СМУТНЫЕ ГОДЫ. ПЕТРОГРАД

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

СМУТНЫЕ ГОДЫ. ПЕТРОГРАД

Этим именем я называю период моей жизни начиная с окончания гимназии в 1915 году. Я уже писал о том, что нашему поколению выпала доля оказаться на великом переломе, пережить великую ломку, исчезновение векового строя монархии в России, видеть только его конец, пережить Первую мировую войну, уже значительно поколебавшую прежние устои общества, быть свидетелями двух революций, принять участие в гражданской войне и, наконец, попав в лагерь достойных оплакивания побежденных, уйти в изгнание.

По существу тот уклад, тот быт, который казался нам вечным, кончился летом 1914 года. В июне газеты заполнились сообщениями об убийстве в Сараеве наследника австрийского престола эрцгерцога Франца Фердинанда и его морганатической супруги графини Хотек. Русское общественное мнение с 1908 года считало Австро-Венгрию, после аннексии Боснии и Герцеговины, врагом России, особенно когда выяснилось, что австрийский министр иностранных дел Эренталь нагло обманул нашего министра Извольского при свидании в Бухлое. Последующие июль и август месяцы 1914 года можно считать для России периодом величайших ошибок в оценке положения и в решениях. Удивительно, что наши отцы, весь русский правящий класс, за редчайшими исключениями, оказались во власти бессмысленных воинственных настроений. Убийство в Сараеве произошло в так называемый Видовдан — национальный праздник сербов, своего рода День независимости. Франц Фердинанд, принимая участие в этом празднестве, хотел символически подчеркнуть, что он желает в Австро-Венгрии поставить многочисленные народы славянского происхождения на равную ногу с немцами и венграми. Защищаемая им идея как-то совсем не вязалась с его моральным обликом. Он был прямым гордым представителем Габсбургской династии с непоколебимым убеждением в превосходстве германской расы. И, несмотря на это, он с большой прозорливостью понимал, что необходимо сделать в стране уступки полякам, чехам, хорватам. Эти его намерения являлись смертельным ударом по надеждам и притязаниям сербов, мечтавших о воссоединении южных славян, живших в Австро-Венгрии, с целью превращения крохотной Сербии в мощную славянскую державу. Эти настроения в Белграде и были идейным двигателем задуманного и совершенного террористического акта.

Вот эта сущность и была неизвестна в России или, может быть, намеренно замалчивалась знавшими ее. Уже через 10 лет в эмиграции русские узнали, что в Белграде в 1914 году не только мечтали о воссоединении славян, но и работали в этом направлении. Главной задачей было устранение Франца Фердинанда как главного врага объединения славян под верховенством Сербии. И поэтому неудивительно, что террористы из Боснии во главе с Гаврилой Принципом еще весной 1914 года оказались в Белграде и прошли курс стрельбы и бомбометания на учебном военном поле Баница под Белградом. Организация убийства австрийского престолонаследника была делом сербского полковника, начальника отдела в Военном министерстве Аписа Дмитриевича, который одновременно был главой тайной офицерской организации «Черная Рука». За 10 лет до этого она уже сыграла решающую роль в убийстве короля и королевы из династии Обреновичей, которая опиралась на поддержку Вены. При содействии сербских властей террористы были направлены в городок Ужице и при их помощи перешли через границу в Боснию, бывшую тогда на территории Австро-Венгрии.

Все это летом 1914 года было величайшим секретом и, конечно, совершенно неизвестно в широких кругах русского общества. Все вышесказанное почерпнуто мною из книги сербского министра Йовановича, члена кабинета Николы Пашича. За это откровение Йванович сразу же поплатился и был уволен с министерского поста. Характерно и то, что осуществивший этот замысел с сербской стороны полковник Дмитриевич тоже был устранен: в 1917 году он был расстрелян по приговору военного суда на Салоникском фронте. Остается тайной, было ли наше русское посольство в Белграде осведомлено о замыслах военного министерства и готовящемся покушении на Франца Фердинанда. Йованович прямо указывает, что наш военный агент в Белграде полковник Артамонов был об этом осведомлен. Неизвестно, известил ли он об этом посланника Гартвига и заменившего его, после его внезапной смерти в австрийском посольстве, советника нашего посольства В. Н. Штрандтмана. Опять-таки остается тайной, довели ли чины нашего посольства до сведения министра иностранных дел Сазонова все происшедшее в Белграде.

Как известно, войны можно было избежать, если бы Петербург приказал Белграду подчиниться одному из пунктов австрийского ультиматума. Австрийские следственные власти из показаний арестованных установили причастность сербских военных к совершенному акту, и их требование произвести следствие своими чиновниками в Белграде было вполне уместно. Но именно этот единственный пункт ультиматума с согласия Петербурга не был принят сербским правительством, с объяснением, что он нарушает суверенитет Сербии. Подоплека убийства нам в 1914 году была неизвестна, а на самом деле в судьбах мира на одной чашке весов лежало нарушение суверенитета маленькой страны, к тому же несшей ответственность за случившееся, а на другой — мировой военный конфликт.

Русские, то есть правящий дворянский класс, и вообще интеллигенция, включая либералов всех оттенков, объединились в патриотическом порыве и требовали и желали войны. Гордое сознание того, что Россия встает грудью на защиту маленького государства, которому угрожает великая держава, одушевляло всех. Не берусь судить, изменились ли бы эти настроения, если бы стало широко известно, что именно это маленькое государство, будучи само во власти мегалломании, было ответственно за учиненное убийство, и если бы оценка положения была более разумна. Что же касается русского правительства, допустим, даже не знавшего о том, что убийство Франца Фердинанда было подготовлено в Белграде, то оно должно было учитывать, что междоусобная война трех империй должна была в значительной мере подорвать авторитет монархического принципа. Еще более важным было соображение, по которому всеми способами надо было избежать войны до конца 1917 года. Ведь по военной и морской программе, раны, нанесенные армии и флоту на полях Маньчжурии и у Цусимы, удалось бы залечить лишь к этому сроку. У нас по-прежнему не было тяжелой артиллерии, если не считать нескольких орудий Гвардейского дивизиона; перевооружение армейских полков не было закончено; ни один из крупных дредноутов еще не сошел со стапеля. Все эти соображения не принимались в расчет. Пренебрегая своими интересами, мы сыграли в руку Сербии, а главным образом Германии, не желавшей упустить случая сразиться с нами, пока еще Россия слаба, и Франции с ее неистовым желанием взять реванш и отвоевать Эльзас и Лотарингию. Идя на войну, мы действовали в угоду Делкассе, главному французскому проповеднику, реванша.

Сознаюсь, что мне в 17 лет все это не приходило в голову. Я, как и все, проявлял неограниченный воинственный энтузиазм. Насколько молодежь летом 14-го года не понимала, что ее ожидает, можно судить по тому, что, вернувшись в гимназию в 8-й класс, мы все стали добиваться, чтобы курс был ускорен и выпуск состоялся перед Рождеством. Мы серьезно боялись, что не поспеем повоевать с немцами, мы были убеждены, что война может кончиться раньше. Любопытно, что даже военное начальство впадало в такую же ошибку. Так, в Николаевском кавалерийском училище нормальный курс был значительно сокращен.

С тех пор Россия уже не жила прежним вековым порядком. Первым знаком, что прежний быт уходит в прошлое, стали вести о потерях близких. В октябре 1914 года под Ивангородом был убит мой дядя Степан Гончаров, офицер Семеновского полка. Его в полку любили, но подсмеивались над ним. Ему надо было, бы жить при Екатерине Великой. Кумиром его был его однополчанин генералиссимус Суворов. Дядя жил и служил по его рецептам. В собрании он убеждал однополчан не пить и не курить и сам, конечно, не прикасался ни к рюмке, ни к папиросе. Командуя ротой, на фронте он с помощью денщика таскал с собой громадную трубу на треноге для определения дистанции для стрельбы. С этой целью он и под Ивангородом вылез во весь рост из окопа и стал прилаживать это приспособление. Немцы, увидав такое неожиданное явление и по всей вероятности приняв черную трубу за пулемет нового русского типа, сосредоточили огонь и по трубе, и по дяде. Каушенский бой с подвигом барона П. Н. Врангеля, взявшего со своим эскадроном Конного полка немецкую батарею, стал одним из славных подвигов войны, но стоил Первой гвардейской кавалерийской дивизии 11 офицеров убитыми. Все это лишь указывало на необузданный порыв русской молодежи и оставляло без внимания утерю важнейшего элемента армии — ее кадров мирного времени.

К концу 1915 года русское общество перестало играть в профессионалов-патриотов. Крупные неудачи на фронте вразумили его. Началось недовольство правительством. Желанный момент для левых пораженцев, как огня боявшихся победы России, которая, конечно, укрепила бы монархический строй. Начались интриги, гнусные сплетни против Государя и Его семьи. Все, что ни предпринимал Государь, все подвергалось злобной критике. Началась министерская чехарда. На эту яростную кампанию не повлияли в 1916 году даже победы Брусилова и Юденича, свидетельствовавшие, что армия восстановила боеспособность и кризис боеприпасов изжит. Должен сказать, что, несмотря на свою политическую неопытность, я с возмущением слушал разглагольствования моих сверстников в Лицее и Пажеском корпусе и офицеров гвардии, приезжавших с фронта. Они с пеной у рта говорили о необходимости дворцового переворота и заточении в монастырь Государыни Александры Федоровны. Эти политические младенцы мнили себя лейб-кампанцами, шедшими за Елизаветой Петровной в Зимний дворец, или заговорщиками во главе с Паленом, ведшим их для устранения Императора Павла Первого. Мысль о том, что дворцовые перевороты в XVIII и XIX веках были возможны только потому, что народ был к ним безразличен и не участвовал в политике, не приходила им в голову. При изменившихся условиях всякий дворцовый переворот, произведенный гвардией, должен был стать сигналом к революции, во главе которой станут мощные политические партии. Ведь на самом деле так и случилось. Убийство Распутина и было типичным актом, направленным против самой основы самодержавного строя. С конца декабря 1916 года путь для революции был открыт.

Но я забежал вперед. Весной 1915 года я кончил гимназию в Самаре. По серьезности экзаменов, по усиленной затраченной работе это было событием, происходившим по установленным правилам твердого порядка, и осталось у меня в памяти как принадлежащее подлинной старой царской России. До известной степени и осенние экзамены для поступления в Лицей носили тот же характер.

Скажу несколько слов об Императорском Александровском Лицее. Широкой публике это учебное заведение стало известным благодаря тому, что воспитанником первого лицейского курса был Пушкин. С 1811-го до 1843 года Лицей помещался в Царском Селе в здании со знаменитой галереей Камерона. Потом он был переведен в Санкт-Петербург в большое белое четырехэтажное здание на Каменноостровском проспекте. Задумано это учебное заведение было для подготовки государственных чиновников, главным образом для дипломатической, судебной и административной службы. Весь курс его продолжался 6 лет. В Лицее было два приготовительных класса, младший и старший, и три общих класса. Эти пять классов соответствовали курсу 8 классов классической гимназии. За этим курсом следовали три года университетского курса. Классы считались в обратном порядке, начиная с шестого общего младшего класса и кончая первым выпускным старшего университетского. Программа старшего курса соответствовала курсу юридического факультета университета, с добавлением ряда предметов и, особенно, изучения трех иностранных языков — немецкого, французского и английского.

Лицей был одним из трех привилегированных учебных заведений Российской Империи вместе с Императорским Училищем Правоведения и Пажеским Его Величества Корпусом. Туда принимались лица дворянского сословия, и их отцы или один из дедов должны были быть в звании действительного статского советника или генерал-майора. Для Пажеского Корпуса — тайного советника или генерал-лейтенанта. Учебная привилегия заключалась в более коротком курсе. Прохождение курса гимназии и университета занимало 12 лет, а Лицея — 8. Однако нужно было принимать во внимание, что в младший приготовительный принимали учеников, которые уже прошли предметы, соответствующие третьему классу гимназии. Привилегия во времени учения в конце концов сводилась к одному году при прохождении университетского курса: три года вместо четырех. Дальнейшая привилегия состояла в том, что лицеисты с высокими баллами заканчивали Лицей с чином 9-го класса, надворными советниками, в то время как оканчивающие университет могли получить только чин 10-го класса. Воспитанники Императорского Училища Правоведения выходили с такими же чинами по табели о рангах, но прием в Училище был открыт для всех. Если принять во внимание, что ежегодный выпуск из Лицея не превышал 35–50 человек и то же самое было в Правоведении, то число лиц, пользовавшихся этими привилегиями по образованию, в целой Империи было крайне незначительно. По старшинству по службе чин надворного советника давал три года.

Воспитанники Лицея имели свою внутреннюю организацию. Вновь поступавшие принимались голосованием в курсе. Первый, то есть старший, класс имел известные права в самой жизни Лицея. Он выбирал генералов «от фронта», «от кухни» и т. д. Первый следил за дисциплиной всех воспитанников, второй — за уровнем питания. В Лицее было два музея: Пушкиниана и Лицеана, в них хранились реликвии и воспоминания о поэте и о других выдающихся лицеистах, как, например, о князе А. М. Горчакове, канцлере Российской Империи, бывшем одного выпуска с Пушкиным. Об этих музеях заботились два генерала очередного старшего класса, от Пушкинианы и от Лицеаны. По окончании Лицея выходящий курс в особой церемонии передавал права курсу, переходящему в первый класс. Лицеисты во всех классах делились на приходящих, живших дома с родителями, и казеннокоштных, живших в Лицее.

За свое существование с 1811-го по 1917-й год Лицей сумел создать и сохранить замечательную атмосферу внутренней искренней дружбы, лишенной всякого высокомерия, в сознании своих обязанностей как представителей служилого класса, однако с известным духом либерализма и просвещенного гуманизма, унаследованного от первого курса и установленного тогда Пушкиным, Пущиным, Кюхельбекером и бароном Дельвигом. Эта дружба распространялась не только на членов того курса, к которому лицеист принадлежал: она была общая для всех лицеистов, от стариков до молодежи, и по окончании Лицея получала яркое подтверждение в ежегодном праздновании дня основания Лицея 19 октября по старому стилю, где все лицеисты в данном городе собирались на общий банкет. Внешний жест, которым это сродство душ и умов подтверждалось, был поцелуй, которым лицеисты обменивались при встрече, и не только учась в Лицее, но и потом в частной жизни. Монархические убеждения были тверды, и особой любовью пользовалась государыня Мария Федоровна, Августейшая Покровительница Лицея. Она иногда приезжала в Лицей и обходила классы. Младшие лицеисты, невзирая на любую погоду, бежали в одних курточках по саду до ворот за выездом Государыни.

В Лицее была введена 12-балльная система. При выпуске воспитанники за блестящие успехи награждались Большой золотой (большая редкость) и малыми золотыми медалями. Но и по окончании каждого класса за высокий средний балл в награду выдавались ценные книги по собственному выбору награждаемых. Номер курса отмечался римскими цифрами. Я был воспитанником LXXIV курса. Последним курсом, окончившим Лицей весной 1917 года, был LXXIX. Внимательно читающим эти строки может прийти в голову вопрос: почему в Лицее за 106 лет существования оказалось только 79 курсов? Объясняется это тем, что во второй половине XIX столетия выпуски были через полтора года.

Итак, в конце августа 1915 года я со своей матерью приехал в Петербург, чтобы держать экзамены в 3-й класс Лицея. Сделал я это успешно, хотя пришлось писать сочинения на трех языках — немецком, французском и английском. Я стал жить в Лицее. Кстати, могу сообщить, что за учение и жизнь, то есть питание и даже казенную курточку с брюками (которую мы носили только в Лицее) и мундир, за год в 1915 году надо было платить 720 рублей. Поступивших, как я, в третий класс нас было двенадцать. И в отношении к нам подтвердилась традиционная лицейская дружба. Мы были приняты с большим радушием коренными лицеистами нашего курса, и за какой-нибудь месяц нас приняли в курс. Здесь хочу подчеркнуть и следующую подробность. Лицей отнюдь не был учебным заведением для сыновей высших сановников Империи или семей, которые оставили след в истории России. Точно так же процент титулованных был не так велик. Нас всего в курсе было 42. Моими товарищами были не только Голенищев-Кутузов, Толстой, Рюриковичи — князь Масальский, князь Путятин или правнук друга Пушкина, барона Антона Дельвига — Андрей, но и сыновья семей, историей не прославленных: Юрша, Щелкунов, Гун, Метц, Мусман. Передо мной сейчас две группы нашего курса: большая — это коренные члены курса после окончания последнего общего класса и меньшая — нас 12 поступивших в третий, университетский класс. Смотришь и думаешь с унынием, как судьба распорядилась этой молодежью.

Первой жертвой, напомнившей нам о смерти, был уже в 1916 году Алеша Сталь фон Гольштейн. Его отец был управляющим делами Великого Князя Николая Николаевича. Еще в октябре 1915 года Алексей радостный вернулся из Першина, имения Великого Князя в Тульской губернии, со знаменитой борзой охоты и хвастался, что взял зайца. А через несколько месяцев мы хоронили его как жертву аппендицита. Смотря на ряды своих товарищей, теперь думаю: как мало тогда многим из них оставалось жить, всего несколько лет. Вот Юра Дубенский, расстрелянный в Одессе в 1919 году; Борис Боткин, зверски замученный под Царицыном; Щелкунов, убитый на фронте под Киевом; Дима Гирс, пошедший на службу в Красную армию, командовавший дивизией против басмачей в Туркестане и расстрелянный собственным начальством; застрелившийся в 1918 году Юрша. В эмиграции лицейское объединение издавало памятные книжки со списками лицеистов и краткими сведениями о них: указанием службы, места жительства, года и места смерти. Почитавший эти списки скоро замечал, что в последних курсах у почти половины фамилий не хватало сведений, даже не было крестов — знаков смерти. Это были те, кто остался в России и сгинул, не оставив следа.

Вернемся в Лицей. Отдельные предметы на старшем курсе читали лучшие профессора Петербургского университета. Система преподавания была своеобразная. Год распадался на два семестра. Сентябрь, октябрь и начало ноября читались лекции, после этого до Рождества шли репетиции, то есть устные экзамены за пройденную часть курса. С января до половины марта опять читались лекции, а потом до конца апреля лицеисты опять сдавали репетиции. Весь май был посвящен уже настоящим экзаменам за все пройденное в году. Таким образом, наши знания проверялись в учебном году три раза. Это было возможно только благодаря тому, что воспитанников в каждом курсе было всего несколько десятков. Помимо отпуска на Рождество и на Пасху, была еще отпускная неделя на лицейский праздник 19-го октября.

Усадьба Лицея занимала целый квартал по Каменноостровскому проспекту. Главное здание было в глубине, и перед ним был большой сквер со старыми ветвистыми деревьями. Слева от главного здания был дом, в котором жили воспитатели отдельных курсов. За главным зданием находился большой тенистый сад, и в правой части его было здание, где помещались приготовительные классы, с подъездом на боковую улицу. В главном здании на первом этаже были канцелярии, квартира директора Лицея, генерал-лейтенанта Шильдера, известного историка, офицера Семеновского полка, и большой обеденный зал для шести курсов. В следующих трех этажах справа и слева от главной лестницы — помещения для трех общих и трех старших курсов.

Переезд в это помещение совпал с царствованием Государя Николая Первого, известного своим спартанским духом. В то время как в Царском Селе еще был уют, у лицеистов были отдельные комнаты, была мягкая мебель, то в Петербурге помещения носили казарменный характер. Общий дортуар с узкими железными кроватями и крохотной тумбочкой-столиком для каждого, с общей умывалкой — длинным рядом умывальников. Помещения для лекций с деревянными партами и ряд так называемых училок, отдельных небольших комнат с большим деревянным столом в каждой и деревянными стульями, с уныло висящей с потолка электрической лампой под зеленым фаянсовым абажуром. Единственной общей комнатой для свободного времяпрепровождения была чайная с большим столом, роялем и опять-таки деревянной мебелью.

Обмундирование лицеистов состояло из черной курточки в талию с красным стоячим воротником и черных брюк, которые, как у моряков, не имели ширинки, а запахивающуюся слева направо полосу, которая затягивалась вокруг талии тонким сыромятным ремешком. Эти курточки носились только в Лицее. При выходе из него был обязателен мундир зеленого цвета с красным воротником и золотым шитьем на нем для старших и серебряным для общих классов. При путешествии и в провинции можно было при зеленых брюках носить двубортную серую тужурку с позолоченными пуговицами и красными петлицами на отложном воротнике. Летом полагались белые полотняные кители с золотыми пуговицами и стоячим воротником. В Петербурге мы были обязаны носить треуголки, а в провинции фуражки с зеленым верхом и черным околышем. Пальто-шинели были черными. Высшим достижением считалась николаевская шинель, серая с бобровым воротником, но в моем курсе мало кто ее имел. Она принадлежала той эпохе, когда были собственные выезды. Вообще, проблема передвижения по городу для лицеистов в мое время не была достаточно разрешена. У подъезда Лицея обычно стояло несколько извозчиков, но постоянное пользование ими казалось дорогим удовольствием, особенно для приходящих. Они пользовались трамваем. Начальство, скрепя сердце, это терпело, но сидеть в трамвае в треуголке не полагалось. Единственным местом, где лицеисты могли ездить, была передняя площадка, рядом с вагоновожатым, там мы обычно и стояли.

Весь наш гардероб, равно как и носильное белье казеннокоштных, находился в ведении так называемых дядек, которые все эти вещи хранили в шкафах и комодах, отдавали белье в стирку, без конца чистили бензином белые замшевые перчатки и гладили брюки. Помимо казенного мундира, все лицеисты при поступлении шили себе у хорошего портного собственные.

Уклад жизни походил на кадетский корпус. На завтрак и обед мы ходили попарно, строем. У каждого за большим столом соответствующего курса было свое место. Еда была питательная, но об ее особом вкусе говорить не приходилось. Даже на старшем курсе уходить в город в будние дни можно было, только предупредив об этом курсового воспитателя. У нас им был милейший старик, француз Перре. Возвращаться из воскресного отпуска и вообще из города нужно было до полуночи. Опаздывающие записывались швейцаром.

Я должен сознаться, что, несмотря на дружеский прием и приятное общение с друзьями, эта казарменная жизнь меня угнетала. После жизни дома или у дяди в Самаре с хорошо обставленной своей комнатой, с пользованием всей квартирой, обставленной мягкой мебелью, с личной полной свободой лицейская казарма в первые месяцы совсем мне не понравилась. Я и сейчас с содроганием вспоминаю момент просыпания утром. Против моей кровати окно, за ним едва брезжит серый унылый день, такой, какой только может быть в Петербурге в октябре, никакого уюта впереди. В первый год я воспользовался отпуском на неделю, отказавшись от празднования лицейского праздника, и сбежал в Орел к своим родным. Потом я в первый раз в жизни применил способ, поддерживающий психическое равновесие. Я высчитал, что до следующего отпуска в декабре, на Рождество, остается 2 месяца, что составляло около 1400 часов, и находил удовлетворение и душевную бодрость, высчитывая мысленно все время убыль часов. Это было абсолютной победой над временем. Особенно выгодны были 9 часов сна ночью. Утром я вычитал их из оставшегося времени, и это придавало мне бодрости. В тяжелые времена эта мера расчета — сколько еще осталось до окончания тяжелого периода — очень помогает сохранять душевную бодрость. В литературе я нигде не встречал описания этого психического метода, кроме книги французского писателя, преступника, сидевшего на Чертовом острове на каторге в Гвиане. Папильон тоже считал часы, которые надо было выдержать в изоляции.

В конце концов все это можно счесть за блажь избалованного мальчишки. Я быстро освоился с петербургской обстановкой. В отпуск я ходил к моей тетке, вдове Степана Гончарова, семеновского офицера, убитого, как я уже упоминал, под Ивангородом. Она жила в офицерском флигеле полка. Из окна ее квартиры я видел небольшой канал, а за ним боковой фасад Царскосельского вокзала. В мрачные серые дни осени и зимы белый дымок уходящего поезда навевал тоскливые мысли о таком же дымке, за которым я следил из дома в Самаре. И там, и здесь они рождали во мне тоскливо-бодрые мысли о бесконечных путешествиях на восток и на запад.

Почти все субботы и воскресенья были заняты. Днем посещение музеев и коньки на пруду в Таврическом саду, вечером — или театр, или игра в бридж у товарищей по Лицею. Тогда Петербург поразил меня тем, что в любой торговой области все было захвачено иностранцами, и сами русские сильно злоупотребляли иностранными названиями. Возьмем рестораны. Они назывались: «Кюба», «Донон», «Эрнест», «Констан», «Фелисьен», «Вилла Роде». Русскую честь защищал один «Медведь». Известными кондитерскими были «Верен», «Рабон», хуже — «Крафт», который выпустил шоколадные конфеты «лоби-тоби». Конкурировать с ними мог только Иванов на площади Мариинского театра своими клубничными тортами. Главным цветочным магазином был «Эйлерс», букету которого посвятил свои стихи поэт Н. Агнивцев. Лучшие часы должны были быть от Бурэ с Невского проспекта. Треуголку и фуражку я заказывал у Вотье, в доме Пассажа на Невском. Владелец гордо сообщил мне, что у него только семь клиентов с моим размером головы. Кинематографы назывались «Паризиана», «Пикадилли» и даже «Солей». Манеж, в котором мы гарцевали, принадлежал Боссе. Пить пиво надо было у Лейнера, что на углу Невского и Мойки. На Морской был итальянский ресторан Пивато.

О Фаберже упоминать не буду. Многие из русских эмигрантов, особенно приехавших в Соединенные Штаты после Второй мировой войны, в первый раз о нем услышали от американцев. Дело в том, что в Америке пользуются громадной популярностью фарфоровые пасхальные яйца, изготовлявшиеся этим ювелиром по заказу Дворцового ведомства и частных лиц. Большие коллекции таких яиц можно видеть в музеях в Ричмонде (Вирджиния) и в Балтиморе. Был в Петербурге еще один ювелир, мастер Кортман, имевший большой магазин. Его специальностью было изготовление нагрудных полковых знаков, брелоков, жетонов и колец для военных и гражданских лиц. Они были бесконечно разнообразны. Возьмем для примера Лицей. По окончании лицеисты могли носить на мундире знак об окончании Лицея. Каждый курс придумывал свой маленький значок из серебра. Он не только имел его для себя, но и дарил лицеистам других курсов, то есть обычно заказывал их десятками. Окончившие Лицей носили также золотые кольца с маленьким барельефом головы Государя Александра Первого, основателя Лицея. При окончании курса и прощании с Лицеем разбивался курсовой ручной колокол из бронзы, которым все время регламентировали нашу жизнь. Он нас будил, вызывал в классы и в столовую. Кусочки разбитого колокола разбирались всеми воспитанниками курса, оправлялись в золотую оправу и носились как брелоки на цепочках карманных часов. Был еще круглый жетон, золотой с красной эмалью, с годом основания Лицея 1811, с его девизом «Для Общей Пользы» и номером курса.

Честь русского ремесленного совершенства среди этих многочисленных иностранцев поддерживал еще Савельев, у которого все кавалеристы заказывали шпоры. У савельевских был знаменитый серебряный звон. Сапоги шил идеально Мещанинов.

В Мариинский театр было трудно попасть, так как там было три абонемента, но я получал билеты от сослуживца отца по Уделам, Александра Александровича Сиверса, и слушал там «Травиату» и «Хованщину». Легче было получать билеты в Музыкальной драме и Александринке, где еще играли именитые старики Давыдов и Варламов. В театре Сувориной на Фонтанке я видел «Веру Мирцеву» и «Ревность». Но, конечно, по молодости лет меня привлекал более легкий жанр. Для этого нужно было идти в Палас на Михайловской площади. Тут мы восторгались бесподобной Наталией Ивановной Тамара. Там же я слышал Кавецкую, Потоцкую и даже Липковскую, скорее оперную певицу, певшую в Паласе «Веселую вдову». На втором месте для нас был театр в Пассаже, в котором выступала очаровательная Грановская. Веселились мы в театрах легкого жанра и знали наизусть «Иванова Павла», там же шла и «Вампука». В Петербурге было два театра фарса. В памяти до сих пор сохранилось название «Ух, и без задержки!».

Большим развлечением был каток в Таврическом саду с большой деревянной вышкой, с которой мы по ледяному скату летели далеко на замерзший пруд. Для этого там были короткие железные сани с обитым красным плюшем сидением. Мы эти сани ставили друг на друга и устраивали человеческую пирамиду в три этажа. В этом усиленно принимали участие ученицы гимназии кн. Оболенской, где учились дочери петербургского общества. Нашими спутницами на горах были барышни Тотлебен, Лысогорские, Софья Мещерская и др. Но такого рода упражнения представляли известную опасность. Так однажды, когда пирамида внизу превратилась в клубок тел и саней, Ася Старицкая сломала ногу. Мы играли в хоккей на льду, и тут я пережил унижение. Моя практика в Самаре оказалась недостаточной, и в матче против одной из гимназий меня после первых 20 минут (я играл защитника) с позором погнали в раздевалку.

Балов во время войны не было, и я не помню, чтобы мы где-нибудь танцевали. Зато усиленно играли в бридж. Теперь кажется странным, что в 1915—16 годах жизнь шла в частных домах по-прежнему, так же уютно, как и раньше, ни в чем не ощущался недостаток, а уже два года спустя все это сменилось холодом и голодом. Особенно я любил бывать у моего товарища Бори Боткина. Его отец был советником нашего посольства в Берлине. От него я узнал, что в критические моменты перед самой войной, в 1914 году, когда решалась судьба всего человечества, наш посол Сергей Николаевич Свербеев был в отпуску в имении в Орловской губернии, и его заменял С. Д. Боткин. Я был дружен с Ниной и Соней Лысогорскими, мы были в свойстве. Их отец был помощником петербургского градоначальника по гражданской части. В их казенной квартире я увидал техническое новшество: взяв телефонную трубку, мы могли слушать оперы из Мариинского театра и Музыкальной драмы. Очевидно, там были поставлены звукоусилители, принимавшие музыку на расстоянии.

Уже после Рождества мои минорные настроения испарились. К лицейской жизни я привык, вошел в нее, и этот короткий период по май месяц был похож на установленный целым веком порядок. Экзамены для перехода во второй класс я сдал с успехом и получил в награду богатейший том Истории Отечественной войны, с многочисленными цветными иллюстрациями. Но весной опять все перевернулось. Вышел приказ о призыве учащихся в высших учебных заведениях. Им давалось 4 месяца для выбора части, в которой они хотели бы служить, или для поступления в военное училище или школу прапорщиков. От этой обязанности освобождались лишь слушатели последнего курса учения. Так, 73-й курс Лицея остался в нем и окончил его весной 1917 года. Наш же курс целиком покинул Лицей. Оставалось решить — куда поступать. В Пажеском корпусе во время войны были созданы ускоренные курсы, выпускавшие через 9 месяцев (вместо двух лет в мирное время) прапорщиков из трех отделений: пехотного, кавалерийского и артиллерийского. Очередной курс начинался 1 июня 1916 года, и он уже был заполнен. Пришлось записаться на следующий курс, начинавшийся 1 февраля 1917 г. Проведя 4 месяца у себя в имении, я, для того чтобы поступить по приказу, вернулся в Петроград и явился в Семеновский полк. И тут же сразу попал в обстановку, совсем не похожую на порядок мирного времени. Дело было в том, что военным командованием была сделана роковая ошибка. Усиленные призывы крестьян и рабочих уже пожилого возраста забили все казармы, а их было особенно много в столице. Ведь там и в мирное время стояло восемь полков первой и второй гвардейских пехотных дивизий. В Царском Селе была еще расквартирована стрелковая гвардейская дивизия. Хотя казармы отдельных полков и были рассчитаны на полный состав в 4000 человек, но в 1916 году в так называемых запасных батальонах полков, то есть в полковых казармах, было по 6–7 тысяч новобранцев. Они жили в невероятно скученных условиях. Главная же трагедия была в полном отсутствии унтер-офицерских кадров, то есть тех учителей, которые должны были обучать новобранцев. Сказывалось также и недостаточное число офицеров в запасных батальонах: они все были нужны на фронте. Получился полный хаос. Новобранцами никто не занимался, и они не знали, что с собой делать. Неделями они толклись на казарменных дворах или без увольнения в отпуск ходили по улицам столицы и гроздьями висели на подножках переполненных трамваев. Пришлось на остановках выставить заставы, которые снимали этих бесправных отпускных и отправляли их в части, где даже не было взысканий: не было возможности сажать всех под арест, их было слишком много. Вся эта масса людей изнывала от скуки и, главное, была в отчаянии, думая о судьбе своего хозяйства — ведь в деревне с их уходом остались только бабы. Эти люди представляли собой самую благодатную почву для политической пораженческой пропаганды, чем широко воспользовались крайние революционные элементы. Агитаторы свободно проникали в казармы, за редким исключением их у ворот никто не задерживал. Основным лозунгом было «Кончай войну!». Как велико было противоречие его с лозунгом нашей либеральной интеллигенции «Война до победного конца». Я думаю, что выступление с ним на казарменном дворе в то время было сопряжено с опасностью для жизни.

Общий развал отразился и на нашей судьбе, трех вольноопределяющихся — лицеиста Г. Н. Гильшера, правоведа Б. В. Никольского и моей. Поселиться в казарме не было никакой возможности, люди спали на полу между нарами. Мы жили дома, я — у своей тетки генеральши Гончаровой. В полк ходили раз в неделю на 4 часа, и там нас обучал строю унтер-офицер Левкович. Успех такой военной подготовки был весьма сомнительный, хотя Левкович заставлял нас делать перебежки на одной из улиц около Семеновского ипподрома и с криком «ура» и винтовкой наперевес поражать соломенные чучела. Наконец, в начале декабря командиру запасного батальона полковнику Павлу Назимову, знаменитому создателю в мирное время так называемых потешных (нечто вроде разведчиков-бойскаутов), надоело наше присутствие, и, произведя нас в ефрейторы и поздравив с приемом в полк, он отпустил нас в отпуск до поступления в Пажеский корпус. Это дало мне возможность последний раз съездить к родителям в Байрам Али. В конце декабря туда пришли вести об убийстве Распутина. Первый шаг к революции был сделан людьми, думавшими все решить путем дворцового переворота. Самим фактом этого преступления и отсутствием всякой кары для провинившихся был нанесен смертельный удар царской власти. Подлинные революционеры поняли происходящее как доказательство беззащитности и слабости режима.

1 февраля 1917 г. я явился в Пажеский корпус. Будучи вольноопределяющимся Семеновского полка, я пошел на пехотное отделение. Этот последний пятый ускоренный курс при корпусе был заполнен студентами и воспитанниками Лицея и Правоведения, призванными по приказу прошлого года. Уже тот факт, что курс был ускоренным, менял большинство традиций корпуса. В мирные времена пажи несли службу на торжественных приемах в императорских дворцах. Высочайшей честью было быть камер-пажем Государя. Императрицы и Великие Князья и Княгини тоже имели своих камер-пажей. Со времени войны приемов не было, и поэтому мы и не думали о том, чтобы стать камер-пажами или сшить себе мундиры мирного времени.

Пажеский корпус был привилегированным заведением. В мирное время туда могли поступать сыновья или внуки тайных советников и генерал-лейтенантов. Для ускоренных курсов было сделано послабление: принимались сыновья и внуки действительных статских советников и генерал-майоров.

Первые три недели в корпусе прошли в строевом обучении вновь поступивших. Их нельзя было выпускать за ворота корпуса, не научив как следует отдавать честь и становиться во фронт при встречах с генералами. Артиллеристы и кавалеристы при длинных шинелях имели шашки на белых портупеях, а мы, пехотинцы, — так называемые тесаки, подобие короткого римского меча с золоченым прямым рифленым эфесом, висевшие на белых поясах. Уже в этот последний месяц русской монархии в корпусе чувствовалось сильное нарушение традиционных порядков. Директора корпуса генерал-майора Усова не было: он командовал частью на фронте. Его заменял генерал-майор Н. Н. Риттих, тихий и незаметный человек, которого мы редко видели. Хранителем старых пажеских традиций был полковник Карпинский, но и он растерялся, имея дело с пестрой компанией вновь поступивших. Само начальство, отделенные офицеры братья Лимонт-Ивановы, Поздеев, Щербацкой вяло относились к своим обязанностям. Жизнь в корпусе во многом напоминала уже описанную жизнь в Лицее: тот же казарменный дортуар, те же пустые классы и общая столовая.