XI ГНЕВ ТИВЕРИЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XI

ГНЕВ ТИВЕРИЯ

Об увлечении Пушкина атеистической философией вскоре узнал и Воронцов. За поведением поэта он следил чрезвычайно пристально и получал о нем сведения сразу из нескольких источников — от одесского градоначальника, от полицеймейстера, от правителя своей канцелярии и, наконец, от столичной полиции, представлявшей губернаторам выписки из перлюстрированной корреспонденции.

К этому времени мнение Воронцова о Пушкине уже сложилось окончательно и от первоначальных намерений «мецената» не осталось и следа. Богатейший вельможа и высокопоставленный администратор, уже успевший продать свой европейский либерализм за новороссийское наместничество, быстро почувствовал в новом служащем своей канцелярии представителя враждебного ему лагеря. Пушкин представлялся ему вульгарным разночинцем, пишущим для черни: «Я не люблю его манер и не такой уж поклонник его таланта», пишет Воронцов 6 марта 1824 года начальнику штаба Второй армии П. Д. Киселеву. «Он только слабый подражатель малопочтенного образца (лорда Байрона)», сообщает он через две недели свое мнение о Пушкине графу Нессельроде. В среде британской аристократии, с представителями которой Воронцов через графа Пемброка был связан родственными узами, поэзия и личность Байрона вызывали глубочайшее возмущение. «Слабый подражатель» этого порочного мятежника, выступавшего в парламенте в защиту восставших ткачей и осмеявшего в своих памфлетах коронованных учредителей «Священного союза», не заслуживал покровительства государственных деятелей, еще так недавно пытавшихся «дать его таланту развитье». «Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одой», писал вскоре сам Пушкин, едва ли ошибавшийся в характеристике скрытых расчетов Воронцова.

Личные дела поэта приняли к зиме 1823/24 года новый оборот. Мучительный роман с Амалией Ризнич заканчивался. Поздней осенью она все реже стала появляться в обществе; в начале января у нее родился сын, после чего здоровье ее совершенно расстроилось. Ее непрерывно истощали приступы «длительной лихорадки, постоянного кашля, подчас и кровохарканья» (по свидетельству ее мужа). В начале мая 1824 года Амалия Ризнич выехала в Швейцарию, чтоб провести зиму в Италии. В Одессу ей уже не суждено было вернуться.

В зимние месяцы 1824 года развертывается роман Пушкина с Воронцовой, о котором настойчиво свидетельствуют современники; этого не могла вполне скрыть сама Елизавета Ксаверьевна (в письме к Пушкину от 26 декабря 1833 года под условной подписью она многозначительно говорит о своих прежних «дружеских отношениях» с ним и о своем мысленном «возвращении к прошлому»).

Воронцов был поклонником Макиавелли, широко представленного в его библиотеках многочисленными изданиями. В борьбе с противниками он допускал любые приемы. В начале весны Воронцов решает выслать Пушкина из Одессы. В частном письме от 6 марта он пишет, что был бы о восторге отослать его, но сознается, что не имеет для этого достаточно данных. Но уже через две недели он официально просит Нессельроде переместить Пушкина в какую-нибудь другую губернию, дипломатически подчеркивая, что он не «приносит жалоб», но тут же весьма недвусмысленно намекая на недостаточную «благонадежность» поэта, которому должны повредить «сумасбродные и опасные идеи», распространенные на юге. 2 мая он снова просит Нессельроде «избавить его от Пушкина» в связи с притоком в южные губернии греческих повстанцев, «подозрительных для русского правительства».

Такое отношение Воронцова не могло остаться тайной для Пушкина. Наместник стал явно избегать бесед с ним («Я говорю с ним не более четырех слов в две недели», писал 6 марта Воронцов). «Он начал вдруг обходиться со мною с непристойным неуважением», сообщал несколько позже Пушкин Вяземскому. Поэт не получил приглашения в Крым, куда отправились вместе с генерал-губернатором большинство его служащих. Наконец, Воронцов, не сообщая пока никаких подробностей, все же не скрывал от жены своего мнения, что Пушкину больше в Одессе делать нечего. Поэт понимает, что с ним ведется скрытая борьба, и отвечает на нее своим единственным оружием — пером.

Еще в октябре 1823 года, во время «высочайшего» смотра войск в Тульчине, Александр I сообщил своей свите только что полученную им от французского министра иностранных дел Шатобриана депешу об аресте Риэго. Среди всеобщего молчания прозвучал голос Воронцова: «Какое счастливое известие, государь!» Эта угодливая реплика чрезвычайно пошатнула общественную репутацию новороссийского губернатора, еще так недавно щеголявшего своим либерализмом. Пушкин вспомнил теперь этот случай и сделал его сюжетом коротенького политическою памфлета («Сказали раз царю…»). Заключительные строки: «Льстецы, льстецы! старайтесь сохранить — И в подлости осанку благородна», сообщили исключительную силу сатирическому удару.

Пушкин обычно не утаивал своих политических эпиграмм, и неудивительно, что новый памфлет вскоре стал известен самому Воронцову (как, вероятно, и другие аналогичные опыты). По сообщению В. Ф. Вяземской, получившей сведения об этом конфликте непосредственно от Пушкина, «он захотел выставить в смешном виде важную для него особу — и сделал это; это стало известно, и, как и следовало ожидать, на него не могли больше смотреть благосклонно». Со свойственной Воронцову сложной маскировкой своих намерений и действий он нанес весьма тяжелый ответный удар: не ожидая распоряжений из Петербургу, он своею властью попытался хотя бы на время удалить противника из Одессы[35].

22 мая 1824 года Пушкин получил за подписью Воронцова отношение, в котором ему предлагалось отправиться в уезды «с целью удостовериться в количестве появившейся в Херсонской губернии саранчи, равно и о том, с каким успехом исполняются меры к истреблению оной».

Поэт воспринял это распоряжение, как оскорбительный вызов. Ему были совершенно очевидны скрытые причины, которые могли руководить Воронцовым. Пушкин считал себя всегда только номинальным служащим, на что ему давал право непрерывный и упорный творческий труд. Как раз в это время поэт работал над третьей главой «Евгения Онегина», включающей знаменитое письмо Татьяны. Натура великого художника протестовала против насильственного отрыва от единственно близкого ему творческого дела, где он был незаменим, ради общей работы, доступной любому чиновнику. «Поэзия бывает исключительной страстью немногих родившихся поэтами, — писал впоследствии Пушкин. — Она объемлет и поглощает все усилия, все впечатления их жизни…»

Пушкин сделал официальную попытку уклониться от поручения. Он обратился с письмом к правителю канцелярии Воронцова А. И. Казначееву, который попытался помочь поэту. Очевидно, благодаря такому посредничеству произошло объяснение Пушкина с Воронцовым, после которого поэт увидел себя вынужденным хотя бы внешне подчиниться и, вероятно, в тот же день выехал из Одессы в указанные ему уезды.

Но внутренний протест оставался в полной силе, и фактически поручение не было выполнено. Пушкин с молниеносной быстротой объездил Херсон, Елисаветград и Александрию, потратив на собирание сведений в уездных присутствиях и личный осмотр мест, пораженных саранчой, всего четыре-пять дней (вместо потребного на то месяца). В последних числах мая Пушкин был уже в Одессе. Не станем повторять распространенного анекдота о стихах «Саранча летела…», якобы представленных Пушкиным Воронцову. На самом деле в начале июня Пушкин вручил ему несравненно более важный документ — свое прошение «на высочайшее имя» об отставке.

Чтение иностранных газет и журналов, которыми была полна Одесса, давало Пушкину и некоторые материалы для его творчества. В мае он прочел в парижской «Газете прений», что венский капельмейстер Сальери «признался на смертном одре в ужасном преступлении» — отравлении своего друга Моцарта[36]. Это свидетельство современной хроники о трагической участи гениев обращало Пушкина к теме, разработанной уже в его раннем стихотворении «К другу стихотворцу» и связанной с его раздумьями об Овидии, Байроне и Андре Шенье. Гибель великого композитора, умерщвленного завистью своего сотоварища по искусству, обновляла драматическую тему о судьбе художника и приобретала в сознании поэта характер большого творческого замысла.

Село Михайловское. Еловая аллея. (Фото.)

1 июня Пушкин, просматривая маленький листок одесской французской газеты, обычно заполненной коммерческими сведениями, был поражен неожиданным сообщением о кончине великого поэта. На первом месте в отделе политической хроники было помещено известие из Лондона от 14 мая:

«Англия теряет со смертью лорда Байрона одного из своих замечательных поэтов. Он скончался 18 апреля в Миссолонги после десятидневной болезни, от последствий воспаления».

Следовал полный текст прокламации временного правительства Греции о национальном трауре и глубочайшей народной скорби перед гробом «знаменитого человека», разделившего с греками опасность их борьбы за свободу.

4 июня «Journal d’Odessa» поместил краткую биографию Байрона из иностранной печати. Она заканчивалась указанием на увлечение великого поэта Грецией:

«Эта новая земля, которую он воспринимал в ее поэтической сущности, увеличила его восхищение классической страной. В смутах, раздирающих этот прекрасный край, он усматривал лишь новый посев ораторов и поэтов, которые должны возвратить счастливые дни античного красноречья и поэзии».

Пушкин записал дату смерти Байрона на переплетной крышке своей рабочей тетради. Друзья ожидали от него отклика на это событие, взволновавшее весь европейский мир, и Вяземский не переставал призывать его к «надгробной песне Байрону».

Об этом же просила Пушкина жена Вяземского, приехавшая с детьми в Одессу на купальный сезон. Вера Федоровна застала поэта в самом разгаре его служебных треволнений и приняла ближайшее участие в его судьбе. Будучи старше его на девять лет, она вносила в свои отношения к Пушкину чувство материнской заботливости. «Я пытаюсь приручить его к себе, как сына, — сообщает В. Ф. Вяземская своему мужу, — но он непослушен, как паж; если бы он был менее дурен собою, я дала бы ему имя «Керубино»; право, он только и делает, что ребячества…» И в другом письме: «Мы с ним в прекрасных отношениях; он забавен до невозможности. Я браню его, как будто бы он был моим сыном…»

Душевное одиночество Пушкина было под конец его пребывания на юге рассеяно и согрето дружбой с этой умной и сердечной женщиной, отличавшейся неистощимой веселостью (в письме к брату он называет ее «доброй и милой бабой»). Поэт откровенно рассказывал ей «о своих заботах и о своих страстях», бродил с ней по побережьям, читал свои последние рукописи, сопровождал в театр.

С дачи Ланжерона, где жила Вяземская, в Итальянскую оперу отправлялись «по-венециански» — морем. На гребнем ялике плыли от ланжероновского берега к сходням каботажной гавани. Отсюда уже виднелась на холме колоннада театра.

По временам Пушкин читал Вяземской отрывки из «Онегина». «Это полно нападок на женщин, — пишет Вяземская 27 июня, — но в некоторых описаниях узнаешь прелесть его ранних стихов». Следует заключать, что Пушкин читал Вяземской третью главу «Онегина», над которой работал весною и летом 1824 года, и слушательница его в своем отзыве имеет в виду строфы XXII–XXVIII («Я знал красавиц недоступных», «Кокетка судит хладнокровно» и пр.). Сочувствие же ее, быть может, относится к письму Татьяны, которому предшествуют иронические строфы о женщинах.

Этот знаменитый фрагмент свидетельствует, что увлечение Пушкина Овидием еще не прошло. Если «Послания с Понта» ощущаются в посвящениях Чаадаеву и самому Овидию, — в письме Татьяны слышатся отголоски знаменитых «Героинь». В этой книге римский поэт дает ряд посланий влюбленных и несчастных женщин, тщетно жаждущих утоления своею всепоглощающего чувства. Таковы обращения Пенелопы, Федры, Медеи, Сафо к отсутствующим или равнодушным героям — Одиссею, Ипполиту, Язону, Фаону. Многое в построении этих трагических любовных элегий словно возвещает знаменитое письмо русской девушки.

«Я колебалась вначале, писать ли; любовь мне сказала: Федра, пиши; ты письмом склонишь суровость его».

«Пусть порицают, что я непорочные юности годы, — Жизни былой чистоту первым пятнаю грехом…»

«Просьбу слезами свою орошаю я. Просьбу читая, — Думай, что между письмен видишь и слезы мои…»

Здесь чувствуются мотивы, пронизавшие основную мелодию письма Татьяны, и еще больше — глубокий тон любовной жалобы, так гениально переданной древним поэтом в посланиях его героинь. Письмо Татьяны, несомненно, относится к жанру так называемых «героид», получивших широкое развитие в XVIII веке.

Вяземская подружилась в Одессе с княгиней Софьей Григорьевной Волконской и ее дочерью Алиной, восхищавшей Пушкина. К княгине Волконской наезжал гостить горячо любивший ее брат, тридцатишестилетний генерал Сергей Григорьевич Волконский. С Пушкиным у него было много общих приятелей и знакомых — Раевские, Орловы, Давыдовы, Пестель. К Марии Раевской молодой генерал питал чувство особенного благоговения.

Это был серьезный и увлекательный собеседник, объездивший всю Европу, побывавший в английском парламенте. Он был известен открытой смелостью своих высказываний. Когда в 1821 году Александр I наставительно заметил ему в ответ на его оппозиционные речи: «Вы принадлежите к русскому дворянству», Волконский, не колеблясь, ответил: «Государь! Стыжусь, что принадлежу к нему». Все это внушало Пушкину искреннюю симпатию к передовому военному (который был в то время одним из виднейших деятелей Южного общества). Но беседы с Волконским длились сравнительно недолго. Вскоре он отплыл на Кавказ, рассчитывая осенью снова свидеться с Пушкиным.

В это тревожное для него время Пушкин несколько рассеивается в необычной и новой для него среде — в порту, на кораблях в обществе моряков.

«Иногда он пропадал, — рассказывает Вяземская. — «Где вы были?» — «На кораблях. Целые трое суток пили и кутили».

Но дело было не в кутежах, а в близости к отважным мореходам, от которых веяло воздухом далеких стран.

В то время морское дело еще было полно опасности и авантюризма. Пристани больших городов изобиловали привлекательными и смелыми фигурами иностранных моряков. Одесские газеты двадцатых годов полны сведений о кораблекрушениях и нападениях пиратов на торговые суда. Достаточно известна дружба Пушкина с «корсаром в отставке», мавром Али.

В одесском порту стояли суда различных национальностей. Готовые к отплытию, они словно манили к далеким иноземным причалам. Здесь, несомненно, обсуждался план побега поэта в Константинополь. Когда положение Пушкина определилось, Вяземская со свойственным ей умом и чуткостью поняла, что лучший исход для поэта — бегство за границу. Она начинает искать деньги на это предприятие. 25 июля возвращается в Одессу из Крыма Воронцова и сейчас же вступает в заговор. Это был план, который привел бы к осуществлению заветных помыслов поэта об Италии, Париже, Лондоне. Но стремительный ход событий помешал его исполнению.

29 июля Пушкин был экстренно вызван к одесскому градоначальнику Гурьеву. Поэт был лично знаком с ним по службе и по гостиной Воронцовых. На этот раз его встретили с предельной сухостью и строгой официальностью. Пушкину была предъявлена «богохульная» выдержка из его письма, в котором он называл себя сторон, ником чистого атеизма. «Вследствие этого, — сообщал Нессельроде, — император, дабы дать почувствовать ему всю тяжесть его вины, приказал мне вычеркнуть его из списка чиновников министерства иностранных дел, мотивируя это исключение недостойным его поведением». Пушкина предлагалось немедленно выслать в имение его родителей и водворить там под надзор местных властей.

Завершался один из важнейших периодов биографии Пушкина. Год в Одессе был исключительно богат переживаниями; он составил целый этап в личной жизни поэта. И не только потому, что здесь он был «могучей страстью очарован», но и в силу того, что Одесса была городом, где ему открылись новые обширные и глубокие области искусства — Россини, Гёте, Шекспир. Михайловское одиночество в значительной степени питалось этим наследием одесского периода; книги, заронившие на юге новые творческие замыслы, отразились в его первой трагедии, в сцене из Фауста, в «Пророке»; личные переживания одесского года дали «Сожженное письмо», «Ненастный день потух…», «Под небом голубым…».

Ряд образов и выражений в стихах михайловского периода также напоминает вольную гавань, ее быт и наречия: «корабль испанский трехмачтовый» или «груз богатый шоколата» — все это напоминает термины черноморской корабельной хроники и прейс-курантов одесского порто-франко.

Пушкин в Одессе прислушивался к разным наречьям и запоминал слова различных жаргонов: «язык Италии златой», греческая и польская речь, испанский и английский сообщали ему свои обороты и звучания, как и особый говор дипломатической канцелярии, одесской улицы, гавани, кофейни, оперного партера. Все характерные иностранные выражения в «Путешествии Онегина», как primadonna, речитатив, каватина, casino, карантин, фора, своеобразно окрашивают строфы об Одессе, и напоминают ее интернациональный быт и полуевропейскую речь.

В день отъезда Пушкина одесское общество было в отсутствии — кто в Крыму, кто на приморских хуторам. Город опустел. Не было друзей, которые проводили бы его в новую ссылку, как в 1826 году Дельвиг. Но оставался один друг, с которым потянуло проститься: Пушкин в последний раз сбежал с крутого берега к морю. В каботажной гавани грузились три бригантины, отплывающие в Италию, — «Пеликан», «Иль-Пьяченте» и «Адриано» — и одна — «Сан-Николо» — принимала пшеницу Джованни Ризнича для доставки в Константинополь. Через два-три дня эти парусники будут в Босфоре… Последний соблазн, на этот раз уже напрасный! Справа от карантинного мола открытое море расстилалось широкой и спокойной пеленой, как всегда в конце июля, блистая «гордою красой». Легкий плеск воды у самого побережья прозвучал печальным «ропотом друга» перед наступающей разлукой. В последний раз раздавался голос как бы живого собеседника, увлекавшего своим призывным шумом, манившего вдаль, внушавшего мысль о победе из царского плена на мировые просторы. С ним, с этим верным и могучим другом, было связано представление о последних мятежных гениях европейского мира — о великом завоевателе, о гневном поэте, воспевшем океан и «оплаканном свободой». Как раз в это утро местная газета поместила сообщение из Лондона о похоронах Байрона, собравших несметную толпу на Джордж-стрите у открытого гроба поэта, героически павшего в освободительной войне. Его великий завет неукротимого протеста и борьбы за свободу ощущался теперь до боли долголетним изгнанником, менявшим только места своей ссылки и покидавшим своего друга — южное море — с грустью, приветом и надеждой:

Прощай, свободная стихия!

Этой безграничной лазурной свободе космоса противостоял неумолимый гнет личной судьбы. В среду 30 июля 1824 года коллежский секретарь Пушкин выехал из Одессы на север по маршруту, предписанному генерал-майором и кавалером графом Гурьевым, дав обязательство нигде не останавливаться в пути, а по приезде в Псков немедленно явиться к местному гражданскому губернатору барону фон-Адеркасу.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.