусстве ему не откажешь.

Хорош и наш русский человек! Долго он чешется и никак не может изловить зловредное насекомое, заползшее к нему под рубашку.

Ну, ладно: чешись, Ваня, чешись, пока в кровь не изодрал свою душу и кожу.

Ещё недавно мне день казался длинным и я многое успевал сделать, а сегодня и неделя кажется короче дня. К старости полёт времени ускоряется, и оно летит с какой-то устрашающей быстротой. Иногда создаётся впечатление, будто бы дьявол хватает вас за шиворот и пытается забросить на небо. Два или три, а может, уж и четыре года прошло с тех пор, когда мне предложили поработать в академии. Я поработал. Теперь уже не тридцать человек в нашем коллективе, а сто. И изрядно устал, мне надоело тянуть две лямки: писать книги и работать в коллективе. И подробности академической жизни мне выписывать не хочется. Не хочется сотворять вторые «Записки Пиквикского клуба». Тут нужен талант Диккенса или на худой конец Жванецкого, чтобы наполнять житейские пустячки большим смыслом и юмором. Я не умею. Да и время наше не для смеха. Это Винокуры и Хазановы со своим кулинарным техникумом, словно черти, выпрыгивают из банки и скачут по сцене, стучат копытами, оглушают зрителя истошным хохотом. Им, как видно, в радость наше чумное время. Но я человек русский, и в этом горечь моего положения.

В некотором роде жизнь моя приняла то направление, которое было и в Москве в пору моей работы в «Известиях», а уж потом и в издательстве «Современник», с той лишь разницей, что эта моя новая служба не обязывала меня отдавать ей каждый день с утра и до вечера и торчать по целому дню в учреждении. Подбор новых членов, оформление документов брали на себя мои помощники, а телефонные звонки, — их было очень много, — взяла на себя Люция Павловна. Правда, от писания романов меня сильно отвлекала Москва; туда я ездил по шесть-восемь раз в год, выступал на конгрессах и «пробивал» новых членов. Каждого из них надо было представить, отстоять на большом президиуме, а затем на общем собрании. И все-таки, я продолжал писать свои книги. Обдумывал ходы, сюжеты, эпизоды очередного романа. Поднимался в четыре часа ночи и писал свою норму, а она у меня была прежней: две-три машинописных страницы. Люша взяла на себя редактуру, корректуру и окончательную компьютерную подготовку. Взяла она на себя и все хлопоты по делам издательским и типографским. Я даже не знал всех сотрудников в издательстве, работавших над моим романом, и тем более типографских. Замечу тут кстати: компьютер почти вдвое упрощает и ускоряет работу над созданием книги. И, может быть, потому я каждый свой роман писал примерно год, а затем через два-три месяца книга в красивом и дорогом оформлении уже попадала к читателю.

«Помогал» мне и Удельный парк, в тени деревьев которого я каждый день в любую погоду уединялся и думал, думал. Проживший сорок лет в Москве и привыкший к столичной сутолоке, я наслаждался прогулками по парку. Не знаю, есть ли ещё такие парки в Петербурге, но в Москве я таких красивых и лесоподобных парков не знал. Тут наряду с окультуренными уголками, площадками для детских игр, всевозможными аттракционами можно встретить и уголок совершенно дикой, не затоптанной человеком природы. Тут и обширный пруд, где летом плавают дикие утки, и два стадиона, и база отдыха для спортсменов. Я хоть и не часто, но регулярно посещаю церковь Дмитрия Салунского. Послушаю проповедь, постою у иконы моего любимого святого Николая Чудотворца и возвращаюсь домой по тропинкам, где мне хорошо думается.

Есть у меня и приятели по Удельному парку. Я никогда не звоню им, не приглашаю гулять, но как-то так получается, что нередко с ними встречаюсь на аллеях, близких к нашему дому. Один из них Кирилл Иванович, другой Семёныч. Кирилл Иванович ходит прямо, голову несёт высоко и хотя не смотрит на идущих ему навстречу людей, но каждого видит. Однажды он подошёл ко мне, по-старинному снял кепку, сказал:

— Мы, кажется, живём с вами в одном доме и вроде бы в соседних подъездах?

— Да, я вас видел во дворе нашего дома, но не имею чести быть с вами знакомым.

Мы познакомились. Он шёл со мной рядом и скоро сказал:

— Я слышал, что в нашем городе открылась Международная славянская академия. Не знаете ли вы, где она находится?

Я назвал адрес и сказал номер телефона учёного секретаря. Однако распространяться на эту тему мне не хотелось.

Мы подошли к моему подъезду, и я сказал, что тороплюсь, и простился со своим новым знакомым.

На следующий день, возвращаясь с прогулки, я снова встретил Кирилла Ивановича. На этот раз с ним был и другой человек, которого я знал давно и который немало меня озадачивал, — Семёныч. Это он в день моего приёма в академию вслед уходящему с нашего собрания митрополиту Иоанну громко проговорил: «Вы у нас Патриарх русской церкви!..»

Семёныч не был членом академии, и никто из нашего коллектива не мог толком сказать, что он за человек, каково его положение в учёном мире, и только говорили, что он преподавал в Ленинградском университете и будто бы имел звание профессора, но толком никто ничего не знал, а я и не добирался узнавать ничего о нём потому, что не хотел бы его видеть в нашем коллективе. Была между тем и одна неловкость, связанная с ним: он регулярно посещал собрания академии, и даже приходил на заседания президиума. Демократический дух нашего сообщества был на такой высоте, что никто и не осмеливался спросить, а почему собственно он посещает все наши собрания?

Прошло уж года два с тех пор, как я впервые увидел его в Удельном парке, и едва показался в его поле зрения, как Семёныч тотчас же с распростёртыми руками кинулся ко мне навстречу. Я тогда вынужден был выбирать такие маршруты, где бы он меня не достал, но он стал поджидать меня на подходе к дому. Вот и на этот раз они встречали меня вместе с моим новым знакомым. Семёныч, держа за руку Кирилла Ивановича, говорил:

— Я рад, что вы живёте в одном доме, а мы с Кириллом знакомы тридцать лет. Он тоже физик и знает, что я являюсь основателем трёх наук, — стоял, можно сказать, возле их колыбели. А Кириллыч!.. Это же готовый член Славянской академии. И не какой-нибудь там член-корр, а полный академик. Он же двадцать два года возглавлял институт, правда закрытый, и я не могу его называть, но вот вам кадр, и я готов за него поручиться. Кириллыч теперь на пенсии, и он охотно будет работать в академии.

Тут самое время рассказать немного подробнее о самом Семёныче. Иногда, гуляя с ним по парку, я попадал в самые щекотливые положения. Зимой, к примеру, стоят на аллее пять человек, — с виду пенсионеры, лица восточные — не то армяне, не то евреи. Двое с палочкой. Семёныч, выступив вперёд, возглашает:

— Привет, ребята! Что нахохлились, носы повесили?

«Ребята» поворачиваются к нам, смотрят с недоумением. Семёныч недолго испытывает их любопытство. Тронув палку одного пенсионера, тряхнул своей чёрной, как лопата, бородой:

— Молодой, а с палкой. Да я в твои годы на лыжах тут летал, как ветер.

Кто-то спрашивает:

— А сейчас чего же… не летаешь?..

— Возраст. Я уж по годкам-то скоро Насафануила догоню.

— Сколько же тебе?

— Две восьмёрки недавно исполнилось.

Потом наклоняется ко всем сразу, тихо, доверительно говорит:

— Нам с вами домой нужно, домой, братцы. А то поздно будет.

— Наш дом рядом, — говорит тот из них, что помоложе. Мы вот тут, на краю парка живём.

— Я говорю: домой. Туда, значит, к себе на Родину. Я же вам русским языком сказал.

Разговор принимал неприятный оборот, и я, простившись со стариками, направляюсь к дому. Семёныч догоняет меня и спрашивает:

— Вы, конечно, догадались, что это за публика?

— Да, я не однажды видел их, но не хотел бы вышучивать таким образом.

— Пусть знают: возмездие грядёт! Каждый из них получит по заслугам.

На это я ничего не сказал, а Семёныч затем долго не повторял подобных шуточек.

Однажды я встретил их с Кириллом Ивановичем во дворе нашего дома и услышал издалека громкий разговор. Кирилл Иванович был чем-то взволнован, говорил и размахивал руками.

— Да что вы ко мне пристали с этой вывеской? Полезайте сами под крышу и сдирайте её. Мне она не мешает!

— Позвольте! — вскинулся Семёныч. — Как это не мешает, если она портит весь фасад дома. Люди идут и смотрят: рука указывает пальцем в сторону двора и — аршинными буквами надпись «Фотомастерская». И идут к вам, идут, а мастерской нет. Как же можно терпеть такой непорядок?..

Кирилл Иванович всплескивает руками и поворачивается то вправо, то влево. Лицо его красное, глаза гневно сверкают.

— Послушайте! Отстаньте вы от меня с этой вывеской! Вам она мешает, вы и сдирайте. А мне она не мешает. Пусть хоть сто лет висит!..

Теперь всплескивает руками Семёныч.

— Да мне-то зачем эта вывеска? Я здесь не живу, а вы живёте. Вам и отвечать за порядок в доме и вокруг дома. Я недавно был в Германии. Так там во дворах и близ подъездов соринки не увидишь. А тут вы что развели?..

Кирилл Иванович плюнул и метнулся прочь к своему подъезду. Семёныч вслед ему рассмеялся и, повернувшись ко мне, заключил:

— Я с ним уж второй раз провожу беседу об этой вывеске. Пусть он мне ещё встретится, я его доконаю.

— Да зачем же вы его мучаете?

— Зачем?.. О-о, я знаю, зачем, но расскажу вам как-нибудь в другой раз. А в академию, если он попросится, вы его не берите. Скверный мужичонко!

Я простился и пошёл к своему подъезду.