Гнев императрицы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Гнев императрицы

Реакция Голицына нам неизвестна — но Екатерина была шокирована столь свободным обращением со стороны изловленной и изобличённой государственной преступницы. В явном раздражении она писала главнокомандующему из Коломенского 7 июня: «Князь Александр Михайлович! Пошлите сказать известной женщине, что естьли она желает облегчить свою судьбину, то бы она перестала играть ту комедию, которую и в последних к вам присланных письмах продолжает, и даже до того дерзость простирает, что подписывается Елизаветою; велите к тому прибавить, что никто ни малейшего сумнения не имеет о том, что она авантюриера, и для того вы ей советуйте, чтобы она тону убавила и чистосердечно призналась в том, кто её заставил играть сию роль, и откуда она, и давно ли плутни сии примышлены. Повидайтесь с ней и весьма серьёзно скажите ей, чтобы она опомнилась, voila une fiefe canaille[21]. Дерзость её письма ко мне превосходит, кажется, всякого чаяния, и я начинаю думать, что она не в полном уме»{204}.

Раздражение государыни можно понять. Произошло столкновение не только двух сильных характеров, но и двух разных культур. Угодив в Тайную экспедицию по поводу оскорбления величества, нормальный русский человек вёл себя, в общем, предсказуемо. Если следствие не имело в своём распоряжении свидетелей преступления, проходил вариант: «Не было ничего, а меня клеплют»; при наличии очевидцев виновник, как правило, считал более уместным заявить, что был пьян и ничего не помнит; при совокупности же доказательств ему надлежало каяться и объяснять, что криминальные слова или поступки совершались «простотою и неведением», а никак не с преступным умыслом. При состоявшемся признании следовало обычное вразумление — кнутом или плетьми, смотря по тяжести содеянного — и ссылка, а то и прощение с возвращением к прежнему месту жительства или службы. В данном же случае налицо было тяжелейшее преступление — самозванство, подтверждённое показаниями соучастников-поляков и захваченными документами, то есть полным «букетом» доказательств, но при этом обвиняемая не только не собиралась каяться, но даже не «запиралась» — она просто не признавала за собой никакой вины.

Едва ли это была сознательная игра. Скорее всего, никак не укоренённая в российской действительности «принцесса» и вправду не очень понимала, в какой переплёт она попала. Легкомысленная и артистичная «авантюриера» одинаково свободно чувствовала себя в атмосфере Лондона или Парижа и привыкла держать себя на короткой ноге с немецкими князьями и польскими магнатами. Постоянная смена имён придавала загадочность, а смена имиджа — привлекала скрытой тайной и мнимой значимостью. Если Али Эмете легко превращалась в Элеонору, «персидская княжна» — в графиню Пиннеберг и владетельницу Оберштейна, почему бы немного не побыть российской принцессой? Не повезло с Радзивиллом — возможно, повезёт с папской курией? Не вышло в Риме — надо попробовать вариант с интригующим письмом русскому вельможе Орлову. С точки зрения предприимчивой дамы, граф, конечно, был ничуть не хуже глуповатого лимбургского владетеля Филиппа Фердинанда или трусоватого Радзивилла. Все они — просто статисты её перманентного карнавала, в котором, меняя костюмы, она исполняла, по сути, одну и ту же роль — слегка грешной, но благородной дамы и достойной партнёрши сильных мира сего. Эта игра была отягчена для неё лишь хроническим отсутствием средств и необходимостью поиска очередного «спонсора». Конечно, местами игра выходила за грани благопристойности, что грозило выставлением из гостиницы за неуплату или даже долговой тюрьмой, но уж никак не эшафотом. Не случайно в крепости в разговоре с Голицыным у заключённой вырвалось признание, что «она, находяся на другом краю Европы, никогда того не воображала, чтоб быть ей в здешнем месте».

Эту же роль дамы из высшего общества она и пыталась — кажется, искренне — играть в застенке Петропавловской крепости. Благовоспитанный фельдмаршал Голицын внешне мало чем отличался от достойного гетмана Огиньского, а потому надо разъяснить князю его ошибку, а ещё лучше — встретиться для разрешения возникшего недоразумения с российской императрицей, бывшей в молодости такой же бедной немецкой княжной. Ведь она же просто позволяла другим называть себя «принцессой» (как и разными иными именами), но никаких криминальных действий не совершила. Бедняжка даже не поняла, что не стоило в письме к императрице подписываться Elisabeth. Так она ранее называла себя в обращённом к российскому флоту «манифесте», на имя madame la princesse Elisabethe приходили в Дубровник и Рим многочисленные письма.

Очень может быть, что умная Екатерина II к тому времени уже поняла, что её «соперница» — всего лишь фантом, не представляющий реальной опасности. Но это могло только усилить досаду императрицы: потрачены силы, нервы, приведены в действие государственные рычаги, в центре Европы устроено скандальное похищение — и ради чего? Оказалось, что она, выигравшая тяжёлую войну с турками, опасалась не достойного противника или реального заговора, а всего лишь своенравной барышни — пустышки и «лживицы». И теперь — накануне родов и первой годовщины (8 июня) брака с любимым Потёмкиным — ей приходится возиться с фантастическими «баснями» обвиняемой, которая даже опасности своего положения не желает сознавать.

К тому же императрица уже много лет жила по правилам иной юридической традиции. В её рамках отсутствие признания заключённой в самозванстве фактически приравнивалось к утверждению ею своей «подлинности», что должно было автоматически повлечь за собой не облегчение режима содержания в крепости, а применение к виновной иных следственных действий со словесным, а затем и физическим «пристрастием».

Возможно, Екатерине и было по-женски любопытно взглянуть на даму, которая обольстительно вояжировала по Европе и из-за которой ей, российской императрице, пришлось поволноваться. Но сделать это было в принципе немыслимо: такая встреча в глазах придворной и столичной публики могла быть воспринята как некое равенство сторон, то есть в итоге означала бы признание за «побродяжкой» права на престол!

При Анне Иоанновне или даже «доброй» Елизавете упорствовавшую самозванку непременно отправили бы на дыбу. Но просвещённая Екатерина действовала иначе; она надеялась, что очевидные улики и увещевания в конце концов воздействуют на подследственную и позволят узнать её настоящие имя и происхождение. Кажется, несколько улёгся и монарший гнев, чему способствовало то обстоятельство, что 9 июня императрица была пленена живописным видом деревни Чёрная Грязь, которую она немедленно купила у князя С. Д. Кантемира, переименовала в Царицыно и решила построить здесь подмосковный дворец.

Во исполнение императорской воли Голицын велел передать арестованной, что её показания являются «басней и выдумкой, сплетённой только для того, дабы скрыть подлинную её природу и настоящие причины всех её и сообщников её действий». Теперь от неё требовалось именно «чистосердечное признание во всём, что касается до её рождения и учинённой дерзости», а также указание имени того, «кто её заставил играть сию роль». Непонятливой иностранке объяснили, что она «упорством своим и нераскаянием оскорбляет милосердное сердце» её величества, и отчётливо дали понять, что при продолжении подобного поведения подследственная «почувствует тягость праведного гнева» и принятые меры «исторгнут из неё и малейшие тайности»; в случае же признания ей обещали — даже при наличии тяжких вин — высочайшее помилование.

Эта психологическая атака не помогла. «Принцесса» опять уверяла, что «показывала самую истину и ничего ныне переменить не может». Главный следователь дал ей сутки на размышление, а затем явился лично, чтобы уговорить свою подопечную прекратить играть «комедию» и продемонстрировать непреклонность позиции власти. «Однако и сие было тщетно», — признался он императрице: узница повторила, что не знает своих родителей, наследницей российского престола её именовали другие, а сама она «никаких не изыскивала средств, дабы утвердить себя в том названии; ни с какою нациею никакого совещания о том не имела, ни от кого не подкуплена и ни для каких интересов тому не научена», к «тестаментам» и прочим документам отношения не имеет и не знает, кто их сочинил. Подследственная признала себя виновной лишь в том, что вовремя не «истребила» эти бумаги, за что и попросила помилования, под которым подразумевала свободный отъезд из России с обещанием «вечного молчания» о случившемся с ней злоключении{205}.

С точки зрения своих представлений о праве, «принцесса» была убеждена, что «никакого зла во вред России не только не зделала, но и никогда о том не думала». Вопрос о её помыслах, конечно, спорный, но юридически недоказуемый. А что касается действий, так ведь сама себя она «российской принцессой» публично не объявляла, никаких практических шагов по реализации своих «прав» не предпринимала; обнаруженные у неё документы ей не принадлежали и хранила она их исключительно из любопытства, при этом письма к султану не были отправлены адресату.

Но в российской действительности её поведение не могло трактоваться иначе как злонамеренное «упорство и нераскаяние». Князь вынужден был перейти от увещеваний к действиям. У подследственной отобрали вещи, «кроме нужной одежды и постели» (кстати, из ведомости о содержании заключённых следует, что ранее Голицын распорядился приобрести постель вместе «с подушки и одеялы» специально для неё). Из камеры отселили служанку — вместо неё в «покоях» арестованной появились в качестве бессменного караула два солдата и офицер. «Сим средством, всемилостивейшая государыня, надеялся я сию пребывающую в нераскаянии женщину принудить к истинному признанию», — докладывал Голицын о создании для узницы «несносных» условий.

Ужесточение режима содержания как будто подействовало: заключённая провела двое суток «в беспрестанных слезах, не хотела принимать пищу, была в слабости, и на место природной её вспыльчивости оказалось в ней уже уныние». Она дала понять, что хочет что-то написать, и ей вновь дали перо и бумагу. Но тщетно Голицын надеялся получить признание — в письме оказались лишь жалобы и «недостаточные уверения».

В этом недатированном письме (исследователи считают им документ на французском языке, помещённый в деле самозванки вслед за доношением князя{206}) узница сожалела о своей печальной участи и заявляла, что «готова сделать всё, что вы желаете, мой князь», но не давала никаких новых показаний. Она по-прежнему уверяла, что неизвестно от кого полученные документы «были совершенно безыменные» и она их скопировала и сожгла. Далее следовал уже хорошо известный следователям рассказ о любви бедной девушки и князя Лимбург-Штирумского и её путешествии в Венецию, «чтобы раздобыть сумму, достаточную для поправления дел князя и для замужества». Все обвинения в свой адрес Елизавета по-прежнему отметала, считая их наветом «злых людей, которым я, может быть, отказала в своём внимании или которым я должна какую-нибудь ничтожную сумму». Единственное, что она смогла добавить, — это обещание предоставить следствию «адреса лиц, достойных доверия, которые вам докажут, что я не старалась таким образом обманывать». Под конец опять шли комплименты Голицыну, «который правосуден, справедлив и одарён добрыми душевными качествами», и призыв к нему: «Поверьте мне, мой князь, кончим эту историю, и легко будет успокоить шум, сказавши, что произошла ошибка, а я возвращусь в Германию, удалюсь в замок Оберштейн и постараюсь восстановить то, что потеряла».

Главнокомандующий вновь явился в крепость и выслушал уверения в том, что рассказ о приключениях самозванки был правдой, во имя которой она готова «вытерпеть лютейшие мучения». В ответ князь мог только осудить её упорство и пообещать, что она «кроме вящего изнурения, никакой не может ожидать себе пощады». Тем не менее он всё же распорядился допустить к узнице служанку и следить, чтобы она «себя не повредила»{207}. Судя по сделанным в русском переводе припискам, заключённая назвала в качестве свидетелей, способных подтвердить факты её биографии, того же графа Лимбургского, генерала французской службы барона Вейдберга, французского министра Сартина, гетмана Огиньского и собственного интенданта Де Марина{208}. Но эти показания были для следствия бесполезны — они не могли пролить свет на её происхождение. К тому же обращение с официальной просьбой допросить французского генерала или бывшего главу королевской полиции Сартина было чревато международным скандалом.

Двадцать девятого июня генерал-прокурор Вяземский прислал в Петербург 20 новых «вопросных пунктов», возможно, составленных самой государыней. Они, надо полагать, задали Голицыну нелёгкую работу, ведь, по существу, это были даже не вопросы, а «изобличающие» замечания на ответы подследственной. За сухой протокольной формой явно чувствовался гнев императрицы по поводу вызывающего упорства преступницы. К примеру, на заявление авантюристки о том, что она жила в Киле, следовала реплика: «Разве не можно было сыскать в другом месте способного места к её воспитанию?» Рассказ о будто бы имевшей место ссылке сопровождался комментарием: «Какая б была нужда Петру Третьему вести её на персицкие границы?» Венценосная следовательница не только уличала свою оппонентку в неискренности, но и пыталась найти её причины: зачем самозванка «…явно и бессовестно лгала, что будто мужик её один четыре дни нёс на руках»? Конечно, она «…старалась выводить свою гнусную историю, начитавшись романических историй. Но, видно, дерзость её без рассудка, потому что есть ли возможность человеку десяти лет девку, да ещё и с платьем, нести на своих руках четверы сутки?».

Прочие «пункты» были призваны развенчать созданный в показаниях «принцессы» образ. Так, например, она ссылается на оставшуюся в Иране няньку; но следствию «и нужды нет домогатся о няньке, которой она, по подлому её, конечно, рождению никогда и не имела». Она утверждает, что богата — но «по делу вышло, что она нищая», не сумевшая уплатить даже небольших долгов. Как «персидский князь» Али «ей, такому будучи робёнку, всё имение аферировал»? И сама она «подбилась к известному самого слабого ума немецкому графу» и «аферировала в заклад чужое имение». Голицын получил указание, что отрицание подследственной своей причастности к изготовлению якобы присланных к ней документов «никак принято быть не может», а потому ему надлежит изобличить её противоречиями и показаниями её спутников, а от неё добиваться «прямой подлинной истории» и данных о том, кто и когда сочинял подложные завещания.

Шестнадцатый пункт разъяснял «подлой лживице» её основные вины: «…ибо будучи рождена сущею бродягою и презрения достойною простою девкою, неограниченную готовность имела нарушить всей России спокойствие тем, что называлась российскою принцессою, и что будто по правам принадлежит ей Россия, и ещё к сему злу склоняла своими письмами графа Орлова, так как и писала она таковые злые и вредные письма к Порте…» Кроме того, самозванка о «злодее донском казаке Пугачёве так же выводила совсем несобытное ж, как и о себе ранее, и уже называемого ею принца Али объявляла российским принцом и Разумовским, как то найдено в письмах её».

А предпоследний, девятнадцатый пункт просто кипел монаршим гневом: «…осмеливается она уверять, что она не в состоянии обманывать, в чём как бы ссылается на описанных под знаком адреса людей, и что де слухи о ней рассеяны от каких-либо любопытных и зломыслящих людей. На сие сказать, что все её о себе самой изречении основаны на самой лже и обмане, то как она может говорить, что она не склонна к обману. Буде же история о ней зломыслящими выдумана, пусть бы это и правда, но естьли б она расположена была в душе своей добродетельною женщиною, то для чего ж она за такую ложную историю увязалась? А она не только к оной привязана, но самые её письмы обличают, что она всеми силами ту свою ложную о рождении своём историю утверждала повсеместно, то и неминуемо должно ей открыть прямую истинную о своей природе и жизни, равно и о всех своих конфидентах, яснее»{209}. Императрица, с её рациональным складом ума, отказывалась понимать: мало того что дерзкая преступница не показывает «ни малейшего вида к истинному признанию» — она ещё и настаивает на правдивости своей «восточной сказки», что «противно… самому здравому разуму»!

В новом «повелении» Голицыну, опять же от 29 июня, Екатерина оценила все рассказы самозванки как «презрения достойные вымыслы» и констатировала, что преступница «от своей врождённой лжи отнюдь не отстаёт». Императрица подтвердила, что никакая встреча с заключённой невозможна, и чётко потребовала добиться от неё ответа на вопрос, «когда и где самозванство на себя она приняла, и кто первые ей были в том помощники». По сути, государыня ещё раз подсказывала и следователю, и подследственной привычную и должную в подобных случаях модель поведения: обвиняемая кается в преступлении, ссылаясь при этом на свою молодость и «простоту», называет подстрекателя (например, того же Радзивилла), после чего получает право на снисхождение.

У императрицы имелись дела поважнее, чем следствие над «побродяжкой». 10 июля начались торжества в честь победы в Русско-турецкой войне. Сквозь толпы народа вереница карет проследовала в Кремль; в каретах находились государыня, её свита и прославленные военачальники — среди них не было только Алексея Орлова. В Успенском соборе Екатерина выстояла благодарственный молебен; кортеж направился к Пречистенским воротам, во дворец, где произошёл торжественный приём.

На 12 июля были назначены народные гулянья на Ходынском поле, где лучшие архитекторы России Василий Баженов и Матвей Казаков возвели крепости-павильоны в «мавританском» стиле; трибуны для зрителей в виде лодок и кораблей, многочисленные обелиски, иллюминированные разноцветными огнями. Народ ждал увеселений, однако внезапно последовало уведомление о переносе празднеств на неделю по причине болезни императрицы. Она целую неделю не покидала внутренних покоев дворца, в которые имели доступ только Потёмкин и врачи. Сама Екатерина в письмах объясняла своё недомогание употреблением немытых фруктов, и никто, кажется, не догадался, что 12 или 13 июля она родила девочку — Елизавету Григорьевну Тёмкину, воспитывавшуюся в семье племянника Потёмкина А. Н. Самойлова, одного из свидетелей тайного брака её родителей.

В Петербурге дела шли своим чередом, однако высочайшие указания оказались бесполезными. 13 июля князь Александр Михайлович отчитался о торжественном праздновании в новой столице победы над турками — с молебном, парадом и пальбой гвардейских и гарнизонных полков{210}. Но успехи следствия оказались куда скромнее: князь вынужден был доложить, что все показания и собранные доказательства «не могли принудить сию коварного свойства дерскую лживицу к истинному признанию». Заартачился было и Доманский, — отказался от своего же утверждения о том, что Елизавета сама называла себя российской принцессой. Однако его твёрдости хватило ненадолго. Чарномский эти показания подтвердил и на очной ставке уличил приятеля во лжи, после чего пан Михал попросил прощения, объясняя свой обман попыткой выгородить даму, в которую он был без памяти влюблён. Прощение было ему даровано, но в назидание шляхтич должен был на очной ставке «обличить» объект своей страсти. Однако всё было напрасно — Елизавета по-прежнему «отпиралась», да ещё и шутила насчёт того, что могла себя назвать хоть бы и принцессой, чтобы избавиться от докучливого поклонника.

Не смутила подследственную и «филологическая экспертиза». Голицын пробовал задавать ей вопросы по-польски, но безуспешно — она не понимала. На предложение следователя написать что-либо по-арабски «принцесса» тут же согласилась и начертала несколько строчек «персидских стишков» со своим переводом на французский{211}. Приглашённые эксперты не обнаружили в строчках с загадочными знаками ни персидских, ни арабских слов. Высказанное князем недоумение арестованная парировала тем, что это его люди на обоих языках читать «не умеют». В итоге её «коварная душа» заслужила от Голицына неодобрение: «…не думаю, чтоб когда-либо имела грызения совести».

Единственное, что князю удалось сделать, — это опровергнуть высказанное императрицей со слов адмирала Грейга предположение о польском происхождении самозванки: оба шляхтича уверяли, что их языка она не знала. Голицын, ответственно подходя к высочайше определённой ему роли тюремщика, информировал государыню об ухудшении здоровья заключённой (частых приступах кашля и рвоте с кровью) и сообщил заключение врача о наличии у неё апостемы[22] в лёгких, грозящей скорой смертью{212}.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.