Проклятие войне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Проклятие войне

Из месяца в месяц только поиски. Найденное — это прошлое, новое маячит где-то неясно вдали.

В мастерской — медные доски с неоконченными офортами, литографские камни, с которых уже давно не снимались оттиски. Застой, мучительный и трагичный. «Тогда я иногда думала, что сойду с ума».

Война ворвалась в жизнь глыбами горя. Гибель сына. Выплаканные глаза и твердое убеждение, что она обязана рассказать людям о войне. Спасение в скульптуре. Но путь медленный, как она говорит, «черепаший».

Оглядываясь назад, Кольвиц подсчитала — почти восемь лет отняло это критическое время, когда «в недолгие годы мучений — маленькие оазисы радости и удачи».

Иногда малодушно хотелось сдаться, без иллюзий вернуться к уже достигнутому и тихо работать. Мешали вера в себя, в свое предназначение.

Именно потому она испытывала особое чувство ответственности за каждый образ, вышедший из ее мастерской в большой мир.

Поэтому-то она и. не могла позволить себе роскошь повториться и до глубокой старости оставалась в пути.

Она очень любила горы и не раз сравнивала себя с верхолазом, который медленно карабкается с утеса на утес. Не успев закрепиться, он смотрит вверх, и его неудержимо влечет, самая дальняя вершина.-

Полосы депрессий сменялись подъемами. И тогда она испытывала подлинное счастье. Пять часов труда, пять часов созидания. И черствая сухость души исчезает…

Какая радость, 17 декабря 1917 года в дневнике появляется обнадеживающая запись: «Снова открылись все шлюзы для рисунков».

С этого счастливого числа, пожалуй, и можно начать отсчет дней, когда рождалась серия гравюр на дереве о войне.

Всем листам найти самую простую форму выражения. Соединить эту простоту с постоянным требованием искусства Кольвиц — выразительностью.

Она измеряет удачу своих вещей одним всеобъемлющим словом — «действуют» они или нет на зрителя. Если не «действуют» — значит она в чем-то ошиблась и не нашла того самого простого образа, который бы брал зрителя в полон сразу, с первого взгляда.

Сюжеты сюиты медленно встают один рядом с другим. Как трудно их отобрать, чтобы они жили вместе, развивая мысль. И как многое из придуманного кажется самым важным, а потом отпадает, заменяясь новым, несущим в себе большую силу обобщения!

Наконец, откристаллизовалось семь сюжетов, семь отточенных композиционно образов.

«Война». Мысль невольно возвращается к пережитому самой Кольвиц.

Все семь награвированы. Сняты оттиски. Кольвиц разложила их один возле другого и смотрит придирчиво, сурово. Так может смотреть только художник, каждый штрих которого выстрадан.

И никто тут не поможет, даже самые крупные художники, позови она их на просмотр. Пусть они скажут самые лестные слова, пусть утешают ее и заверяют, что работа удалась и не надо больше к ней прикасаться.

Она им не поверит. Многое здесь, конечно, уже найдено. Но офортам еще недостает того неуловимого обаяния высокой художественности, к которому рвется ее существо.

Медленно лист за листом складывает Кольвиц оттиски, отставляет в сторону медные доски. Погруженная в свои мысли, возвращается домой.

Пройдет много времени, прежде чем она вновь вернется к оставленной сюите «Война».

Сделана уже первая гравюра на дереве в память Карла Либкнехта. Теперь дерево властно вошло в мастерскую. Медные доски спрятаны в шкафы, литографские камни закрыты от пыли.

Снова путь в непознанное. Вот плита, приготовленная из пихты. Это дерево мягковато и волокнисто. Ничего, надо по-] пробовать.

Кольвиц склоняется над доской и режет дерево штихелями. Снова, как бывало, захватывающий миг первого оттиска.

По всей гравюре какие-то полосы. Их дают волокна пихты. Такая доска выдержит немного оттисков. Она «допускает только эскизную трактовку».

Для военных листов уже приготовлены доски из грушевого дерева, оно почти лишено волокон, твердое и позволяет сделать много оттисков.

Уже виден конец, почти все листы готовы. Но вот «Родители» опять не дают того, чего ждешь от этой темы. «Много слишком светлого, твердого и отчетливого. Страдание всегда темно».

Конец декабря 1922 года. Пришло письмо от Ромен Роллана. Кэте Кольвиц пишет ответ своему французскому другу.

«Ваше письмо и привет были для меня большой радостью.

В течение всей войны, в четыре темных года, Ваше имя — и еще некоторых немногих других — было своего рода утешением. Вы защищали то, к чему многие стремились.

Я благодарю Вас, что Вы помните нашего умершего сына. Сегодня как раз восемь лет прошло с тех пор, как он погиб. Десять дней был он на фронте, потом его восемнадцатилетняя жизнь окончилась. Он шел веря и умер так. Еще тяжелее было его друзьям, которые также все погибли в течение этих четырех лет. Их вера поколебалась и стала ненавистью и отвращением против войны. Но война их не выпустила, они почти все должны были молодыми истечь кровью.

Мы все, во всех странах, участвовавших в войне, перенесли то же самое. Я все время пробовала изображать войну, и никак это не удавалось. Сейчас, наконец, я закончила серию гравюр на дереве, которые в некоторой степени говорят то, что я хотела бы сказать. Это семь листов, озаглавленных: Жертва, Добровольцы, Родители, Матери, Вдовы, Народ. Эти листы должны бродить по всему свету и сказать всем людям: так это было, это мы все перенесли в невыразимо тяжелые годы.

Я сердечно жму Вам руку и благодарю за Ваши добрые слова.

Кэте Кольвиц».

Кажется, можно скоро передать доски издательству, которое собирается выпустить серию «Война» отдельной папкой.

Кольвиц пишет художнице Эрне Крюгер:

«Готовы мои гравюры на дереве для военной сюиты. Этим завершается, наконец, долголетний труд. Ни один человек не сможет предположить, что это деревянное клише среднего Размера заключает в себе работу многих лет, и все же это так.

В нем спор с отрезком жизни, который обнимает годы 1914–1918…»

Лист за листом, как шаги по собственной жизни. Здесь мысли художницы, ее заблуждения, страдания и просветление.

Женщина с закрытыми глазами, словно слепая, протягивает на руках маленького, блаженно спящего ребенка. Жертва. Женщина ослеплена и действует как завороженная.

Так было в начале войны у Кольвиц и многих женщин, отуманенных ложным патриотизмом.

И ринулись за смертью юнцы. Она гремит в барабан, и за грохотом этим смертельным не слышно стона юнцов.

С глубокой верой в правду своего поступка, убежденно и спокойно прильнул к смерти первый. Еще размышляет, но идет за ним второй. В истерике бьется третий. Не выдержали нервы, его страшит война, он пошел за другими и теперь сорвался. И замыкают шествие исступленно верящие: они идут спасать отчизну.

Добровольцы. Сколько их вместе с Петером Кольвицем сложили головы! А спросите их — за что? Почему сын Кэте Кольвиц должен убивать внука Огюста Родена? Кто даст на это внятный ответ?

Но они идут в бой, обманутые мальчишки, и их ведет за собой смерть.

Короткое и строгое извещение: «Пал на поле чести». Два сцепленных страданием человека. Родители. Сколько их на земном шаре слились в этом скорбном объятии! Им нельзя помочь. Они понесут в жизнь тяжесть утраты.

Человек еще не родился, но он никогда не увидит отца. Вдова. В темном силуэте фигуры выхвачены натруженные руки, исхудавшие щеки и горестный изгиб губ.

Известие сразило насмерть. Ребенок упал вместе с мертвой матерью. Ему жить круглым сиротой.

Матери прижались друг к другу, голова к голове, плечо к плечу. Тесно обнялись, обхватив детей. Плотная, дружная группа, грозная сила. Смотрится гравюра как объемная круглая скульптура. Так и кажется — их можно обойти вокруг. Маленькие ребята испуганно и заинтересованно выглядывают из-под материнских рук.

И последний лист — Народ, — в нем бессмертие. Центр гравюры занимает спокойное лицо матери, крепко прижавшей к себе ребенка. Он для будущего, ему жить.

Бархатисто-черные силуэты и выбранные белыми штрихами лица, руки.

Руки! В графике Кольвиц они играют первые роли, говорят громко, весомо и удивительно отчетливо.

Руки отца. Одной закрыто лицо — страдание и мужество. Другая охватила поникшую от горя мать. В ней — нежность, сила, поддержка.

Руки вдовы — в них тревога и жалость будущей матери.

Руки другой женщины, сраженной горем. Они, уже холодеющие, бережно держат ребенка.

Руки матерей — тяжелые, сильные, мускулистые. У одной беременной женщины они выставлены вперед — защита, опека будущего человека.

И рука матери в последнем листе. Она выделяется на темном фоне. Рука и лицо ребенка. Рука эта надежная, крепкая, ласковая.

Руки в гравюрах Кольвиц говорят, действуют, выражают мысль.

Кольвиц не только показывала бедствия, которые приносит человечеству война. Всей глубиной своей любви к человеку она восставала против бесчеловечности.

«Я обязана выразить страдания людей, которые не имеют конца и стали теперь огромными, как горы», — определила для себя художница.

В 1925 году тремя гравюрами на дереве под названием «Пролетариат» она как бы вынесла три приговора капитализму. И опять руки выступают из черной плоскости гравюры. Большая рабочая ладонь мужчины прижата к горлу. Маленькая светлая рука ребенка держит ложку. Глаза его, круглые, изумленные и вопрошающие, обращены к зрителю. Безработица схватила эту семью за глотку. Она не дает дышать, она превращает ребенка в познавшего горе старичка.

Голод замахнулся петлей безнадежности над обезумевшими от истощения людьми.

Застыло в скорби лицо женщины, а руки крепко стиснули маленький гробик. Провалившиеся глаза матери, обтянутые скулы и сомкнутый рот.

Да, в этой гравюре достигнута такая простота изображения, что образ понятен каждому. Не нужно читать подписи. Гравюра несет огромную силу возмущения и протеста, хотя в ней и показано лишь горе женщины, как стон, обрушенный на зрителя.

Кольвиц старалась искусством внести свой вклад в «пропаганду мира». Она писала:

«В такие мгновения, когда я сознаю себя сотрудничающей в международной борьбе против войны, меня наполняет теплое, всепроникающее чувство удовлетворенности.

Разумеется, чистым искусством в смысле, например Шмидта-Ротлуфа (один из ведущих экспрессионистов), мое не является. Но искусство все же. Каждый работает как может. Я согласна с тем, что мое искусство имеет цель.

Я хочу действовать в этом времени, когда люди так беспомощны и нуждаются в поддержке».

К концу войны в Берлин все чаще приходили известия о фактах братания на фронте. Эта тема волновала Кольвиц. В 1924 году она завершила литографию, которую назвала «Братание».

Два человека, за минуту до того лютые враги, обнялись. Старший пристально вглядывается в лицо молодого, своего недавнего противника. Робость сменяется недоверием. Радость пробивается сквозь недавно пережитую окопную муку.

Эта литография не привлекает особенно эффектными и новыми графическими приемами. Но она обладает удивительной притягательной силой. В этих двух лицах Кольвиц удалось выразить такую бурю чувств и мыслей, что зритель невольно вступает в немой разговор двух солдат, бросивших оружие.

Идея великого братства людей всегда была для Кэте Кольвиц той конечной целью, к которой направлялись усилия всех революционных преобразований.

Литография «Братание» опубликована вместе с трагической новеллой Анри Барбюса «Поющий солдат». Так два борца за мир — немецкая художница и французский писатель — как бы выступили «единым фронтом» в одном издании.

Порой историки пытались причислить Кэте Кольвиц к существующим направлениям искусства. Легче всего было отнести ее к экспрессионизму, бурно расцветшему в послевоенной Германии.

Утомление и страдания, принесенные войной, разочарования и нервозность привели к развитию этого искусства, в котором! было много конвульсивного и болезненного. Реальные образы терялись в призрачных, педантичный натурализм переплетался с извивающимися уродствами. Больное, разнузданное воображение художника водило кистью в этих надломленных полотнах.

Кэте Кольвиц сама очень ясно выразила свое отношение к этому направлению 29 июля 1919 года в письме к молодой художнице Мендель: «Вы пишете, что постепенно начинаете воспринимать экспрессионизм. Я, в противоположность Вам, с ним очень тяжело свыкаюсь. Мне очень трудно отличить многих попутчиков от немногих истинных.

С давних пор каждое хорошее искусство — экспрессивное или, иначе говоря, выразительное искусство. То, что сейчас им называют, для меня по большей части чуждо и непонятно.

Я ожидаю прихода большого художника, который объединит в великое искусство все хаотичные нервозные направления».

Кэте Кольвиц не нуждалась в том, чтобы ее положили на определенную полку истории искусств, втиснув в узкие рамки одного направления. Она была и оставалась всегда самой собой, неповторимой Кэте Кольвиц.

У нее были единомышленники, с которыми ее роднила общность стремлений.

Среди множества противоречивых художественных направлений в послевоенной Германии выделилось одно, близкое к борьбе коммунистической партии. Даровитые художники этого направления сначала объединились в «Красную группу», а в 1928 году основали Ассоциацию революционных художников, которая потом влилась в Союз немецких революционных художников.

Отто Нагель, Отто Дике, Георг Гросс, Генрих Цилле, Джон Хартфильд были ядром этой группы, поднявшей революционное искусство Германии на очень высокую ступень.

Сложная политическая обстановка потребовала и новых методов искусства. Они были точно отчеканены в словах писателя Иоганнеса Бехера:

«Публика» исчезла. Появились массы. Гигантские залы набиты тысячами, на стенах красные флаги, вдоль и поперек натянутые транспаранты с революционными лозунгами, светящиеся портреты — Карл Маркс, Роза Люксембург, Карл Либкнехт, Ленин. Улица гудела.

Мы сами росли одновременно с ростом восставших масс; сплоченность, совместная жизнь с ними учили нас говорить простым и ясным языком…

Теперь… мы впервые в жизни дышали атмосферой бури, летевшей к нам из будущего и безжалостно разрушившей карточные домики наших фантазий…»

Отто Нагель принес в искусство образы немецких пролетариев. Он знал хорошо мир рабочих, сам долго трудился вместе с ними. Его многофигурные полотна показывали жизнь простых людей большого города.

Кэте Кольвиц особенно ценила его картину «Скамейка в парке перед приютом для престарелых», в которой с большим сочувствием показана печаль одинокой старости.

Из художника-самоучки Отто Нагель стал профессиональным мастером. Его неустанная общественная деятельность скрепляла и объединяла силы прогрессивных художников.

Выставки в рабочих кварталах Берлина следовали одна за другой. Они тоже были знамением времени. Искусство вышло из тишины мастерских. Об этом очень хорошо сказал Георг Гросс — талантливый сатирик, который бросил в лицо немецкого буржуа рисунки, полные ненависти к милитаризму, алчности, полицейскому террору.

Георг Гросс призывал своих собратьев по искусству: «Что такое весь ваш творческий индифферентизм и ваша абстрактная болтовня о безвременье, как не смешная и бесполезная спекуляция на вечность? Ваши кисти, ваши перья, которые должны быть оружием, — лишь пустые соломинки. Покиньте же ваши кельи, покончите с вашей индивидуальной отъединенностью, проникнитесь идеями трудящегося человечества и помогите ему в борьбе против прогнившего общества». Выставки устраивались в берлинских магазинах, их смотрели тысячи зрителей. Около 160 тысяч человек — в большинстве рабочих и служащих — посетили четыре такие выставки, в которых революционные художники говорили с народом о нуждах народных.

Кэте Кольвиц причислила к кругу своих единомышленников и прославленного Джона Хартфильда, который довел мастерство фотомонтажа до образцов высокого искусства. Нельзя представить себе историю Германии XX века без талантливых плакатов Хартфильда, ставших сильнейшим оружием в борьбе компартии против войны и фашизма.

Кэте Кольвиц трудилась над антивоенными листами в одно и то же время с Отто Диксом. Сам участник первой империалистической войны, он создал большой графический цикл, в котором смело открыл людям правду о войне.

Кэте Кольвиц была едина в своих стремлениях с художником Гансом Балушеком, в живописи и графике изображавшим жизнь берлинских рабочих.

Круг друзей в искусстве велик и тесно спаян единством цели. Каждый из них шел к ней своим путем.

Голоса представителей изобразительного искусства сливались с поэзией Брехта и Бехера, песнями Буша, образуя могучую симфонию революционной культуры Германии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.