Терапевтическое отделение
Терапевтическое отделение
Людовик XIV мог говорить: «Государство — это я!» Доктор Мардна не говорил: «Терапевтическое отделение — это я!» — но тон отделению задавал он.
Гиппократ, отец медицины, знал, что к чему, когда говорил, что у врача три вида оружия в борьбе с недугом: слово, лекарство и нож. Причем на первое место выдвигал слово.
Справедливо и изречение: «Если после разговора с врачом больной уже чувствует облегчение, значит, врач хорош!»
От слова, от обращения врача, от умения внушать доверие и вселять надежду в больного зависит если не все, то очень многое. А умение обращаться с больными, даже самыми антипатичными, порой отталкивающими, у Мардны было!
Было и другое. Он знал свое дело и, что встречается куда реже, любил его.
Недаром он говорил:
— Не будь я врачом, я хотел бы быть… именно врачом и никем иным!
Третья отличительная черта доктора Мардны — потребность делиться опытом, учить своих младших сотрудников.
Тут мне действительно повезло.
Я всегда терпеть не могла механически выполнять свою работу, повторяя без изменения одно и то же изо дня в день.
Мне всегда хотелось понять суть того, что я делаю, чтобы с каждым разом делать это лучше, чем вчера.
Кроме меня средний медперсонал был представлен тремя фельдшерами. Это были Моня, Али и Александр Петрович. С Моней мы как-то сразу нашли общий язык, так как поклонялись одному кумиру — доктору Мардне.
Моня, вернее — Соломон Маркович Трегубов, еврей из Харбина, окончил русско-японскую гимназию и успел добраться до третьего курса медицинского института.
Он ненавидел японцев и всей душой рвался в Советский Союз, будучи экзальтированным юным коммунистом и неплохим поэтом к тому же.
При первой возможности он осуществил свою мечту — перешел границу в полной уверенности, что его встретят с распростертыми объятиями.
«Объятия» его встретили. Если не жаркие, то крепкие: судили его по статье 58–6 за шпионаж, дали десять лет и отправили в Норильск.
Все мы, четверо, охотно слушали интересные и наглядные лекции доктора Мардны, но самыми рьяными его «студентами» были мы с Моней. Мы смотрели ему буквально в рот, боясь пропустить хотя бы одно слово, молились на него, как на Бога, и считали величайшим счастьем, если доктор разрешал нам самим принять — выслушать, поставить диагноз и заполнить историю болезни.
Уж как мы старались не оконфузиться перед нашим кумиром — любимым учителем! До чего же дотошен был наш осмотр! Сам Лаэннек[27] не мог бы придраться к последовательности приемов осмотра: анамнез, осмотр, выстукивание и выслушивание.
С каким увлечением мы спорили о характере хрипов: мелкопузырчатые или среднепузырчатые? Какое прослушивается дыхание — ослабленное или только укороченное? И можно ли перкуссионный звук назвать Sehenkelton?
К большому нашему огорчению, доктор отнюдь не всегда соглашался с диагнозом нашего консилиума и, стараясь щадить наше «докторское» самолюбие, так деликатно указывал на допущенные ошибки, что мы только удивлялись, как это мы сами не догадались.