Соответствия и переклички (Отступление второе)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Соответствия и переклички (Отступление второе)

Слово «соответствие» я употребляю в том же смысле, в каком его употребляли символисты XIX века. В частности, Бодлер называл это correspondances — системой совпадений и соответствий. Соответствий нескольких явлений, совершенно не похожих друг на друга. Казалось бы, явления не связаны, но между ними есть символическое соответствие…

М. Мамардашвили «Лекции по античной философии»

Самое примечательное в этой истории то, что она не поддается моральной оценке. Не было битвы овнов и козлищ. Происходила банальная номенклатурная разборка, а ребята, в общем-то, попали под горячую руку. То-то Валентин Коровиков, навсегда оставивший после этого философию, недоумевал: «За одно и то же то награждают, то наказывают…»

Нет, конечно, факультет «оплошал»: заявлять на партийном собрании о недоверии Центральному Комитету, о каких-то ошибочных решениях по части сельского хозяйства — это слишком. ЦК, может быть, и «не икона», но и кузница партийных кадров — не древнегреческая агора. Свои же и воспользовались случаем, чтобы убрать с факультета лишних… или лишнего?

Была тогда такая фигура на факультете — профессор Белецкий. В «Очерках истории философского факультета МГУ» (2002) ему посвящен весьма интригующий и бессодержательный абзац: «Вообще первые послевоенные годы характерны повышенной активностью заведующего университетской кафедрой диалектического и исторического материализма Зиновия Яковлевича Белецкого, который считал себя самым верным толкователем «бессмертного учения марксизма-ленинизма». О его деятельности и его личности сложились самые противоречивые впечатления, но факт его влияния на факультетскую жизнь бесспорен».

А личность была весьма незаурядная. «Мракобес, обскурант, лысенковец», Лосева с факультета выжил, обвинив в идеализме, — «красный террорист», иначе не скажешь.

Воевал со всеми, невзирая на должности и звания, руководству «философского фронта» в кошмарах, верно, являлся. Что не по нем — Сталину писал. Академика Александрова, царедворца, просто затравил. Александровскую «Историю западно-европейской философии» с его подачи трепать начали. Госпремию с 3-го тома, «Истории философии» тоже по его милости сняли — а для людей, чье сознание «всецело определяется пайками и должностными окладами», это святое!

Историю идеалистической философии вообще в грош не ставил — ну разве что как «мыслительный материал». Был одержим идеей создания «настоящей» марксистской философии.

Над заслуженными профессорами кафедры истории философии просто издевался. «Согласны ли вы с высказыванием Ленина о том, что идеализм есть утонченная поповщина?» — ехидно спрашивал. «Согласен», — лепечет несчастный, куда ж деваться? «В таком случае, развитие идеализма нужно изучать в курсе не истории философии, а истории религии».

Любил шокировать расслабившихся слушателей цитатой из Маркса: «Философия относится к позитивным наукам — как онанизм к половой любви».

Собственные убеждения отстаивал бескомпромиссно. Расходятся с официальным курсом? Тем хуже для курса. «За что мы будем критиковать Фалеса? За что мы будем критиковать Дидро? За то, что не были диалектиками. Да ведь они и не могли быть диалектиками. Они были представителями своего времени, опирались на знания своего времени, отражали интересы своего времени» (Г. С. Батыгин, И. Ф. Девятко. «Дело профессора 3. Я. Белецкого»).

Считал, что ленинская работа «Три источника и три составных части марксизма» — чушь собачья, и марксизм из идеализма вытекать не может. Добился, чтобы «Три источника» вычеркнули из учебной программы.

Или затевал «схоластические диспуты» о том, что такое истина. Превратил вопрос об «объективной истине» чуть ли не в основной вопрос философии. Утверждал, что объективная истина существует не в познании, а независимо от познающего субъекта.

Не писал ничего принципиально: «Вы должны раз и навсегда усвоить, что каждая книжка осуждена уже фактом своего опубликования». Считал, что идеи не рождаются из идей. Вел феерические семинары. Ш. М. Герман, один из «молодых коллег», вспоминал уже в конце 90-х: «…Семинарские занятия — это был блеск мысли. И самое главное, это была мысль, которая никого не давила. Если ты с ним в чем-то не соглашался, ты мог смело выступить, хотя в подавляющем большинстве случаев он тебя раскладывал на обе лопатки. Но иногда и его раскладывали, и он это признавал и соглашался. Я думаю, что главное, чему учил Белецкий своих учеников, это… Вот слово «свободомыслие», наверно, не подходит… просто самостоятельности мышления».

Начальство ненавидело его люто. Чредой сменяющиеся, подсиживающие друг друга деканы в данном случае были трогательно единодушны. В 49-м, при приеме в аспирантуру, основной вопрос ставился недвусмысленно: «Сколько раз и где ты выступал против Белецкого?» Тогда свалить его не удалось — Сталина побоялись. А в 55-м расклад был уже другим. Вот Молодцов, новый декан (тот, которого «в область мышления не затащишь») и подсуетился: подослал стенографистку на диспут Белецкого «Что такое философия?», да стенограмму в ЦК и отправил. А в ней чего только не было, при прямом попустительстве…

Так, ягодка к ягодке, компромат на родной факультет в верха и переправляли: неосторожные заявления на партсобрании, неуправляемый Белецкий, ну и «Гносеологические тезисы» 54-го кстати пришлись. После проверки, когда выгнали всех, кого надо, наступил мир и покой. Надолго.

* * *

Мераб Мамардашвили учеником Белецкого не был и быть не мог. Революционный романтизм — чуждая ему стихия. Связь между ними гораздо тоньше и мистичнее, что ли. Странным образом их жизни полны каких-то архитипических совпадений, того, что в «Психологической топологии пути» Мамардашвили назовет «взрывчатыми минами соответствий и перекличек», знаками скрытых линий судьбы.

Эта тема невидимых линий, по которым разворачивается наша жизнь, была одной из самых значимых для него. Вся «Топология пути», по сути, это поиск и вычленение резонансной структуры судьбы, структуры, которая и есть переплетение невидимых нитей, скрытая за туманом повседневности архетипическая картина жизни.

Ведь кажется, что от нас, погруженных в круговерть жизненных обстоятельств, беспомощно влекомых потоком времени, скрыто самое интересное — смысл происходящего, связность, цельность нашей жизни, ее неслучайность. Мы — как актеры, играющие роль с листа и не знающие, чем и когда она завершится. Более того, часто мы не понимаем, что же с нами происходило, даже когда жизнь подходит к концу. Мы не смогли ее прочитать — не расшифровали ее язык. Мы уверены, что темнота и беспомощность перед будущим — человеческий удел, закон жизни; тем самым мы возводим в абсолют собственную неспособность видеть.

Смотрим — и не видим. Почему? На это есть много причин. Одна из них, например — ленивое, спутанное сознание, существование как будто бы в полусне, в облаке грез, сквозь которое реальность пробивается к нам только как катастрофа. Другая — элементарное нежелание задуматься, продумать что-то до конца, потому что выводы могут быть горькими, болезненными. «Мы готовы вечно страдать, лишь бы не страдать» («Психологическая топология пути»).

А может, срабатывает и не зависящая от нас причина, относящаяся к законам функционирования сознания: мы что-то не видим, потому что для этого нет оснований. Мы просто еще не способны понять увиденное, не доросли, не нарастили «понимательные мышцы». Иными словами, для того, чтобы что-то понять, мы должны увидеть это как минимум два раза.

У Мамардашвили есть загадочная фраза: «…Если мы что-нибудь узнаём, то узнаём только в юности, а потом это узнанное понимаем, познаем. Если случается, то только в юности, а если не случилось, то никогда не случится, человек лишен этого». Он возвращался к этой мысли неоднократно, и из нее много чего следует. Сейчас нас интересует только одна лемма: в детстве и юности человека в свернутом (символическом) виде можно обнаружить все, что, разворачиваясь, станет содержанием его жизни.

В «Топологии пути» он объясняет эту мысль на примере любви главного героя романа Пруста «В поисках утраченного времени» — Марселя.

Юный Марсель узнает не очень интересную ему историю взаимоотношений родителей своей подружки, не подозревая, что эта история — архетип всей его будущей любовной жизни. То есть он по схеме любви отца Альбертины будет переживать собственную любовь, делать те же ошибки, испытывать те же чувства, «пробегать те же станции любви». Но поймет он это только многие годы спустя, прокручивая свою жизнь в процессе написания романа.

Так вот, знакомясь с историей жизни и борьбы Зиновия Яковлевича Белецкого, кульминация которой пришлась как раз на время учебы Мераба и оставила его совершенно равнодушным, поражаешься, насколько их судьбы перекликаются и дополняют одна другую.

Вряд ли предполагал тогда Мераб, упорно готовящийся к академической карьере, что забавный лозунг «Надо чувствовать живую душу марксизма» станет лучше отражать его собственную философскую позицию, чем призыв к скрупулезному штудированию первоисточников. Что тезис: «Если марксизм вышел из рабочего движения, то для того, чтобы понять марксизм, надо изучат рабочее движение», — может быть, является упрощением, но не нелепостью, потому что идеи, действительно, не рождаются из идей.

Что, как и Белецкий, он практически ничего не будет писать, не в силах передать «живую душу философии» печатным словом. Даже Сократом попытаются назвать его после смерти — так же, как называли между собой Сократом Белецкого его ученики. Злосчастный эпизод с Лосевым, и тот повторится: Мераб Мамардашвили, будучи заместителем редактора «Вопросов философии», статью Лосева в журнал не пропустит. Почему? Бог весть. Вроде бы, тоже из идейных соображений: за несоответствие философской тематике.

И уж совершенно фантастическим ему, всегда с иронией небожителя относившемуся к любой политической борьбе, показалось бы предположение, что он окажется в самом центре политических страстей, вступив в заведомо безнадежный поединок с человеческой глупостью.

«Повторяю, что очень многие невинные вещи внутри себя содержат такие взрывчатые мины соответствий и перекличек» («Психологическая топология пути»).

В той же «Топологии пути», развивая тему странных совпадений, казалось бы, различных судеб, Мамардашвили цитирует Фурье, французского утописта: величайший предрассудок — считать, что каждому человеческому телу присуща отдельная душа. Для того чтобы была единица человеческой души, нужно минимум 1460 индивидов. И далее: «Пруст говорит, что единицей чаще всего является ситуация… а не индивиды, то есть ситуация есть большая единица, чем отдельные видимые индивиды. Значит, чтобы иметь единицу, индивидуальную, нужно несколько человеческих существ, — не просто несколько жизней, а буквально композиция из нескольких, восполняющих друг друга человеческих существ…»

Ситуация по своей природе есть некое целое, и если уж она существует, она должна быть выполнена полностью. А человек — существо обрывочное, фрагментарное, и материала его жизни для полного разворачивания ситуации просто не хватает. Поэтому отдельная судьба и кажется часто бессмысленной — состоящей из каких-то напрасных страданий, нелепых, непонятных поступков. А она и не может быть совершенной, потому что она всего лишь кусочек, фрагмент чего-то большего, другие части которого захватывают еще какие-то судьбы. Причем под большим подразумевается не всемирная история или социум, большее — это именно ситуация. Ситуация всепоглощающей ревности в случае Пруста. Или ситуация рождения мысли в словесном поединке — в случае Сократа. Значит, у нас есть шанс в чужой судьбе разглядеть выпавшие фрагменты своей, тем самым восполнив ее до некого целого. И испытать при этом чувство глубокого эстетического удовлетворения.