Глава третья «ПОЩЕЧИНА ОБЩЕСТВЕННОМУ ВКУСУ» 1911–1914

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

«ПОЩЕЧИНА ОБЩЕСТВЕННОМУ ВКУСУ»

1911–1914

«Существуют ли правила дружбы? Я, Маяковский, Каменский, Бурлюк, может быть, не были друзьями в нежном смысле, но судьба сплела из этих имен один веник.

И что же? Маяковский родился через 365?11 после Бурлюка, считая високосные дни, между мной и Бурлюком 1206 дней, между мной и Каменским 571 день. 284?2 = 568.

Между Бурлюком и Каменским 638 дней.

Между мной и Маяковским 2809 дней…»

Так пытается Хлебников осмыслить свои отношения с соратниками по футуристическим боям. Размышлять было над чем: тихий и скромный, не любивший публичных выступлений Хлебников становится главным действующим лицом литературных скандалов, которые устраивают его новые друзья.

Группа «будетлян», как называл себя и своих друзей Хлебников, сложилась с выходом первого «Садка судей». Туда вошли Хлебников, Каменский, братья Бурлюки, Матюшин и Елена Гуро. Хлебников не любил употреблять иностранные слова, поэтому вместо «футуристы» говорил «будетляне». Правда, футуристами их группу стали называть значительно позже, только в 1913 году в сборнике «Дохлая луна». Пока же русская читающая публика слышала только об итальянских футуристах и их вожде — Филиппо Томмазо Маринетти.

В своих воинственных манифестах Маринетти призывал прославить наступательное движение, гимнастический шаг, опасный прыжок, оплеуху и удар кулака. Мир, по словам Маринетти, обогатился новой красотой: красотой быстроты. Рычащий автомобиль, кажущийся бегущим по картечи, прекраснее Ники Самофракийской. «Мы хотим, — писал Маринетти, — прославить войну — единственную гигиену мира — милитаризм, патриотизм, разрушительный жест анархистов… Мы хотим разрушить музеи, библиотеки… Мы воспоем толпы, движимые работой, удовольствием или бунтом».[43]

Тогда, в 1909–1910 годах, Маринетти никого не испугал своими лозунгами. Русская критика вполне благосклонно отнеслась к этому новому литературному направлению. Позже, когда Маринетти приехал в Россию, только Хлебников, как ни странно, был крайне недоволен этим визитом. Остальные же приняли его как признанного вождя.

С братьями Бурлюками, своими новыми друзьями, Хлебников летом 1910 года уезжает на Украину. Там, в Таврической губернии, в селе Чернянка, Давид Федорович Бурлюк служил управляющим имением графа Мордвинова. Чернянка становится своеобразной штаб-квартирой русского футуризма. Древнее название этой местности, которое встречается у Геродота, — Гилея — становится еще одним самоназванием группы. Многие сборники футуристов, Хлебникова в том числе, вышли в издательстве «Гилея». Для Хлебникова это было место, где все еще ощущалась связь с античной культурой. Скифы и амазонки, казалось, до сих пор живут гдето на бескрайних степных просторах. В стихотворении «Семеро» поэт использовал рассказ Геродота о происхождении савроматов от брака скифов и амазонок.

1

Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,

Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,

Кому ты так ржешь и смотришь сердито?

Я дерзких красавиц давно уж люблю,

Я дерзких красавиц давно уж люблю,

И вот обменил я стопу на копыто.

2

У девушек нет таких странных причуд,

У девушек нет таких странных причуд,

Им ветреный отрок милее.

Здесь девы холодные сердцем живут,

Здесь девы холодные сердцем живут,

То дщери великой Гилеи.

3

Гилеи великой знакомо мне имя,

Гилеи великой знакомо мне имя,

Но зачем ты оставил свой плащ и штаны?

Мы предстанем перед ними,

Мы предстанем перед ними,

Как степные скакуны.

4

Что же дальше будут делая,

Игорь, Игорь,

Что же дальше будут делая

С вами дщери сей страны?

Они сядут на нас, белые,

Товарищ и друг,

Они сядут на нас, белые,

И помчат на зов войны.

5

Сколько ж вас, кому охотней,

Борис, Борис,

Сколько ж вас, кому охотней

Жребий конский, не людской?

Семь могучих оборо?тней,

Товарищ и друг,

Семь могучих оборо?тней —

Нас, снедаемых тоской.

6

А если девичья конница,

Борис, Борис,

А если девичья конница

Бой окончит, успокоясь?

Страсти верен, каждый гонится,

Товарищ и друг,

Страсти верен, каждый гонится

Разрубить мечом их пояс.

7

Не ужасное ль в уме,

Борис, Борис,

Не ужасное ль в уме

Вы замыслили, о, братья?

Нет, покорны девы в тьме,

Товарищ и друг,

Нет, покорны девы в тьме,

Мы похитим меч и платья.

8

Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами,

Борис, Борис?

Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?

То исконное оружие.

Мы горящими глазами,

Товарищ и друг,

Мы горящими глазами

Им ответим. Это средство — средств не хуже их.

9

Но зачем вам стало надо,

Борис, Борис,

Но зачем вам стало надо

Изменить красе лица?

Убивает всех пришельцев их громада,

Товарищ и друг,

Убивает всех пришельцев их громада,

Но нам люб скок беглеца.

10

Кратких кудрей, длинных влас,

Борис, Борис,

Кратких кудрей, длинных влас

Распри или вас достойны?

Этот спор чарует нас,

Товарищ и друг,

Этот спор чарует нас,

Ведут к счастью эти войны.

Семья Бурлюков состояла из восьми человек: родителей, трех сыновей и трех дочерей. Давид и Николай были поэтами, Владимир — художником. Художницей была и старшая сестра Людмила. В Чернянке была привольная жизнь. Там все принимало гомерические размеры: количество комнат, предназначенных неизвестно для кого и для чего; количество прислуги, в особенности женской, производившее впечатление настоящего гарема; количество пищи, поглощаемой за столом и походя всяким. Побывавший в Чернянке вскоре после Хлебникова Бенедикт Лившиц так описывает их жизнь:

«…На нас троих, Давида, Владимира и меня, с первого же момента приезда стали смотреть как на предмет откорма. Мои приятели были воплощением здоровья, но материнский глаз нашел в них какую-то перемену к худшему; обо мне же и говорить не приходится; меня сразу объявили заморышем, которого необходимо как можно скорее поставить на ноги.

На общем фоне повального чревоугодия чернодолинское усиленное питание принимало устрашающие размеры… <… >

По утрам, отправляясь в контору, Давид Федорович хозяйским оком осматривал нас, погружая мизинец овцевода с длинным ногтем, которым обычно измерял шерсть, в наши обраставшие жиром мяса.

К счастью, кипучая энергия, бившая в нас ключом, не давала этому жиру застаиваться: мы сбрасывали его почти так же быстро, как наживали. Мысленно измеряя чернодолинские недели нормальной пульсацией крови, я готов теперь поверить, что тогдашние сутки заключали в себе тридцать шесть часов. Иначе не объяснить, как умудрялись мы, наряду с занятиями искусством, уделять столько времени еде, спорту, охоте, любовным увлечениям, домашнему театру, спорам… Все это взаимно переслаивалось, проникало одно в другое и, круто замешенное, являлось на редкость цельным образом полнокровной жизни».

В эту жизнь включился и Хлебников. Он любил работать в Чернянке. Там была большая семейная библиотека, которой Хлебников пользовался. Часто экономка видела, как далеко за полночь Хлебников с книгой в одной руке и свечой в другой брел по аллеям парка. Прочитав страницу, он вырывал ее и бросал на дорожку. Экономка спросила его, зачем он рвет книги. «Раз она прочитана, мне более не нужна», — отвечал Хлебников, но обещал более книг не рвать. Возможно, в одну из таких ночей у него сложились строки:

Ночь, полная созвездий.

Какой судьбы, каких известий

Ты широко сияешь, книга?

Свободы или ига?

Какой прочесть мне должно жребий

На полночью широком небе?[44]

(«Ночь, полная созвездий…»)

В Чернянке хорошо работалось не только Хлебникову. Туда приезжали многие поэты и художники, прославившие русское искусство. Тогда же их творческий путь только начинался, и многое из того, что делали Хлебников и его друзья, представителям старшего поколения было непонятно.

Братья Бурлюки пробовали свои силы в кубистической живописи. В их картинах применялись новые приемы, которые еще только осваивало западное искусство. Пейзажи с нескольких точек зрения, «сдвинутая конструкция», «тугая фактура» приучали по-новому видеть работу живописца, уничтожали многие стереотипы восприятия, раздвигали границы искусства. Бурлюк-старший был взбешен: он ничего не жалел для учебы детей, а они занимались такой мазней! Тогда Давиду пришлось написать вполне «приличный» пейзаж и преподнести его отцу. Но все равно отцу казалось, что с кубистических картин на семье расползется пятно позора. Такого же мнения были и родители Хлебникова о занятиях сына.

В то лето в Чернянке вместе с Хлебниковым гостил Михаил Ларионов, в будущем один из столпов русского авангарда, а тогда молодой начинающий художник, только-только нащупывающий свою манеру в живописи. Еще несколько лет будут сотрудничать Бурлюк и Хлебников с М. Ларионовым, затем поссорятся. Впрочем, и в это лето между ними происходили стычки. Д. Бурлюк написал портрет Хлебникова. Портрет был сырой. Хлебников настоял, что повезет портрет своим родителям, будет держать в руках, в Херсоне его запакует в бумагу. Как рассказывает Бурлюк, «подали коляску; франт Ларионов со своими чемоданами занял все места в экипаже, Хлебников, держа свое „эффиджи“, пристроился сбоку; Ларионов, боясь за свой костюм, рассвирепел, вырвал холст из рук поэта и швырнул картину лицом вниз в абрикосовую пыль Тавридской земли…». «Практичный, ловкий в жизни, оборотистый Ларионов, — пишет Бурлюк, — терпеть не мог Хлебникова как соседа в жизни. Он возмущал его неприспособленностью».[45]

Бурлюки и Ларионов активно готовились к выставке, которая вскоре должна была открыться в Москве. Новые принципы в живописи и поэзии еще только закладывались, и Д. Бурлюк, художник менее талантливый, чем Ларионов, очень чутко улавливал все новые веяния, новые приемы и едва ли не первым применял их. Хлебников в это время много пишет, хотя период бурного экспериментаторства со словом у него заканчивается. Бурлюку Хлебников оставляет многие свои рукописи, и тот в последующие годы издает их. Многие стихотворения этого периода выглядят совсем не футуристическими:

Слоны бились бивнями так,

Что казались белым камнем

Под рукой художника.

Олени заплетались рогами так,

Что казалось, их соединял старинный брак

С взаимными увлечениями и взаимной неверностью.

Реки вливались в море так,

Что казалось: рука одного душит шею другого.

(«Слоны бились бивнями так…»)

Но даже эта вечная тема поэзии — тема любви — становится у Хлебникова небывалым, вселенским чувством. Для поэта здесь равны все: люди, звери, боги и звезды.

Люди, когда они любят,

Делающие длинные взгляды

И испускающие длинные вздохи.

Звери, когда они любят,

Наливающие в глаза муть

И делающие удила из пены.

Солнца, когда они любят,

Закрывающие ночи тканью из земель

И шествующие с пляской к своему другу.

Боги, когда они любят,

Замыкающие в меру трепет вселенной,

Как Пушкин — жар любви горничной Волконского.

(«Люди, когда они любят…»)

В Чернянке Хлебникову было так хорошо, что он не торопится возвращаться в столицу. Летом он ненадолго съездил в Одессу, где к тому времени обосновалась семья Рябчевских, но скоро вернулся к Бурлюкам. В Петербурге он оказался только поздней осенью. Отец продолжал присылать ему деньги. «Балдарю, — пишет ему Виктор. — Я был у тети Сони и взял деньги, удивляюсь, что все еще продолжаю получать. Я намерен выйти из Университета, я хворал, но, кажется, поправляюсь, хотя еще не уверен в этом. Еду дня через два в Москву. Хорошо бы узнать, где живет Шура? В Петербурге мне смертельно скучно. Всем привет. Вижусь часто с Верой. После Рождества издаю том своих сочинений. О „Садке судей“ заметка — насмешливая. Погода — дождь, слякоть, тающий снег».

Но с «томом сочинений» все оказалось достаточно сложно. Бурлюк не спешил издавать Хлебникова, сам же поэт был совершенно беспомощен в решении практических вопросов, и как следствие — ни в 1910-м, ни в 1911-м в печати ничего не появилось. В декабре Хлебников, как и собирался, едет в Москву, где состоялся грандиозный смотр новых художников. 10 декабря на Большой Дмитровке открылась выставка под названием «Бубновый валет». Вскоре возникло общество художников с таким же названием. Там показали свои работы почти все будущие лидеры: Ларионов, Гончарова, Лентулов, Малевич, Бурлюки.

Уже само название выставки и ее афиша вызвали бурное негодование критики. Конечно, сразу возникли ассоциации с «бубновым тузом», квадратной нашивкой на спине арестантакаторжника. Название «Бубновый валет» связывалось с французским разговорным языком, где бубновый валет означает мошенника, плута.[46]

Реакция газетчиков не заставила себя ждать. Художники назывались «целой колодой бубновых валетов». «Не с чего — так с бубен»; «эта беззастенчивая карта напоминает скорее лечебницу для душевнобольных, чем выставку художественных произведений», — писали обозреватели «Русского слова». Художники были готовы к такому повороту событий. Более того, на это они и рассчитывали, вынося на афишу такое провокационное название. Атмосфера балагана, веселья, скоморошья игра господствовали на выставке. Картины, выставленные там, были решены в гротескной манере, в духе народного лубка и примитивного искусства.

Побывав на открытии выставки, Хлебников едет не в Петербург, а к родителям в село Алферово (или, правильней, Алферьево) Ардатовского уезда Симбирской губернии. Ему надо было осмыслить события этой осени и зимы и заняться своим творчеством: в это время у Хлебникова зреет несколько новых замыслов, многие произведения он заканчивает и хочет видеть их напечатанными. «Лень и отдаленное сознание, что есть где-то город Петербург, или, как его здесь зовут, столица, кончающаяся на „бурх“, — вот здешние лихорадочные начала», — пишет Хлебников в Петербург М. Матюшину, возлагая на него большие надежды как на издателя (именно Матюшин издал уже «Садок судей»).

Подводя итоги, Хлебников в характерной для него афористической манере говорит о своих достижениях:

«Я переплыл залив Судака. Я сел на дикого коня.

Я воскликнул: „России нет, не стало больше,

Ее раздел рассек, как Польшу“,

И люди ужаснулись.

Я сказал, что сердце современного русского висит, как нетопырь, и люди раскаялись.

Я воскликнул: „О, рассмейтесь, смехачи!

О, засмейтесь, смехачи!“

Я сказал: „Долой Габсбургов! Узду Гогенцоллернам!“

Я писал орлиным пером; шелковое, золотое, оно вилось вокруг крупного стержня.

Я ходил на берегу прекрасного озера, в лаптях и голубой рубашке. Я сам был прекрасен.

Я имел старый медный кистень с круглыми шишками.

Я имел свирель из двух тростин и рожка отпиленного.

Я был снят с черепом в руке.

Я в Петровске видел морских змей.

Я на Урале перенес воду из Каспия в моря Карские.

Я сказал: „Вечен снег высокого Казбека, но мне милей свежая парча осеннего Урала“.

На Гребенских горах я находил зубы ската и серебряные раковины вышиной в колесо фараоновой колесницы».

(«Я переплыл залив Судака…»)

Интересен набор предметов, представляющих ценность для поэта, предметов, которыми он — бессребреник — обставляет свою жизнь. Орлиное перо служит ему орудием письма. Позже перо заменят игла дикобраза и ветка вербы, и это также отразится в творчестве Хлебникова. Снимок с черепом (фотография 1909 года сохранилась) — излюбленный антураж для студента тех лет и одновременно отсылка к сюжету о докторе Фаусте. Осознанно или нет, но Хлебников проецирует свой автопортрет на образ героя немецких легенд и великого творения Гёте. Вслед за Фаустом Хлебников отрицает книжное, кабинетное знание. Важнее книг для него зубы ската и раковины, разбойничий кистень и такая идиллическая пастушеская свирель.

Правда, в письмах Александра Хлебникова эта поэтическая свирель оказывается всего лишь дешевой дудкой. «Теперь его увлечения распределяются между часами, кистенем и пастушеской дудкой, которую купил за гривенник под Ардатовом», — сообщает он родителям о Викторе. Несколькими годами позже внимание поэта привлекут копеечные игрушки из Сергиева Посада. Эти игрушки он носил с собой, их взял в последнюю поездку в Санталово (они теперь хранятся в Доме-музее В. Хлебникова в Астрахани). Поступки, которые перечисляет Хлебников, как и вещи, не совсем обычны. Характерно, что слово и дело для него существенно не различаются. «Я сказал», «я воскликнул» не менее действенны, чем «я переплыл», «я перенес».

Хлебников обосновался со своими рукописями в сарае, но местные жители отнеслись к нему без должного почтения и часто использовали листы хлебниковских рукописей для самокруток. Рядом с братом работала и Вера.

Он продолжает следить за тем, что делается в столице, но сам ехать туда не торопится.

А в это время в Петербурге открылась выставка петербургских левых художников под названием «Союз молодежи». Экспоненты были все те же: Бурлюки, Ларионов, Малевич, Татлин. Хлебников не случайно не приехал туда. «Вы были, вероятно, на выставке, где царят Бурлюки? — спрашивает он в письме Елену Гуро. — Там в виде старого лимона с зелеными пятнами, кажется, изображен и я. В их живописи часто художественное начало отдано в жертву главной выдумке и отчасти растерзано как лань рысью». Сам поэт далек от этих «головных выдумок», ему хорошо работается на природе. В стихотворении «Алферово» он описывает старинную усадьбу:

Немало славных полководцев,

Сказавших «счастлив», умирая,

Знал род старинных новгородцев,

В потомке гордом догорая.

………………………………….

Теперь родовых его имений

Горят дворцы и хутора,

Ряды усадебных строений

Всю ночь горели до утра.

Но, предан прадедовским устоям,

Заветов страж отцов,

Он ходит по покоям

И теребит концы усов.

В созвездье их войдет он сам!

Избранники столицы,

Нахмурив свои лица,

Глядят из старых рам…

Хлебников все чаще задумывается об истории, о времени, в котором живет, о законах, управляющих временем и историей. Изучая мировую историю, он понимает, что некие закономерности в ней есть. Во-первых, очень большую роль в жизни человечества играет число 365, число дней в году. Об этом знали еще в Древнем Египте. Эта идея так увлекает Хлебникова, что даже на некоторое время загораживает художественное творчество. В результате у Хлебникова начинается творческий кризис, один из многих в его биографии. «Сам я чувствую себя не очень хорошо — вроде остывающего костра, когда кто-нибудь палкой бередит угли», — говорит он. Впрочем, он переживает творческий кризис еще и потому, что закончил и отдал Матюшину довольно много готовых вещей. Это рассказы «Велик-день» и «Смерть Паливоды», пьесы «Аспарух» и «Девий бог». Хлебников надеется на Матюшина, надеется, что тот издаст его первый сборник. Впрочем, он пытается облечь свои просьбы в шутливую форму: «Буде вы не изменили намерению союзно с Еленой Гуро и другими злоумышленниками предать позорищу присылаемых уродцев, буде я не нарушил всех законов ленью, праздностью и т. д., приступайте к печатанию! Я был повержен в настроение, когда до всего делаешься равнодушен и смотришь с другой стороны, но теперь оттаиваю вместе с весенним солнцем. Если у вас нет препятствий и сердечного отвращения приступить к печатанию немедля, то пришлите телеграмму с таинственным словом — да! которое всполошит всех урядников и всю сельскую власть». Матюшин был ответственным издателем, хорошим другом, но Хлебников часто ставил его в трудное положение. Так и сейчас: конечно, Хлебников должен был бы сам приехать и заниматься сборником, но он решил иначе.

Вычисления и «законы времени» тоже требовали пребывания в столице. Хлебникову нужны были книги, нужны были данные. Он усиленно работает над числами, над судьбами народов и собирается выяснить, почему в жизни человечества все происходит так, а не иначе. В то же время он остается поэтом, и числа становятся героями его стихотворений:

Я всматриваюсь в вас, о, числа,

И вы мне видитесь одетыми в звери, в их шкурах,

Рукой опирающимися на вырванные дубы.

Вы даруете единство между змееобразным движением

Хребта вселенной и пляской коромысла,

Вы позволяете понимать века, как быстрого хохота зубы.

Мои сейчас вещеобразно разверзлися зеницы

Узнать, что будет Я, когда делимое его — единица.

(«Числа…»)

Но тяга к странствиям была еще сильнее. В августе 1911 года из Алферова, вместо того чтобы ехать в Санкт-Петербург улаживать дела со сборником (он так и не вышел) и с университетом (в июне его отчислили), он едет пароходом в Астрахань, на родину отца. С парохода он шлет беззаботные письма родным, сетуя, что на пароходе больше ничего не остается делать, кроме как писать послания, облитые горечью и злостью, к родичам и уродичам. В этом путешествии Хлебников вновь посетил те места, где жил в юности. «Казань все та же, а люди хуже, — констатирует он, — у молодежи преподлые лица людей под сорок». Вряд ли отец обрадовался, получив от взрослого сына такое послание. В семье и среди родных Виктор давно уже считался «недостойным сыном достойного отца», и родственники желали наставить его на путь истинный.

В Астрахани Хлебников остановился в семье своего двоюродного брата, Бориса Лаврентьевича Хлебникова. Б. Л. Хлебников работал врачом, его жена Зинаида Семеновна была актрисой. Они занялись перевоспитанием родственника, но вскоре вынуждены были отступиться. Поначалу все складывалось очень мило. Виктора просили не стесняться, Зинаида Семеновна уступила ему свой кабинет. Но скоро его привычки богемы расстроили эти идиллические отношения. Борис предложил Виктору курить свои папиросы, «по 4 рубля за сотню». «И мы, — рассказывал Виктор своему брату, — устроили состязание, кто больше выкурит». — «Что же, — спросил Шура, — вы предварительно уговорились?» — «Нисколько, — ответил Виктор, — я выкуривал по целой сотне в день». В этом состязании Виктор явно победил. Папиросы исчезли так же неожиданно, как и появились. «Тут, — кротко заметил Виктор брату, — я начал курить свои». Впрочем, за два дня до отъезда Виктора папиросы появились снова.

На этом состязание не закончилось. Борис по-прежнему пытался облагодетельствовать своего кузена и передал Виктору наследственные золотые часы дедушки с просьбой не закладывать и не продавать их. С этими часами позже вышла целая история. Через полгода Хлебников заложил их. Он заложил их Давиду Бурлюку, получил за них двадцать рублей и на эти деньги издал в Херсоне свою первую книгу «Учитель и ученик», посвященную поиску числовых закономерностей. Надо ли говорить, что реакция и семьи, и прочих родственников не заставила себя ждать. Еще до выхода книги Хлебников желал, чтоб она вызвала взрыв негодования или же равнодушия. Но, видимо, этот «взрыв» был такой сильный, что Хлебников растерялся и обиделся и в очередной раз попытался объясниться с родителями, братом и сестрами (к чести Веры, надо сказать, что она была целиком на стороне Виктора). Ему, кто работал днями и ночами, забывая поесть и поспать, так нужна была поддержка близких! Каждый раз, посылая родным свою новую работу и рассказывая о своих новых выводах, найденных закономерностях, он надеялся, что теперь-то они оценят, теперь-то они поймут, что он тоже по-своему много работает и что «пользу» обществу можно приносить по-разному. Как доказать, что если ты сидишь с книгой в руках или с листом бумаги, то ты работаешь? Как измерить труд мыслителя, поэта, ученого? Неужели служба в какой-нибудь конторе, где создается только видимость деятельности, лучше этого? Отец считал, что взрослый сын должен зарабатывать деньги. Виктор же предлагал измерять каждый труд ударами сердца как денежной единицей будущего, которой равно богат каждый живущий. Тогда в некоторых случаях окажется, что «лень» — вовсе не лень, а очень тяжелый труд, где человек растрачивает себя и часто платит за это ценой своей жизни.

Окружающие, разумеется, не понимали этого, а Хлебников нередко оказывался идеалистом. «Я победил! — с гордостью заявляет он в стихотворном экспромте после выхода книги „Учитель и ученик“. — Теперь вести / Народы серые я буду. / В ресницах, вера, заблести, / Вера, помощница чуду…» Родные не разделили его радости. Вот что вынужден был писать им Виктор: «Я был сердечно рад получить ваше письмо (обращаюсь пока к Кате и Шуре). Оно меня порадовало неподдельно льющейся искренностью. Но в ответ на него я тоже отвечу всей полнотой откровенности: оно пропитано трусостью, желаньем прибегать к уловкам, — вещи, которых я избегаю. Уверяю вас, что там решительно нет ничего такого, что бы позволяло трепетать подобно зайцам за честь семьи и имени. Наоборот, я уверен, будущее покажет, что вы можете гордиться этой скатертью-самобранкой с пиром для духовных уст всего человечества, раскинутой мной. Но все же хорошо, что средина и конец понравились… Я тронут, что Вера не присоединилась к семейной дрожи за потрясение основ, и благодарю за письмо, похороненное рукой зайца».

Хлебников не сердился на родных. С родителями, братом и сестрами он всегда был искренен, нежен и серьезен. А вот Борис Лаврентьевич и Зинаида Семеновна, эти добропорядочные обыватели, которые так хорошо знали, как надо жить, как надо правильно жить, раздражали его безумно. Заложив семейную реликвию, Хлебников пишет родственникам издевательски-вежливое письмо: «Сообщаю некоторые частности, милый Борис Лаврентьевич, относительно вещей, кои могут показаться достойными внимания. Адрес часов: Таврическая губ., село Малая Маячка, деревня Чернянка, Давиду Федоровичу Бурлюку для Давида Давидовича Бурлюка, долг 20 р., еще 2 рубля на расходы. 100 страниц, написанные для изумления мира, принадлежат мне». Там же Хлебников сообщает, что книжка, которою он собирается печатать, будет называться «Пощечина общественному мнению». Как видим, еще до выхода книги эту увесистую оплеуху получили родственники.

У Виктора были основания сердиться на них. Зинаида Семеновна, решив, что он должен прилично выглядеть, перешила для него несколько старых рубашек мужа и дала кое-что из его белья. Когда «дары» были приняты, она хотела перешить ему и костюм Бориса, но это было уже слишком. Виктор отказался. Когда Виктор рассказывал об этом брату, тот подумал сначала, что Виктор отказался из гордости. «Нет, — сказал Витя, — знаешь, он такой серый с полосками…» Брат понял его. После этого отношения Виктора с родственниками становятся все хуже и хуже. Он продолжал сознательно действовать им на нервы. Они же совершенно не поняли его и смотрели на него с «довольно гнусной, обывательской точки зрения», как сообщает родителям Шура. На именины Зинаиды Семеновны Виктор вышел в некой вызывающего вида рубашке, но окончательно их отношения расстроились, когда Виктор сказал, что «Живой труп» — отвратительная вещь и что он пишет лучше Толстого. После этого упрямый родственник подвергся опале и его постель была перенесена в столовую. Это было приглашением поторопиться с отъездом, и Виктор не заставил себя долго ждать. Его даже не пришли проводить.

О Викторе окончательно решили, что он недостойный сын достойного отца, и об этом, как пишет Шура, «принято говорить с печалью, так как папины акции стоят очень высоко». Борис говорил: «Прежде всего нужно быть джентльменом». Это он говорил так часто и внушительно, что Витя приписал на свой счет. «Джентльменом» в понимании обывательской четы Хлебниковых он быть не хотел. Шура Хлебников относился к старшему брату иначе. «Я думаю, — говорит он об астраханских родственниках, — что после отъезда они разберутся и, может быть, полюбят внечеловеческую, но милую душу Вити». Это, пожалуй, самая меткая характеристика поэта. Внечеловеческая, но милая душа. Блюстители хорошего вкуса едва ли поняли это.

Но младшему брату тоже нелегко приходилось со старшим. Виктор из Астрахани едет в Петербург через Москву, в Москве он на несколько дней остановился у Шуры. Тот учился в Московском университете на естественном отделении физико-математического факультета. За два дня, проведенных вместе, братья успели поссориться. Виктор так накурил в комнате, что Шура спрятал от него папиросы (совсем как Борис Лаврентьевич!). Старший брат возмутился и собрался идти ночевать в гостиницу. «Кажется, — сказал он Шуре, — ты бы мог потерпеть, ведь я ночую у тебя всего одну ночь». Шура уступил старшему брату. Расстались они очень нежно.

К этому времени Виктора уже отчислили из университета. В личном деле студента Хлебникова появилась последняя запись: «По постановлению Правления Императорского С.-Петербургского Университета от 17 июня 1911 года Хлебников Виктор Владимирович уволен из числа студентов Университета, как не внесший плату за осень 1910 года». Теперь у родителей не осталось никакой надежды, что сын образумится и займется делом. Первое время Виктор еще поговаривал о том, чтобы держать экзамены экстерном, но из этого ничего не вышло. Последние экзамены, которые он держал, были выпускные экзамены в гимназии. Позже Хлебников признавался врачу В. Я. Анфимову, что никогда не мог заставить себя держать экзамены.

Отныне, за исключением очень коротких периодов времени, Виктор Хлебников ведет жизнь литературной богемы. Но если многие другие представители богемы довольствовались жизнью на одном месте, совершая лишь воображаемые путешествия, то Хлебников, постоянно испытывающий «голод пространства», становится еще и странником, дервишем, как назовут его позже в Персии. С этих пор у него нет своего жилья, он скитается по гостиницам, по друзьям, по случайным знакомым.

Хлебников вернулся в Петербург не столько для того, чтобы улаживать дела в университете, сколько для того, чтобы заняться делами литературными, встретиться с друзьями и вновь включиться в литературную борьбу. Именно как борьбу он понимал свою миссию:

Сегодня снова я пойду

Туда — на жизнь, на торг, на рынок

И войско песен поведу

С прибоем рынка в поединок.

(«Сегодня снова я пойду…»)

После выхода «Садка судей» прошло уже почти два года, и за это время произошло много событий, появилось много новых имен, а группа гилейцев никак себя не проявляла. Надо было действовать. Это понимал Бурлюк, главный организатор всего движения, это понимал Каменский, который два года не занимался литературой. Он ушел в авиацию, но после крупной авиакатастрофы, в которой чудом остался жив, прекратил полеты. То, что необходимо продолжать начатое дело, понимал и Хлебников и тоже рвался в бой. Кроме того, полку «будетлян» прибыло: Давид Бурлюк привлек на свою сторону двух новых бойцов, Владимира Маяковского и Алексея Крученых.

Маяковскому было всего девятнадцать лет, и он только начинал писать стихи, а пока учился, как и Бурлюк, в Московском училище живописи, ваяния и зодчества. Сначала они очень не понравились друг другу, но вскоре подружились, а еще через некоторое время их вместе с Бурлюком из училища выгнали. Маяковский тогда находился под сильным влиянием Давида Бурлюка. Тому было уже тридцать лет, и по сравнению с остальными гилейцами он казался стариком. Помимо того, Бурлюк умел развернуть кипучую деятельность, и, как признавался Маяковский, «тихая гениальность» Хлебникова была заслонена от них бурлящим Давидом. Позже, вспоминая это время, Хлебников посвятил Бурлюку стихотворение:

С широкой кистью в руке ты бегал рысью

И кумачовой рубахой

Улицы Мюнхена долго смущал,

Краснощеким пугая лицом.

Краски учитель

Прозвал тебя

«Буйной кобылой

С черноземов России».

……………………….

Горы полотен могучих стояли по стенам.

Кругами, углами и кольцами

Светились они, черный ворон блестел синим клюва углом.

Тяжко и мрачно багровые и рядом зеленые висели холсты,

Другие ходили буграми, как черные овцы, волнуясь,

Своей поверхности шероховатой, неровной —

В них блестели кусочки зеркал и железа.

Краску запекшейся крови

Кисть отлагала холмами, оспой цветною.

То была выставка приемов и способов письма

И трудолюбия уроки,

И было всё чарами бурлючьего мертвого глаза.

…………………………

Странная ломка миров живописных

Была предтечею свободы,

Освобожденьем от цепей.

Так ты шагало, искусство,

К песне молчанья великой…

(«Бурлюк…»)

То, что духовным вождем группы на самом деле является Хлебников, понимали и признавали все «будетляне». Даже внешность поэта отличалась оригинальностью. Алексей Крученых, новый боец-будетлянин, описывает свое первое впечатление так: «Бурлюк познакомил меня с Хлебниковым где-то на диспуте или на выставке. Хлебников быстро сунул мне руку. Бурлюка в это время отозвали, мы остались вдвоем. Я мельком оглядел Хлебникова. В начале 1912 года ему было приблизительно 27 лет. Поражали: высокий рост, манера сутулиться, большой лоб, взъерошенные волосы. Одет был просто — в темно-серый пиджак. Я еще не знал, как начать разговор, а Хлебников уже забросал меня мудреными фразами, пришиб широкой ученостью, говоря о влиянии монгольской, китайской, индийской и японской поэзии на русскую».[47]

Во внешности Хлебникова многие современники находили сходство с птицей. В своем неизменном сером костюме, сукно которого свалялось настолько, что, приняв форму тела, стало его оперением, он и в самом деле, как пишет Б. Лившиц, был похож на задумавшегося аиста. Это впечатление хорошо передано в рисунке Бориса Григорьева, сделанном в Куоккале в 1915 году. Кроме того, всех, кто был знаком с Хлебниковым, поражали удивительные голубые глаза поэта. «У него глаза, как тернеровский пейзаж», — сказал не склонный к сентиментальности Д. Бурлюк Лившицу о Хлебникове. Лившиц же добавляет: «Какая-то бесперспективная глубина была в их жемчужно-серой оболочке со зрачком, казалось, неспособным устанавливаться на близлежащие предметы. Это, да голова, ушедшая в плечи, сообщали ему крайне рассеянный вид, вызывавший озорное желание ткнуть его пальцем, ущипнуть и посмотреть, что из этого выйдет. Ничего хорошего не вышло бы. Хлебников видел и замечал все, но охранял, как собственное достоинство, пропорцию между главным и второстепенным, неопифагорейскую иерархию числа, которого он был таким знатоком. В сознании своей „звездной“ значительности, он с раз навсегда избранной скоростью двигался по им же самим намеченной орбите, нисколько не стараясь сообразовать это движение с возможностью каких бы то ни было встреч. В сфере личной жизни он снисходительно-надменно разрешал случаю вторгаться в его собственную, хлебниковскую судьбу».

Возможно, взгляд Б. Лившица не совсем верный, хотя в своих мемуарах он всеми силами старается быть объективным. Не может быть, чтобы Лившиц не понял причин этой отстраненности. Сознание Хлебникова было поглощено непрерывной творческой работой. Он мог сесть и тут же написать стихотворение. Он признавался, что, например, пьесу «Девий бог» он написал без малейшей поправки в течение двенадцати часов, с утра до вечера. Курил и пил крепкий чай. Лихорадочно писал. Часто не имея под рукой библиотеки, Хлебников вынужден был запоминать огромное количество дат и событий, необходимых ему для вычисления «законов времени». Зато когда библиотека была рядом, он работал там тоже с утра до вечера, забывая поесть. Живя в Петербурге, он целыми днями просиживал в Публичной библиотеке. Матюшин пишет, что оттуда Хлебников возвращался измученный, серый от усталости и голода, в глубокой сосредоточенности. Его с трудом можно было оторвать от вычислений и засадить за стол. Ел он быстро, торопливо.

«Помню, обедая у нас, — пишет Матюшин, — он задумался и поднес ко рту коробку со спичками вместо хлеба и тут же начал высказывать замечательные мысли о новом слове. В эти минуты внешней рассеянности он был глубоко собран внутренне. Его огромный лоб всегда производил впечатление горы. Уходя, он часто забывал надеть шапку. Иногда заходил в чужие квартиры. Его молчаливость и замкнутость были невероятны. Он приходил к едва знакомым людям и сидел, не говоря ни слова, час, два и так же молча уходил.

Случалось, что о нем, молчавшем в углу, забывали, запирали на ключ. Возвращаясь поздно ночью, с удивлением находили Хлебникова сидевшим в том же углу, голодным и иззябшим.

Его спрашивали:

— Виктор Владимирович, вы здесь? Ели ли вы что-нибудь?..

Он отвечал с большой неуверенностью:

— Да… нет… я, кажется… ни…чего… не… ел.

Ложась спать, он постепенно стаскивал все покрытия себе на голову, мало заботясь об остальном теле, и на рассвете дрог, но оставался верен своей привычке.

Он постоянно терял свои вещи, табак, деньги и поэтому нередко попадал в затруднительное положение.

Вместе с тем он был упорно настойчив. Помню, как он целый час дергал ручку звонка у моей входной двери, желая войти во что бы то ни стало. Но я решил проявить такое же упрямство и не открывать. На другой день, обедая вместе, мы смеялись над нашей выдержкой и радовались, как щенки».[48]

Из новых сподвижников «будетлян» Хлебников больше всего подружился с Алексеем Крученых. Их взгляды на искусство были тогда во многом сходными. Крученых, как и Хлебников, был великим экспериментатором. Он не боялся показаться смешным, он был бесстрашен в исследовании границ искусства, возможностей художественного слова. Надо было иметь немалое мужество, чтобы напечатать совершенно серьезно в качестве стихов такие строки:

Дыр-бул-щыл

убещур

скум

вы-со-бу

р-л-эз —

и после утверждать, что в этих пяти строчках больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина. Конечно, обыватели, приверженцы здравого смысла и хорошего вкуса не могли понять, что это не тупик, это не подрыв устоев, а выход в новую, неизведанную художественную реальность. Зато своего нового друга сразу оценил Хлебников, и более того — Хлебников становится соавтором Крученых.

Тогда Крученых начал писать поэму «Игра в аду», где издевался над архаическим чертом. Однажды к нему зашел Хлебников, увидел рукопись, прочитал ее и тут же стал дописывать, исправлять, приписывать новые строки. Так родилось их первое совместное произведение. Сюжет поэмы прост: грешники играют с чертями в карты, один из них обманывает чертей и выигрывает, авторы рассуждают о бренности нашего мира.

И взвился вверх веселый туз,

И пала с шелестом пятерка,

И крутит свой мышиный ус

Игрок суровый, смотрит зорко.

И в муках корчившийся шулер

Спросил у черта: «Плохо, брат?»

Затрепетал… «Меня бы не надули!»

Толкнул соседа: «Виноват!»

И содержание, и форма поэмы были достаточно традиционны, только издать ее друзья решили необычным способом.

«Как печатается обычная книга?» — спросили себя и читателей Крученых и Хлебников. Автор отдает свое произведение наборщику, и в результате слова и буквы поэтического произведения облекаются в серый арестантский халат и стоят вытянутые в ряд, обиженные, подстриженные и все одинаково бесцветные и серые. А на самом деле почерк очень влияет на восприятие текста, настроение писателя может через почерк передаться читателю. Поэтому, говорят Крученых и Хлебников, надо отдавать свое произведение не наборщику, а художнику.

Именно так они поступили с «Игрой в аду». Книгу сделали в технике литографии, а иллюстрации к книге выполнила Наталья Гончарова. Текст на литографском камне написал сам Крученых.

Так, помимо двух изданий «Игры в аду», Крученых напечатал книги «Мирсконца», «Помаду», «Тэ ли лэ», «Бух лесиный», «Взорваль» (во всех были помещены стихи Хлебникова) и ряд других в основанном им издательстве «ЕУЫ». Все они состояли из небольшого числа страниц и были нарочито небрежно оформлены, что позволило критикам назвать их «скоморошьими альбомчиками». Издание книг подкреплялось такими же издевательскими манифестами. Алексей Крученых писал: «Ужасно не люблю бесконечных произведений и больших книг — их нельзя прочесть зараз, нельзя вынести цельного впечатления. Пусть книга будет маленькая, но никакой лжи; все — свое, этой книге принадлежащее, вплоть до последней кляксы». «Издания „Грифа“, „Скорпиона“, „Мусагета“… большие белые листы… серая печать… так и хочется завернуть селедочку… И течет в этих книгах холодная кровь» («Заметки об искусстве»).

Хлебников и Крученых провозглашали:

«Чтоб писалось туго и читалось туго неудобнее смазанных сапог или грузовика в гостиной… Живописцы будетляне любят пользоваться частями тел, разрезами, а будетляне речетворцы разрубленными словами, полусловами и их причудливыми хитрыми сочетаниями (заумный язык). Этим достигается наибольшая выразительность, и этим именно отличается язык стремительной современности, уничтоживший прежний застывший язык» (из манифеста «Слово как таковое»).

«Есть два положения:

1) Что настроение изменяет почерк во время написания.

2) Что почерк, своеобразно измененный настроением, передает это настроение читателю, независимо от слов. Так же должно поставить вопрос о письменных, зримых или просто осязаемых, точно рукою слепца, знаках. Понятно, необязательно, чтобы речарь был бы и писцом книги саморунной, пожалуй, лучше, если бы сей поручил это художнику» (из манифеста «Буква как таковая»).

Впечатление «скоморошьих альбомчиков» усиливалось эпатажными названиями книг. Это было характерно для издательской деятельности многих футуристов. Эпатирующие названия «Пощечина общественному вкусу», «Затычка», «Дохлая луна» сразу предупреждают читателей, что ждет их внутри книги.[49]

На этом фоне и куда менее шокирующие названия («Молоко кобылиц», «Изборник стихов»), если они выходили под маркой «Гилея» или «ЕУЫ», приводили читателей и критиков в негодование.

На самом деле за этими эпатажными выходками стояла очень серьезная работа.

Представители авангарда бесстрашно исследовали границы культурного пространства, изменяли и расширяли эти границы. Изменения коснулись самого «образа» книги, которая, с тех пор как появилась письменность, становится одним из важнейших элементов культуры. Давно отмечено, что если в XIX веке литература «вела» за собой живопись, то в ХХ веке соотношение поменялось. Пространственные и временные искусства стремятся проникнуть в те области, куда путь им закрыт, казалось бы, по определению. Представители литературного и художественного авангарда обращаются в поисках первоосновы к своему материалу, к тому, из чего сделаны их произведения: в живописи это был цвет, линия, в поэзии — слово, произнесенный звук, написанная буква. В творчестве художников книги материал подчеркнут, выпирает. Литографии наклеивают на обложку, обложки делают из мешковины, листы — из обоев, в большом количестве используют аппликации. И у поэтов, и у художников на первом плане ощущение материала, буквально — материального носителя слова и изображения. Ощущение материала передает и текст — не набранный типографским шрифтом, а переписанный художником вручную, причудливо расположенный на странице. Впрочем, авангард питала мощная традиция фигурных стихов, уходящая в глубокую древность, пережившая расцвет в эпоху барокко и возродившаяся в творчестве Аполлинера и Малларме. В дальнейшем Хлебников экспериментировал с формой книги. Его манифест «Труба марсиан» был сделан в виде свитка.

Эксперименты, начатые Хлебниковым и его друзьями, продолжили следующие поколения футуристов. Так, в 1920-е годы, предвосхищая современный жанр перформанса, представитель русского литературного конструктивизма Алексей Чичерин напечатал поэму «Во веки веков» в виде пряника «тиражом» пятнадцать экземпляров. Поэма-пряник была съедена теми, кто ее купил. Интересно, что в этих опытах представители авангарда следуют древнейшим традициям в символике книги. Мотив поедания книги восходит к Апокалипсису: проглоченная книга сладка в устах и горька во чреве.[50]

Хлебников нередко использует средневековый образ «мир как книга», особенно ярко это проявилось в стихотворении 1919 года «Единая книга». Поэт призывает

…ускорить приход

Книги единой,

Чьи страницы — большие моря,

Что трепещут крылами бабочки синей,

А шелковинка закладка,

Где остановился взором читатель, —

Реки великие синим потоком…

…………………………

Род человечества — книги читатель,

А на обложке — надпись творца,

Имя мое — письмена голубые.

Да ты небрежно читаешь.

Больше внимания!

Слишком рассеян и смотришь лентяем,

Точно уроки Закона Божия.

Эти горные цепи и большие моря,

Эту единую книгу

Скоро ты, скоро прочтешь!

В этих страницах прыгает кит

И орел, огибая страницу угла,

Садится на волны морские, груди морей,

Чтоб отдохнуть на постели орлана.

Итак, «Игра в аду» явилась первым из футуристических экспериментов, в которых принимал участие Хлебников.

К тому времени Ларионов и Гончарова поссорились с остальными «Бубновыми валетами» и устроили свою выставку под названием «Ослиный хвост». Название было еще более эпатирующим, чем прежнее. За два года до этого группа французских художников выставила в Салоне независимых картину и опубликовала соответствующий манифест от имени художника Бороналли. Как выяснилось позже, они к хвосту осла привязали кисть, и, таким образом, картина была написана ослиным хвостом. Ничего не подозревавшие критики серьезно разбирали достоинства и недостатки картины.

Выставки «Бубнового валета» и «Ослиного хвоста» открылись почти одновременно (соответственно в январе и марте 1912 года). Хлебников, разумеется, побывал и там и там. В числе «бубновалетовцев» остались Давид Бурлюк и другие хорошо знакомые Хлебникову люди. Выставки сопровождались грандиозными диспутами в Политехническом музее. В качестве докладчиков выступали Н. Кульбин («Новое искусство как основа жизни») и Д. Бурлюк («О кубизме и других направлениях в живописи»), оппонентом был приглашен Волошин, в прениях участвовали Ларионов и Гончарова. Хлебников тоже мог бы выступить, но у него, при его высоком росте, был очень тихий голос, поэтому выпускать его на сцену было бессмысленно. Позже Бурлюк несколько раз попытался это сделать, но ничего хорошего не получилось. Хлебников дочитывал тихим голосом стихотворение до середины и говорил: «Ну и так далее…» На диспутах нужны были ораторы, способные увлечь за собой аудиторию. Ораторским талантом Хлебников не обладал, зато Бурлюк и Маяковский были им наделены в достаточной мере. Все диспуты имели скандальный успех. У дверей аудитории происходила настоящая давка. На кассе вывешивалось объявление, что все билеты проданы, но публика, преимущественно учащаяся молодежь, упорно не желала расходиться, так что для наведения порядка не раз приходилось вызывать особый наряд полиции. Эти вечера остались в памяти современников…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.