Глава четвертая «Пощечина общественному вкусу» и «Садок судей»
Глава четвертая
«Пощечина общественному вкусу» и «Садок судей»
I
С ноября начались мои частые наезды в столицу. С целью продолжить там свое пребывание я брал отпуск не у ротного, а у батальонного, имевшего право своей властью разрешать недельную отлучку из гарнизона.
На Рождество я снова приехал в Петербург. «Пощечина общественному вкусу», к этому времени уже отпечатанная в Москве, вот-вот должна была поступить в продажу. И оберточная бумага, серая и коричневая, предвосхищавшая тип газетной бумаги двадцатого года, и ряднинная обложка, и самое заглавие сборника, рассчитанные на ошарашивание мещанина, били прямо в цель.
Главным же козырем был манифест. Из семи участников сборника манифест подписали лишь четверо: Давид Бурлюк, Крученых, Маяковский и Хлебников. Кандинский был в нашей группе человеком случайным, что же касается Николая Бурлюка и меня, нас обоих не было в Москве. Давид, знавший о моем последнем уговоре с Колей, не решился присоединить наши подписи заочно. И хорошо сделал.
Я и без того был недоволен тем, что мне не прислали материала в Медведь, хотя бы в корректуре, текст же манифеста был для меня совершенно неприемлем. Я спал с Пушкиным под подушкой – да я ли один? Не продолжал ли он и во сне тревожить тех, кто объявлял его непонятнее гиероглифов? – и сбрасывать его, вкупе с Достоевским и Толстым, с «парохода современности» мне представлялось лицемерием.
Особенно возмущал меня стиль манифеста, вернее, отсутствие всякого стиля: наряду с предельно «индустриальной» семантикой «парохода современности» и «высоты небоскребов» (не хватало только «нашего века пара и электричества»!) – вынырнувшие из захолустно провинциальных глубин «зори неведомых красот» и «зарницы новой грядущей красоты».
Кто составлял пресловутый манифест, мне так и не удалось выпытать у Давида: знаю лишь, что Хлебников не принимал в этом участия (его, кажется, и в Москве в ту пору не было). С удивлением наткнулся я в общей мешанине на фразу о «бумажных латах брюсовского воина», оброненную мною в ночной беседе с Маяковским и почему-то запомнившуюся ему, так как только он мог нанизать ее рядом с явно принадлежавшими ему выражениями вроде «парфюмерного блуда Бальмонта», «грязной слизи книг, написанных бесчисленными Леонидами Андреевыми», «сделанного из банных веников венка грошовой славы», и уже типичным для него призывом «стоять на глыбе слова мы среди моря свиста и негодования».
Однако при всех оговорках, относившихся главным образом к манифесту, самый сборник следовало признать боевым хотя бы по одному тому, что ровно половина места в нем была отведена Хлебникову. И какому Хлебникову! После двух с половиной лет вынужденного молчания (ведь ни один журнал не соглашался печатать этот «бред сумасшедшего») Хлебников выступил с такими вещами, как «Конь Пржевальского», «Девий бог», «Памятник», с повестью каменного века «И и Э», с классическими по внутренней завершенности и безупречности формы «Бобэоби», «Крылышкуя золотописьмом», а в плане теоретическом – с «Образчиком словоновшеств в языке» и загадочным лаконическим «Взором на 1917 год», в котором на основании изучения «законов времени» предрекал в семнадцатом году наступление мирового события.
По сравнению с Хлебниковым, раздвигавшим возможности слова до пределов, ранее немыслимых, все остальное в сборнике казалось незначительным, хотя в нем были помещены и два стихотворения Маяковского, построенные на «обратной» рифме, и прелестная, до сих пор не оцененная проза Николая Бурлюка, и его же статья о «Кубизме», ставившая ребром наиболее острые вопросы современной живописи.
Не таким рисовался мне наш первый «выпад», когда мы говорили о нем еще в ноябре, но – сделанного не воротишь, и потом, Хлебников искупал все грехи, примирял меня со всеми промахами Давида. Кроме того, ошибку можно было исправить в ближайшем будущем, так как через месяц, самое большее через полтора, предполагалось выпустить второй «Садок Судей», и мне в этот же приезд предстояло уговориться обо всем с М.В. Матюшиным и Е.Г. Гуро, вкладывавшими, по словам Давида, душу в издание сборника. В самый канун Рождества я отправился к ним, на Песочную, с моим неразлучным спутником, Николаем Бурлюком. Гуро я знал только по «Шарманке» да по вещам, помещенным в первом «Садке Судей», и, хотя не разделял восторгов моих друзей, все же считал необходимым познакомиться с ней поближе.
Очутившись в деревянном домике с шаткой лесенкой, уводившей во второй этаж, я почувствовал себя точно в свайной постройке. Мне сразу стало не по себе: я впервые ощутил вес собственного тела в бесконечно разреженной атмосфере, стеснявшей мои движения, вопреки жюльверновским домыслам о пребывании человека на Луне.
Я не отдавал себе отчета в том, что со мною происходит, не понимал, чем вызывается эта чисто биологическая реакция всего организма, отталкивавшегося от чуждой ему среды, я только с невероятной остротою вдруг осознал свою принадлежность к нашей планете, с гордостью истого сына Земли принял свою подвластность законам земного тяготения. Этим самым я раз навсегда утратил возможность найти общий язык с Гуро. Ее излучавшаяся на все окружающее, умиротворенная прозрачность человека, уже сведшего счеты с жизнью, была безмолвным вызовом мне, усматривавшему личную обиду в существовании запредельного мира.
Бедный Коля Бурлюк, неизвестно почему считавший себя в какой-то мере ответственным за нашу встречу, чрезвычайно упрощенно истолковал эту взаимную платоническую ненависть. По его мнению, вся беда заключалась в том, что, «француз до мозга костей», я вдруг оказался – слегка перевирая Северянина – «в чем-то норвежском, в чем-то финляндском».
Дело, конечно, было не в одном этом. Не в хрупкой, на тающий ледок похожей голубизне больничных стен; не в тихой мелопее обескровленных слов, которыми Гуро пыталась переводить свое астральное свечение на разговорный язык (о, эти «чистые», о, эти «робкие», «застенчивые», «трогательные», «непорочные», «нежные», «чуткие» – меня взрывала смесь Метерлинка с Жаммом, разведенная на русском киселе, я понимал ярость молодого Рембо, взбешенного «Намуной»); не в этих высохших клопиных трупиках, хлопьями реявших вокруг меня, не в уныло-худосочной фата-моргане, где даже слово «Усикирко» казалось родным, потому что воробьиным чириканьем напоминало о земле, – не в одном этом, повторяю, было дело.
Столкнулась физика с метафизикой в том пежоративном смысле, какой теперь сообщается этому термину, ясно наметился водораздел между тяготением к потустороннему и любовью к земному: разверзлась пропасть, на одном краю которой агонизировал уже выдохшийся символизм, а на краю противоположном – братались и грызлись еще в материнском чреве завтрашние друговраги, будетляне и акмеисты. Гуро, которой оставалось жить каких-нибудь четыре месяца, так и посмотрела на меня как на человека с другого берега. Я не мог бы заподозрить ее во враждебном ко мне отношении – все в ней было тихость и благость, – но она замкнулась наглухо, точно владела ключом к загадкам мира, и с высоты ей одной ведомых тайн кротко взирала на мое суемудрое копошенье.
Я еще не знал тогда, какие глубокие личные причины заставили Елену Генриховну переключиться в этот непонятный мне план, какие сверхчеловеческие усилия прилагала она, чтобы сделать бывшее небывшим и сообщить реальность тому, что навсегда ушло из ее жизни. Я судил ее только с узкопрофессиональной точки зрения и не догадывался ни о чем.
Тем удивительнее показалась мне теплота, с которой и она, и Матюшин говорили о Крученых, доводившем до абсурда своим легкомысленным максимализмом (вот уж кому поистине терять было нечего!) самые крайние наши положения. Только равнодушие к стихии слова (у Гуро, вероятно, подсказанное пренебрежением к нему как к рудиментарной форме проявления вовне человеческого «я», у Крученых – должно быть, вызванное сознанием полной беспомощности в этой области) могло, на мой взгляд, породить эту странную дружбу; во всем остальном у них не было ничего общего.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Рыбный садок, или Плачут ли от радости
Рыбный садок, или Плачут ли от радости Какие страхи терзали нечистую совесть Сталина и какими методами пытались его клевреты — Берия, Абакумов и Кo — создать для него иллюзию безграничного могущества и абсолютной безопасности, никто из нас не знал. На нас только время от
Кто судей судит?
Кто судей судит? И все-таки суть не в этом… Какие основания меня так опускать? Если есть серьезные основания, надо безотлагательно принимать меры против Кобзона. Тем более что он член российского парламента… А если это пустые клеветнические слова, то покажите всему
Пощечина Кобзону?
Пощечина Кобзону? Кандидаты в члены НАТО считают песни Кобзона взрывоопасными.Кобзона опять не пустили заграницу. На этот раз в Латвию. В Прибалтике опасаются политических волнений и нарушений общественного порядка, причиной которых могут стать новые выступления
Пощечина
Пощечина К нам приехал начальник артиллерии дивизии подполковник Виталий Иванович Марков. Видно, он еще переживал гибель своего боевого друга и соратника — Ивана Васильевича Панфилова, нашего комдива. С коня медленно слез сгорбленный сорокалетний старик. Я очень
Глава третья «ПОЩЕЧИНА ОБЩЕСТВЕННОМУ ВКУСУ» 1911–1914
Глава третья «ПОЩЕЧИНА ОБЩЕСТВЕННОМУ ВКУСУ» 1911–1914 «Существуют ли правила дружбы? Я, Маяковский, Каменский, Бурлюк, может быть, не были друзьями в нежном смысле, но судьба сплела из этих имен один веник.И что же? Маяковский родился через 365?11 после Бурлюка, считая високосные
Партвласть: пощечина и тост
Партвласть: пощечина и тост Как мы уже знаем, еретик во многих своих оценках того, что происходит в стране, Шолохов становится членом Всесоюзной коммунистической партии большевиков.Его никто к этому не принуждал. Писательский люд редко когда заставляли вступать в партию.
Абаканские заимки. Уход дальше в тайгу. Организация заповедника. О некоторых староверах — их отношение к общественному труду
Абаканские заимки. Уход дальше в тайгу. Организация заповедника. О некоторых староверах — их отношение к общественному труду Но вернемся в тайгу Западных Саян, на далекие таежные поселения, где также всех волновал тот же вопрос.Староверы собирались и подолгу обсуждали
Рыбный садок, или Плачут ли от радости
Рыбный садок, или Плачут ли от радости Какие страхи терзали нечистую совесть Сталина и какими методами пытались его клевреты — Берия, Абакумов и Кo — создать для него иллюзию безграничного могущества и абсолютной безопасности, никто из нас не знал. На нас только время от
ПОЩЕЧИНА
ПОЩЕЧИНА Мама в детстве говорила: «Накормлю пощечинами», но никогда ими не кормила. И я вечно хохотала над этим обещанием.— Таня, — звала она.— Что, мама?— Поди сюда.— Зачем?— Без объяснения причины.— Сейчас, мама.— Не сейчас, а сию минуту, а то накормлю пощечинами.Тут
«ПОЩЕЧИНА»
«ПОЩЕЧИНА» Из Маячки вернулись. Если с неотчетливыми взглядами, то с отточенными темпераментами. В Москве Хлебников. Его тихая гениальность тогда была для меня совершенно затемнена бурлящим Давидом. Здесь же вился футуристический иезуит слова — Крученых.После
Пощёчина всем
Пощёчина всем Скромное студенческое общежитие «Романовка» стало местом рождения нового литературного движения. Чёткого определенного названия у него ещё не было, но оно уже громогласно объявило, что появились «МЫ».Бенедикт Лившиц, всё ещё служивший в армии и потому не
Новый «Садок»
Новый «Садок» Вернувшийся из Чернянки Давид Бурлюк, не взирая на подмеченную Маяковским «неотчётливость взглядов», вступил (вместе с Казимиром Малевичем и Владимиром Татлиным) в петербургское общество «Союз молодёжи». Это было первое петербургское объединение
Пощечина. Суд
Пощечина. Суд Об этом кое-что уже печаталось. И не однажды. Мне остается рассказать полнее – и, может быть, точнее.Среди прочих «измов» бытовал в поэзии к концу второго десятилетия так называемый экспрессионизм. А его глашатаями именовали себя юные тогда поэты Николай
Пощёчина экспрессионисту
Пощёчина экспрессионисту Весной 1920 года троица поэтов, объявившая себя экспрессионистами (во главе с бывшим имажинистом Ипполитом Соколовым), обратилась ко всем советским литераторам с призывом созвать Первый Всероссийский конгресс поэтов. Сам призыв особого интереса
Пощечина за сказку
Пощечина за сказку Джуна, как уже сказано ранее, была при жизни драчливой. Она шлепала и пинала то шутя, то не шутя. Меня как-то не трогала. Но однажды шмякнула по челюсти, без предупреждения, со злобой и силою. Прямо наотмашь.Я как раз написала новую сказку. И в состоянии