Партвласть: пощечина и тост

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Партвласть: пощечина и тост

Как мы уже знаем, еретик во многих своих оценках того, что происходит в стране, Шолохов становится членом Всесоюзной коммунистической партии большевиков.

Его никто к этому не принуждал. Писательский люд редко когда заставляли вступать в партию. Доброволец! Он полностью разделял то, что записано и в программе, и в уставе. Из них воодушевляюще явствовало, что в интересах всех угнетенных и обездоленных надо быть активным в строительстве социализма и коммунизма и активно же бороться с тем, что мешает этому строительству. Надо быть активным для народного счастья… Чего-чего, этого Шолохову не занимать.

Он еретик — но не противник. Знает трудную судьбу своей страны и хочет видеть ее сильной и красивой. Познал беды-тяготы своего настрадавшегося народа с детства — хочет ему благополучия и покоя.

Шолохов догадывался, отчего он, как член партии, нужен райкомовцам. Не для почетного пребывания в их рядах. Им сейчас очень нужен такой комиссар-атаман, которой помог бы сопротивляться смертному несчастью. Становилось ясно — нагрянул голодомор. Не голод, ибо это не только результат засухи, но в главном это итог преступной политики бездумного выкачивания зерна.

Догадывался он и о том, что партийцы в крайкоме и выше такое его новое качество не очень-то будут приветствовать. И без того мешал строптивец!

Из-за положения на Дону нервы у Шолохова были натянуты до предела: не быть бы взрыву. Так и случилось — в Москве.

Это произошло дома у редактора «Нового мира» Ильи Гронского во время вечернего застолья. Хозяин взялся познакомить Шолохова с крупным в партийной иерархии чином — Алексеем Ивановичем Стецким, заведующим Отделом пропаганды ЦК.

Шолохов подошел к нему, напевая «Стецкие — Марецкие…». А Марецкий-то, знакомец Стецкого, был с клеймом: бухаринец, как это определил самолично товарищ Сталин. Тут Стецкий, чтобы решительнейшим образом отмежеваться от врага партии, вскочил и ударил Шолохова, однако получил сдачи. Гронский в ужасе сгреб вёшенца и оттащил в другую комнату. Еле-еле помирил. До Сталина докатилась эта история. Как-то стал расспрашивать о ней Шолохова, но разговор, по счастью, остался без последствий.

…Вождь и три влиятельных члена Политбюро — Молотов, Ворошилов и Каганович — без всякого чванства пожаловали в особняк Максима Горького на Малой Никитской, чтобы побеседовать с писателями. Здесь решили собрать тех, кто мог бы поддержать идею создания Союза писателей. Пригласили почти 50 творцов. Тут и Фадеев, и Катаев, и Леонов, и Сейфуллина, и Михаил Кольцов, и Багрицкий, и Маршак, и Панферов.

Красив причудливый по архитектуре и убранству дом Горького. Он ему подарен после возвращения из Италии. До революции этот особняк принадлежал знаменитому богачу-меценату Рябушинскому. Взошли верховные партийцы со Сталиным во главе по изящно украшенной и ласково изогнутой лестнице на второй этаж. Хорошо в гостиной — и просторна, и уютна: стены в деревянной облицовке, картины, скульптуры. Двери широко распахнуты. Не все вместились, а слышать-видеть хотелось. Писатели расположились всюду: и в кабинете, и в проходах, и в библиотеке…

Сталин всех покорил, ибо не был равнодушен. Один из присутствующих, критик и литературовед Корнелий Зелинский, догадался вести записи, и одной из первых стала такая: «Товарищ Сталин быстро и внимательно оглядывает присутствующих…»

Горький и Сталин пригласили писателей выступать.

Выступал писательский люд по-разному. Кое-кто с ярким и образным подхалимажем — это еще не для всех привычное состояние, но привыкали. Кое-кто проявлял независимость — пока еще дозволялось, но через три-четыре года убедятся: пора срочно отвыкать.

Сталин и Шолохов… Каждый из них воспринимал выступления по-своему, у каждого — ясное дело — свои душевные переживания или строгий расчет, когда слушают.

Владимир Зазубрин, как пишет Зелинский, «пошел сравнивать Сталина и Муссолини в предостережение тем, кто хочет рисовать вождей, как членов царской фамилии». Что Сталин? Зелинский отметил: «Сталин сидит насупившись». Что Шолохов? Напомню: ему не нужны ничьи предостережения — из-под его пера имя Сталина не появилось в «Тихом Доне». Шолохов узнает в 1938-м, что Зазубрин будет объявлен «врагом народа».

Лидия Сейфуллина. «С неожиданной для многих резкостью выступила она против предложения Горького о введении некоторых бывших рапповских руководителей в Оргкомитет». Шолохов давно уже терзаем этой крикливой братией. Что Сталин? Обратимся к записям Зелинского: «Раздался шум, протестующие голоса. Но товарищ Сталин поддерживает Сейфуллину: — Ничего, пусть говорит…»

Потом Сталин стал говорить сам, и его речь не могла не зачаровать большинство, а былых неистовых рапповцев — ввергнуть в уныние:

«— „Пущать страх“, отбрасывать людей легко, а привлекать их на свою сторону трудно. За что мы ликвидировали РАПП? Именно за то, что РАПП оторвался от беспартийных, что перестал делать дело в литературе. Они только „страх пущали“. А „страх пущать“ — это мало. Надо „доверие пущать“».

Кто-то, подбодренный добротой вождя, рискнул на остроту: «Если ЦК нас не выдаст, Авербах нас не съест».

Вождю в эти минуты верили. Верил ли он сам в то, что говорил? Вряд ли. Не прошло и нескольких недель, как изумленные писатели прочитали в «Правде»: в оргкомитет для подготовки нового Союза писателей введены и неистовый рапповец Макарьев, и даже Авербах.

Критик Иван Макарьев был близок Шолохову: оба родом с Дона. «Сталин во время выступления Макарьева встает и выходит покурить», — записывает Зелинский. Трагична судьба критика — в конце 1930-х он будет посажен. Что Шолохов? Он не поверит в праведность ареста.

Писателям с вождем интересно. Зелинский увековечил это: «Спрашивают о встречах товарища Сталина с Эмилем Людвигом, с Бернардом Шоу…»

Вождь же Шолохова выделяет: «Беседуют о „Тихом Доне“». Зелинский уточнил: «Сталин разбирает образ Григория Мелехова».

Горький приглашает всех перекусить — огромная столовая, длинен и широк гостеприимный стол. Но вёшенец и в застолье не выходит из общего внимания. Зелинский внес в свои записки: «Вспоминают, что еще не говорил Шолохов». К нему обращаются все взоры, но он отказывается, и это-то в присутствии вождя.

Не с чем выступить? Выражает отказом несогласие с тем, что навязано на встрече к обсуждению? Застенчив? Гордец? Летописец ушел от опасной задачи записать, отчего же это отмолчался такой во всем непохожий на собравшуюся здесь писательскую братию этот уже прославленный на весь мир провинциал. Зелинский о поведении Шолохова выразился уклончиво: «Обстановка в самом деле уже иная… Идет ужин». Но даже в этой заметке виден не холуйский, гордый шолоховский характер. Ни тебе тоста за вождя, ни предложений, как помочь ЦК провести предстоящий писательский съезд достойно.

Зелинский обрисовал облик Сталина: «В лице появляется нечто хитрое. Пожалуй, тигриное». И Шолохов отметит это в романе «Они сражались за родину»: «У Сталина желтые глаза сузились, как у тигра перед прыжком…»

Шолохов продолжает быть в центре внимания: «Писатели собираются петь. Фадеев уговаривает Шолохова спеть с ним вдвоем. Шолохов смущен. Рядом с высоким Фадеевым Шолохов кажется маленьким. Он стоит в тесной шерстяной рубахе, с голой, стриженой, большой головой и неловко улыбается. Он ищет, как избежать общественного внимания. Фадеев запевает один. „Выпьем за самого скромного из писателей, за Мишу Шолохова!“ — кричит Фадеев, который уже сам изрядно выпил».

Что Сталин? Поразительный порыв, правда, тут же перешедший в хладнокровное желание дать урок политграмоты: «Сталин снова встает с бокалом в руке: „За Шолохова! Да, я забыл еще сказать вам. Человек перерабатывается самой жизнью. Но и вы помогите переделке его души. Это важное производство — души людей. Вы инженеры человеческих душ. Вот почему выпьем за писателей и за самого скромного из них, за товарища Шолохова!“»

Каково станичнику — тост за него! И каково остальным писателям? Кто-то порадовался за Шолохова. Кто-то люто приревновал.

Он не оставлен без внимания и после тоста: «Сталин часто искал глазами Шолохова, и когда пил за его здоровье, и раньше, когда беседовал об образе Григория Мелехова».

Вот каков вождь — приказал видеть в Мелехове не правдоискателя, а «отщепенца», как это записал Зелинский: «Мелехова нельзя считать типичным представителем крестьянства. Белые генералы не могли назначить командовать дивизией крестьянина без офицерского чина. А у казаков это могло быть. Спросим про казаков у Шолохова…»

Где же автор? Невероятное запомнил Зелинский: «Шолохова рядом не оказалось».

Поразительный поступок. Не пожелал — и все тут тебе! — вписать себя в историю ни придворным пением, ни желанием низкопоклонно выслушивать приговор любимому герою. И даже не воспользовался милостью подольше посидеть рядом с вождем.

Но вернемся к началу застолья, когда Шолохов еще не ушел. Сталин в тот вечер был горазд на удивляющие откровения:

— Стихи хорошо. Романы еще лучше. Но пьесы нам сейчас нужнее всего. Пьеса доходчивее… Пьесу рабочий просмотрит. Через пьесу легко сделать наши идеи народными, пустить их в народ.

Шолохов тянулся к этому жанру. С юности. И сейчас не потерял интереса. В 1936-м он создаст в Вёшках театр колхозной казачьей молодежи. Однако не ринулся — стремглав — исполнять наказ вождя, хотя все-таки попробует себя в драматургии.

— Некоторые выступают против старого, — переменил тему вождь. — Почему? Почему все старое плохо? Кто это сказал? Вы думаете, что все до сих пор было плохо, все старое надо уничтожать. А новое строить только из нового. Кто это вам сказал? Ильич всегда говорил, что мы берем старое и строим из него новое. Очищаем старое и берем для нового, используем его для себя. Мы иногда прикрываемся шелухой старого, чтобы нам теплее было. Будьте смелее и не спешите все сразу уничтожать.

Шолохов мог примерить этот монолог на себя. Нет, даже в своей писательской юности он не соблазнился модой и не порвал с классическими традициями — с реализмом.

— Он (писатель) должен знать теорию Маркса и Ленина, — продолжил Сталин, — но должен знать и жизнь. Художник прежде всего должен правдиво показывать жизнь. А если он правдиво будет показывать нашу жизнь, то в ней он не может не заметить, не показать того, что ведет ее к социализму. Это и будет социалистическим искусством. Это и будет социалистическим реализмом.

Вот какое — стратегическое на многие десятилетия — наставление.

Шолохов порой в речах и статьях на злобу дня употреблял это трудно произносимое словосочетание «социалистический реализм». Однако проницательные читатели и не думали числить «Тихий Дон» по разряду этого самого «соцреализма». Знали: роман — великолепный образец истинного реализма без всяких толкований.

Шолохов, вероятно, удивился: «Поднятая целина» никак не прозвучала на этой встрече. Ни Сталин, ни Горький, ни остальные — что друзья, что враги — не сказали о романе ни слова. Странно.

Совсем уже опустился вечер… Покидали дом Горького гости. Сначала вождь и окружение. Потом, неохотно, братья-писатели: не утихли всплески от услышанного и посуленного, да и не все было выпито… Шолохов исчез, как мы уже знаем, раньше всех.

…«Страхопущание» приближалось от Сталина неукротимо и вошло в жизнь страны прочно с середины этого десятилетия. Обрушилось оно и на участников встречи — почти каждый четвертый ее участник погиб в лагере или был расстрелян.

Была и еще одна жертва той встречи: после сталинского суждения о Мелехове этот персонаж по воле критиков чаще всего проходил только по одной статье: враг! Для творческой логики романа такая трактовка притушевывала правду революции. Двойственным было и восприятие у читателей: одно входило в души со страниц романа — иное вдалбливали учителя, журналисты, пропагандисты и ретивая рать конъюнктурщиков в звании шолоховедов.

«Правда» и все другие газеты и журналы ничего не сообщили о встрече. Уже вторая такая встреча прошла как бы засекреченной.

И еще одна загадка: отчего Шолохов нигде не описал эту свою встречу со Сталиным?

Горький продолжал собирать у себя дома зачинателей нового Союза писателей. И по-прежнему привечал Шолохова. Леонид Леонов впечатляюще рассказывал: «Длинный стол. Накурено. Дым стоял слоями, стол кажется поэтому еще длиннее. На том конце Горький с Шолоховым…»

…Заканчивался 1932 год. Шолохову было что вспоминать, то радуясь, то огорчаясь.

Случился повод рассказать ему о своем житье-бытье Викентию Викентьевичу Вересаеву, почтеннейшему старцу, начавшему писать задолго до революции. Шолохов прослышал о его мнении: «„Поднятая целина“ — это полуправда». И решил с ним познакомиться, узнать из первых уст, чем вызвана такая оценка, может, и поспорить.

От той встречи — состоялась-таки — в дневнике Вересаева осталось огромной ценности свидетельство. Пусть и кратко, но записан шолоховский рассказ о том, как ему довелось рассказать Сталину об ужасах коллективизации: Сталин слушал молча, а потом неожиданно, не сказав в ответ и слова, встал и вышел.

К концу года Шолохову становится не до литературы. Беда все стремительнее надвигалась на Дон. Голодомор! Вёшенец предчувствовал беду. Год назад в статье «За перестройку» он предупреждал и о засухе, и о том, что «часть колхозов грешила против качества», и даже о том, что донской колхозник не заинтересован в труде, ибо плохо — несправедливо — он оплачивается. А затем обратился, напомню, с письмом к Сталину.

Каково же мнение вождя о результативности колхозов? Шолохов мог бы получить в январе следующего года ответ на свою критику — своеобразный — в докладе Сталина «Итоги первой пятилетки»: «Я, к сожалению, не могу сейчас остановиться на недостатках и ошибках, так как эти рамки порученного мне итогового доклада не дают для этого простора». Странно, что по обыкновению не «остановился» на недостатках. Но это факт. И это, догадываюсь, не случайность, не «рамки». Сталин редко просчитывался. Он сознательно умалчивал о недостатках и ошибках.

Что думал Шолохов о результативности колхозов? В конце его статьи дан вывод: только что созданная колхозная система нуждается — уже! — в перестройке. Вот как это изложено: «Нужно крепко драться за перестройку колхозного хозяйства. Нужно так хозяйствовать, чтобы давать стране в достаточном количестве не только хлеб, но и мясо, и шерсть, и даже строевую донскую лошадь, и тем самым увеличить благосостояние колхозов. Данные для этого есть, надо их только осуществить».

…К концу год. Зима пришла на Дон и смерть за собой пригласила. Как ни читай газеты, как ни вникай в речи Сталина — о голоде-голодоморе ни слова.

Партия сообщала о победах и свершениях. И они были — одновременно с тем, что несколько миллионов человек обречены на вымирание.

Шолохов свидетель и достижений, и горя. Может быть, поэтому ни одно его произведение не одномерно. Газеты сообщают в ноябре-декабре 1932 года:

Харьковский тракторный завод к 7 ноября выпустил не 1690 машин, а 1820…

Киев рапортует о первом в СССР сварочном котле («лучший в мире»)…

Построены тепловоз «Иосиф Сталин», первый советский электровоз и первый советский локомотив в 500 лошадиных сил…

Появились первые образцы советского телевизора и легковой автомашины…

Дополнение. Шолохов уловил противоречия в сталинских установках для писателей. В канун той встречи в доме Горького вождь провел еще одну встречу с писателями-коммунистами. Там порой высказывал то, что можно расценить как партийную ересь:

«Монополия в литературе одной группы ничего хорошего не принесет…»;

«Цель у нас одна: строительство социализма. Конечно, этим не снимается и не уничтожается все многообразие форм и оттенков литературного творчества. Только при социализме, только у нас могут и должны расти и расширяться самые разнообразные формы искусства; вся полнота и многогранность форм; все многообразие оттенков всякого рода творчества…»;

«Почему вы требуете от беспартийного писателя обязательного знания законов диалектики?.. Толстой, Сервантес, Шекспир не были диалектиками, но это не помешало быть им большими художниками…»;

«Литературному мастерству можно учиться и у контрреволюционных писателей — мастеров художественного слова…»

Одно вождя «оправдывает» — эти его антисоцреализмовские откровения в жизни не проявлялись.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.