«Человек стоит столько, сколько стоит его слово!»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Человек стоит столько, сколько стоит его слово!»

Тучи вокруг меня сгущались. Чувствовалось, что «в воздухе пахнет грозой».

Я расшибала себе лоб обо все острые углы. А находить такие углы я всегда умела… Когда ночью дежурил Ежов, мы оставались без лекарств. Выписывать лекарства — обязанность ночного дежурного, но Ежов был до того глупым и безграмотным, что выписывать не мог. Приходя на дежурство, я сама их выписывала, а это нарушение правил. Отсюда — скандал: аптекарь жалуется Миллеру, а он разносит меня за то, что выполняю не свою работу.

С Ядвигой я — на ножах. Если мы дежурим вдвоем ночью, то это мучение: стоит двум полуживым доходягам обменяться шепотом репликой, как Ядвига врывается в палату и орет, тараща глазища: «Тихо! Соблюдать тишину! Молчать!!!» — таким голосом, что все больные вскакивают с перепугу.

Я высказываю свой взгляд на подобный способ добиваться тишины. Задвига жалуется на меня Флисс, и я получаю разнос.

Если я дежурю с Зоей, то тоже не лучше.

Зоя запирается с очередным «неопасным» сифилитиком в процедурке, а я ее все время беспокою: то шприц кипячу для очередного укола или вливания, то банки беру, то клизму.

Напрасно Салтыков при каждой встрече с укором декламирует:

А он, мятежный, ищет бури…

Как будто в бурях есть покой[49].

Буря надвигается…

Она уже близка. И неизбежна.

Разразилась она, как обычно, по моей вине.

Все сестры так или иначе подрабатывали на стороне. У некоторых были на самом деле золотые руки. Маргарита Эмилиевна мастерила кукол, медвежат, делала аппликации, абажуры; Женя Шитик из бухгалтерии очень хорошо шила.

Но большинство вышивали. Особенным спросом пользовались вышивка «ришелье» и египетская мережка.

Разумеется, официально это не разрешалось, но Вера Ивановна требовала, чтобы ее подчиненные хорошо работали, в нерабочее же время они могли заниматься своим промыслом.

Это допускалось при условии, что все будет шито-крыто, особенно в том, что касается связи с вольнонаемными: до начальства не должно было доходить, что вольняги в обмен на художественные произведения подкармливают заключенных.

Но вышивальщицам нужны ножницы, чтобы вырезать «ришелье». А у вышивальщиц нет твердой уверенности в том, что нужно соблюдать заповеди Моисеевы, и поэтому ножницы из процедурного кабинета исчезли.

Так же таинственно пропали и вторые ножницы. Флисс принесла из дому свои.

В те годы ножницы (как, впрочем, и многое другое) считались весьма дефицитным товаром, и Флисс стала требовать, чтобы, заступая на дежурство, медсестры расписывались в специальном журнале, что «ножницы не будут украдены».

Вечер. Я являюсь на дежурство и иду в процедурку, где обычно происходит сдача дежурства: количество больных, поступившие, убывшие, особенно тяжелые; назначения, анализы… Затем я расписываюсь в том, что дежурство мною принято. Всё!

Нет, не всё…

Подходит Флисс и кладет передо мною еще одну тетрадь.

— Распишитесь!

Читаю и с негодованием выпрямляюсь:

— Что такое? Что я «не украду ножницы?»

— Да!

— Я приняла дежурство. Я отвечаю за все! За жизнь более чем ста человек, за то, что выполню все назначения, сделаю все, чтобы им помочь… Наконец, за пожарную безопасность. За все!

— Но вы должны расписаться в том, что ножницы не будут украдены.

— Человек стоит столько, сколько стоит его слово. Подпись — то же слово. Ронять своего достоинства я не могу!

— А я требую. Значит, вы должны!

Рядом за шахматами сидят Миллер и его ординатор — молодой инфекционист Реймасте.

Миллер — фанатик шахматной игры. Но еще больше — дисциплины. Не отрывая взора от шахматной доски, он рявкает:

— Вы должны выполнять то, что вам приказывают, а не рассуждать!

— Животные могут не рассуждать, а человек обязан!

— Вы или подпишите, или мы расстанемся!

— Тогда прощайте!

Я повернулась, выскочила из процедурки, вихрем промчалась по коридору, рванула входную дверь и выскочила наружу.

Черная полярная ночь меня встретила, завыла и швырнула мне в лицо острый, как битое стекло, снег.

Было от чего прийти в отчаяние!

Слоненок! О киплинговский Слоненок! Он задавал неуместные вопросы, и его все, все без исключения, колотили. И после очередной трепки он уходил, изрядно помятый, но нельзя сказать, что особенно удивленный. Мне тоже пора уже перестать удивляться. Только у Слоненка имелось огромное преимущество: он был на воле, а я…

Никогда инстинкт самосохранения еще не поднимал во мне голоса. Молчал он и теперь. Но душа… Душа была ранена, и она корчилась от боли. Не от страха, нет, а именно от боли.

Я знала, что ЦБЛ — это оазис. Он спас меня от смерти и дал возможность акклиматизироваться, окрепнуть, — одним словом, пройти через тот период, который обычно является роковым для тех, кто не умеет приспосабливаться.

Большинство заключенных погибают в первые год-два, от силы — три.

Я балансировала на грани смерти в томской Межаниновке, новосибирской Ельцовке. Пожалуй, в Норильске я бы с этой грани соскользнула. Спасением оказалась ЦБЛ.

Где бы я ни трудилась, я делала все, что могла, и куда больше, чем была обязана, но мне это ничего, кроме «шишек», не принесло.

Прежде надеялись, что после войны все устроится, думали, что все эти нелепые страдания — следствие войны. Теперь война окончилась, а заключенным стало еще хуже: придумали каторгу, строгости усилились. Прибывают все новые и новые партии заключенных; срок заключения с десяти лет поднялся до двадцати пяти. То, о чем рассказывают, приводит в недоумение.

И нигде ни звездочки, ни малейшего просвета! Как темно, как безнадежно темно на душе!

Может быть, именно тогда я подумала о смерти?.. Не о той, что подстерегает на пути. Не о той, что нагоняет и набрасывается из-за спины, а о той, навстречу которой сам идешь.