МЫ — ПОМЕЩИКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

МЫ — ПОМЕЩИКИ

Моя семья по отцу дворянская и помещичья. Предок майор Мартын Мейер получил пожалованное при Екатерине Великой село Спасское-Кубань в Малоархангельском уезде Орловской губернии. Семья Мейеров там осела, и мой дед Александр Николаевич Мейер, родившийся в 1832 году, всю свою жизнь прожил в этом имении, дослужился до чина действительного статского советника и был много лет уездным предводителем дворянства, а при освобождении крестьян — мировым посредником. Моя мать, Анна Федоровна Гончарова, происходит тоже из семьи дворян Бессарабской губернии. Ее отец был генерал-лейтенантом и командовал бригадой.

Дед Мейер приобрел соседний хутор Ивановку, и к тому моменту, когда меня мальчишкой стали возить в Кубань, все имение составляло 1200 десятин, что для Орловской губернии считалось маленьким. Не буду отрицать, что в те годы (1904–1917), несомненно, большая часть земли в нашем районе принадлежала помещикам. Железнодорожная станция, на которой мы сходили, называлась Змиевка и была расположена на Московско-Курской железной дороге в 60 километрах от Орла. Следующая к югу станция была Поныри, от которой отходила ветка на Малоархангельск. Как за наше время изменились представления о времени, нужном для поездок! В Орле мы — отец, мать и я — садились на извозчика и ехали верст пять на Орловский вокзал. Почему-то в те времена вокзалы губернских городов были всегда расположены не только просто на окраине города, что было бы понятно, но еще версты за две от окраины. В Орле в те времена считалось особым шиком поехать на лихаче на вокзал ужинать: тамошний повар славился на весь город. Потом на почтовом поезде мы со скоростью 25 верст в час попадали в Змиевку.

Одно название станции будит в вас утерянные воспоминания о типичной русской станции начала этого века. Деревянное двухэтажное здание рядом с водонапорной башней, с несколькими путями, часто без особых перронов; внутри небольшое помещение с оконцем билетной кассы, дверь в буфет, в котором на прилавке к приходу поезда выставляются бутерброды и тартинки, прикрытые полукруглыми колпаками из железной проволоки — защита от мух, которые тут же гибнут, пытаясь с жужжанием и напрягая крылышки освободиться от клея желтой бумаги. Тут же дамская комната с креслами и диванами или с деревянной спинкой, на которой выгравированы инициалы названия железной дороги, или с клеенчатой обивкой, покрытой белыми холщовыми чехлами.

Второй этап путешествия закончен. Выходим на подъезд станции, на небольшую площадь с булыжной мостовой, обсаженную чаще всего осинами или липами. Кучер Николай, высланный нас встречать, подает к подъезду тройку. Коляска небольшая. Родители помещаются на удобном, глубоком и мягком заднем сидении, а я как мальчуган сажусь на откидную скамеечку, спиной к кучеру и лицом к родителям. 28 верст от Змиевки до Кубани мы проезжаем не спеша, за три часа. Итак, переезд в общем в 70 верст занимает часов 8.

Булыжная мостовая от переезда через железнодорожные пути тянется всего полверсты, и наступает момент, воспоминание о котором до сих пор, через 70 лет, наполняет меня чувством блаженства. Коляска съезжает на проселочную немощеную дорогу. Пыль ли на ней или грязь, но езда становится мягкой и нетряской. Лесов в этой средней части Орловской губернии почти не осталось, только в деревнях повсюду разлапые ракиты, а в усадьбах в саду и рощах — могучие дубы в 200–300 лет. Изредка на горизонте вы видите небольшую группу таких дубов, последние остатки от немилосердной вырубки. Местность сравнительно ровная, пологая, с медленными подъемами к какому-нибудь гребню. Кругом поля. Вид их, конечно, меняется в зависимости от времени года. Но если ехать в конце июня, то вот она, серо-желтая рожь, перемешанная вдоль дороги с полынью и с проглядывающими из ее гущины васильками, или красновато-розовая пшеница, которую, впрочем, здесь сеяли мало из-за недостаточного тепла в период вызревания. Колос у ржи грубый с длинной остью, у пшеницы он, я бы сказал, просто очень изящен. При принятом в те времена трехполье это — так называемый озимый клин, первый в трехлетнем круговороте. А вот и яровой клин с весенним посевом. Тут на первом месте овес со своими кистями, склоняющимися под весом наливающихся зерен. Гораздо реже на полях помещиков вы можете летом увидеть белый ковер цветущей гречихи мелкими белыми цветами и под ними красными тонкими стеблями или в конце июля ковер клевера с его темно-красными мохнатыми шарами-цветами на фоне зеленых листьев. Если вы выбираете дорогу, ведущую за крестьянскими дворами, чтобы объехать громадные лужи, прямую трясину на главной улице села, то позади изб вы увидите высокую коноплю с наливающимися кистями зерен, сплошные ярко-зеленые ряды гряд окученного картофеля, весной цветущего мелкими белыми цветами с желтым пестиком, или осенью — уже крупные светло-зеленые кочаны капусты.

При такой езде со станции Змиевки в Кубань вы в первом десятилетии нашего века убеждались, что Орловская губерния была дворянская и что при каждом селе было имение, да еще лучших российских дворянских родов. Первым на пути было Куракино. Александр Борисович Куракин был в те времена губернским Предводителем дворянства. Через 7 верст вы проезжали Столбецкое, имение Михаила Михайловича Мацнева. В 12-м и 13-м году он построил на свои средства на своей земле больницу для крестьян. В двух верстах от Столбецкого было имение Емельянова. И когда мы начинали приближаться к родному гнезду, то в низине открывалась деревня Алексеевка с имением Сергея Сергеевича Олив, бывшего в конце прошлого века помощником Главноуправляющего Уделами князя Виктора Сергеевича Кочубея. Когда коляска минует последний дом деревни и откроется широкий простор полей, то на горизонте в четырех верстах по пологому подъему мы видели две ракиты, так называемую Часовенку. Они были небольшие со сбитыми в сторону ветвями и редкой листвой — очевидно, давно воткнутые в землю вехи-путеводители, разросшиеся и удержавшиеся, невзирая на постоянные налеты ветров. Для меня и моей матери это было не столь важно, но для отца это был первый привет родной земли. Когда мы достигали вершины возвышенности у Часовенки, то уже катились по собственной земле, и за пологим спуском длиной с версту виднелась наша усадьба, пруд, плотина с двумя рядами мощных ракит, за прудом большой амбар с красной железной крышей и дальше купы столетних дубов в так называемой верхней роще. На каждой деревенской плотине есть маленький деревянный мост над протоком, по которому уходит лишняя вешняя вода. И вот шум колес по доскам этого мостика всякий раз для меня как бы замыкал прошедший период — жизнь в Самаре, гимназию, все городские удовольствия, — и начинался новый этап величайшего спокойствия и деревенских развлечений.

Проехав плотину, кучер Николай подхлестывает пристяжных, которые переходят в галоп, и мы на быстром ходу проезжаем сначала птичий двор — грязную избу под тенью ракит. Спешно разбегаются куры с выводками цыплят, крякают утки с утятами, переваливаясь и спеша к сажалке за птичником. Поясню, что такое сажалка. Это вырытый в земле бассейн величиной примерно метров 20 на 10 для водоплавающей птицы. Оттуда слышен гогот гусей. Дальше мы быстро едем по аллее из больших ракит, оставляя в стороне скотный и отдельный воловий дворы, и между двух въездных кирпичных столбов с пирамидальными верхушками. Их уже выстроил мой отец как знак, что вы въехали в самую усадьбу. Тут как раз растут девять громадных дубов, очевидно, еще с поры Смутного времени, и дальше тянется так называемый старый фруктовый сад, в отличие от нового, посаженного в самом конце прошлого века, с яблонями, грушами и сливами. Еще несколько саженей, и открывается широкий двор — луг с клумбами цветов, и мы по половине овала этой дороги подкатываем к подъезду барского дома. Не думайте, что он очень роскошен. Он — деревянный, в два этажа, снаружи покрытый деревянным тесом, выкрашенным в темно-розовую краску. Большие окна снабжены двустворчатыми ставнями, которые повар или горничные по вечерам закрывают, для чего служат щеколды. Утром их открывают и закрепляют к стене такими же щеколдами.

На звон бубенцов нашей тройки высыпают нас встречать. В первую очередь тетя Таля, старшая из поколения моего отца, ведущая хозяйство имения, и многочисленная прислуга. Вот первое крыльцо, на нем сбоку стоит ручная пожарная машина, дальше следует вторая большая передняя с непередаваемым свежим запахом, неведомо как создающимся в старых помещичьих домах. Дом небольшой. Внизу небольшой зал, за ним гостиная, дальше столовая. Из гостиной выход на террасу в сад, защищенную от солнца крышей и густой стеной дикого винограда. Из гостиной двери в большую столовую. Кроме того, в нижнем этаже шесть спален, вытянутых вдоль коридора, проходящего по середине дома, с лестницей на верхний этаж. Там тоже коридор и по одну сторону тоже шесть комнат — три бывшие детские, а теперь спальни для приезжей молодежи вроде меня, и три для прислуги. Наверху по другую сторону коридора — большие кладовые и гардеробная, в которой десятками лет хранились платья бабушек и формы дедов. Этим добром мы пользовались, устраивая живые картины.

Для освещения в гостиной, зале и столовой висели керосиновые лампы с белыми фаянсовыми абажурами. В некоторых спальнях у ночных столиков были стоячие лампы, а когда дом был переполнен, то спать в отдельные комнаты шли со свечой. В спальнях на больших деревянных или мраморных умывальниках стояли фаянсовые разукрашенные тазы и кувшины, в которые горничные с утра наливали воду. К такому ассортименту принадлежала выдержанная в том же стиле ночная посуда. Для того чтобы помыться целиком, надо было пройти по саду полтораста шагов до бани, а летом ходить за полверсты в деревянную купальню на пруду. Место удобств называлось «чу» и состояло из сиденья, под которым была глубокая асептическая яма, которую чистили два раза в год. Спускать воду можно было, так как над сиденьем был устроен металлический бак, который прислуга наполняла водой. С умилением вспоминаю металлический крючок, укрепленный на бронзовой пластинке, изображающей венецианского льва. На этот крючок тетя Таля насаживала аккуратные квадраты газетной бумаги. Пипифакса тогда, во всяком случае в провинции, не было.

В саду перед террасой были цветники, которые по ужасной тогдашней моде украшались разноцветными стеклянными шарами, помещенными между цветами. От дома расходились аллеи лиственниц, липовая, жасминовая, кленовая. Жасминовая упиралась в густейшие заросли кустов и камыша с коричневыми бархатными головками осенью. Эти заросли спускались под обрыв, на дно бывшего большого пруда. На противоположном берегу начинался луг крестьян. Еще в конце прошлого столетия плотину прорвало, и с тех пор владельцы имения, то есть мой дед, не могли сговориться с крестьянами о восстановлении плотины. Вода из Студеного ключа, из которого привозили воду и который выходил из-под земли в низине луга в версте от сада, в микроскопическом масштабе повторяла ту же работу, которую делала река Колорадо в Гранд-Кэньоне. При паводке обрушивались подмытые берега, и овраг становился все шире и глубже. В соседней березовой роще, выросшей на торфянике, в почве образовались глубокие трещины и отдельные деревья с землей сползали вниз. Для нас, детей, эти места были идеальными для игры в индейцев. Все герои Майн Рида и Фенимора Купера побывали на откосах этого оврага. Забыл упомянуть, что острая проблема отопления при отсутствии лесов для Кубани не существовала. За садами в низине был большой торфяник. Специалисты-резчики приходили весной с лопатами, похожими на лопаточки, которыми берут кусок торта, вырезали аккуратные кирпичи торфа, которые искусно складывали в продуваемые со всех сторон пирамиды для сушки.

Усадьба Кубани была построена по старому принципу. Ничто не должно было ускользать от глаза бдительного хозяина. Поэтому, если он сидел на скамеечке у подъезда главного дома, то перед ним по овалу располагались: баня, расхожий амбар с продуктами для рабочих, каретный сарай, большая каменная конюшня, для тепла покрытая соломой, ледник — деревянный домик срубом с глубокой ямой, которую зимой набивали глыбами льда с пруда и укрывали их соломой. Там на полках хранилось молоко. Дальше шел колодец и большая каменная людская, жилье для рабочих с кухней, где повариха Харитинья приготовляла обед и ужин для рабочих. Рядом с домом, но с другой стороны, была каменная кухня, где готовил еду хозяевам повар Николай Упатов.

За пределами этого овала находились еще одна большая кирпичная людская, в которой жил главный пастух Рязанцев, житный двор, где под навесами стояли сеялки, косилки, конные грабли, плуги и где были целые завалы всякого старья, накопившегося за десятки лет. За житным двором была псарня с собаками. Напротив житного двора был большой скотный двор. Эти постройки были — срубы, соединенные в несколько венцов, под соломенной крышей. В отдельном стойле стоял бык-производитель. Стадо у нас было симментальской породы. Почему-то в России полагалось, чтобы бык был неукротимой злобы и представлял постоянную опасность. Поэтому нам, детям, запрещали вертеться около скотного двора, когда пастух гордо и медленно вел Снежка на цепи с кольцом, продернутым через ноздри, на водопой к сажалке. Зимой в доильне коровы стояли постоянно, и навоз с соломой из-под них не убирался. Таким образом, они к марту месяцу стояли почти у переметов крыши и должны были глубоко гнуть шеи, чтобы добраться до корма в больших яслях. Еще дальше были расположены амбары, одноэтажные деревянные срубы, с ровным досчатым полом для ссыпки зерна, под железной крышей; тут же невдалеке кузница и, наконец, рига, которая служила для молотьбы, когда барабан и веялки приводились в движение конской тягой. Восемь лошадей ходили по кругу, вращая громадное горизонтальное колесо, которое через шестерни и маховое колесо давало с помощью ременной передачи нужную скорость зубчатому барабану. Так как этим способом нельзя было молотить по мере подвоза копен с поля, то они вокруг риги складывались в скирды высотой в двухэтажный дом с искусно выведенными из уложенных снопов двускатными крышами. Такие скирды стояли правильными рядами в несколько рядов и образовали своего рода городок, в котором мы играли в прятки и догонялки, крадучись на перекрестках и осторожно выглядывая из-за угла скирды. Рига перерабатывала этот запас хлеба зимней молотьбой.

Возможно, что все эти подробности покажутся скучными нашим молодым читателям второго и третьего поколения после нас. Но прежде, чем описывать самих помещиков, я прилагаю старания, чтобы описать ту обстановку, в которой протекала их жизнь.

Переломными годами в поведении помещиков нужно считать годы первой революции 1905–1907. Основным чувством помещиков стал страх и стремление, невзирая на всю любовь к насиженным гнездам, покинуть их. Но помимо неуверенности в будущем, было еще одно явление, которое вело к уходу помещиков из своих имений. Это измельчание помещичьих владений. Дело в том, что, например, поколение моего отца было весьма многочисленное. Очевидно, деды были уверены в своем будущем и обзаводились большими семьями. У моего деда Мейера было шестеро детей, у деда Гончарова, отца моей матери, — девятеро. И по соседству у помещиков к концу прошлого века всюду было много детей. Теперь, если как пример взять мою семью, складывалась такая перспектива на будущее. Как я уже сказал, у деда Кубань с хутором Ивановкой составляла 1200 десятин. После его смерти каждому из шестерых детей досталось бы по 200 десятин. Дальнейшее хозяйство могло бы вестись только сообща. Но так как эти шесть отпрысков, по всей вероятности, обзавелись бы своими семьями, то им не было бы места для жизни в прародительском доме. Поэтому среди помещиков в поколении моего отца наблюдался, если можно так выразиться, уход на отхожие промыслы, и связь с родной землей терялась, тем более потому, что одновременно с уходом являлось желание продать свой удел. Именно это произошло с моей семьей. Три моих тетки после революции 1905 года продали хутор Ивановку, то есть свои доли, в общем 600 десятин. Их примеру последовал и средний брат Леонид. От всего имения осталось 400 десятин, принадлежавших моему отцу и его младшему брату Жорику. Но с таким сокращением площади менялась вся рентабельность владения таким участком земли. И это вынудило и этих двух последних владельцев уйти в город и искать источник существования на службе.

Между прочим, характерная вещь. В конце прошлого столетия то, что у американцев называется планированием семьи, стало проводиться неукоснительно в помещичьих семьях и стало вполне возможным, несмотря на то, что в те времена никаких мер против зачатия и никаких пилюль не существовало. Если в поколении отца было шестеро братьев и сестер, то в следующем поколении детей было только четверо, и в каждой семье только по одному ребенку. То же самое было в семье Олив: при пяти членах в старшем поколении у них в следующем поколении было только три отпрыска. Мое поколение, ставшее жертвой революционного катаклизма и эмиграции, напуганное неуверенностью в будущем, пошло еще дальше, и вообще большинство браков осталось бездетными. Редко кто решался обзавестись одним ребенком. Только в нынешнее время наши дети опять увереннее смотрят на будущее и стали производить на свет по несколько детей.

Возвращаясь к поколению моего отца, надо заметить, что в помещичьем быту повторялось в уменьшенном масштабе то, что привело к концу удельный период, когда для новых поколений удельных князей не хватало вотчин. Система майората, или немецкого «Эрбхоф», при которой имение переходило к старшему в роде и не могло быть поделено, в коренной России не применялась. Она действовала в прибалтийских губерниях, занесенная туда из Германии.

Следуя таким образом общему велению судьбы, и в Кубани всего через три года после смерти прародителя Александра Николаевича Мейера четыре наследника продали свои доли, и из 1200 десятин осталось всего 400 при несоразмерно большой усадьбе. Правда, нужно сказать, что три сестры моего отца, замужняя Мария и незамужние Наталия и Валерия, сохранили до конца жизни горячую любовь к родному гнезду. Наталия оставалась все время управляющей имением, и Валерия жила с ней в Кубани. Теперь я сам под конец своей жизни понял и горько ощущаю нашу общую вину, грустную судьбу моих теток.

Возьмем младшую Валерию. Все Мейеры были очень высокого роста и не особенно красивы. Валерия окончила институт в Орле, знала хорошо французский язык, имела приданое за проданную землю около 80 000 рублей, но, зарывшись в глуши деревни, так и не нашла себе жениха. Единственно, что она себе позволила, это поездку два раза в Монте-Карло, куда она ездила вместе с замужней сестрой Марусей и своим зятем, орловским присяжным поверенным Леоном Иосифовичем Кржевским, поляком, католиком. Все остальное время она безвыездно жила в Кубани. Представьте себе, примерно 10 месяцев в году жизнь вдвоем с сестрой в доме, окруженном зимой наметами снега, плохо освещенном керосиновыми лампами, без общения с другими людьми для молодой девушки! В 1909 году она стала болеть. У нее оказался абсцесс в кишечнике. Что мог в таком случае сделать земский врач, ее лечивший? Каковы должны были быть мысли у этой девушки, умиравшей в глуши! Наконец, очевидно, когда у нее начался перитонит, сестра Таля спохватилась и приняла крайние меры — везти Валеру в Москву. Был конец марта, и дороги были непроезжими ни для саней, ни для коляски. Крестьяне Кубани несли Валеру на носилках, сменяясь, 26 верст до спального вагона на станции Змиевке. На следующий день по приезде в Москву она скончалась.

Судьба тети Тали была не менее трагична. Она была болезненная, худая, всегда подтянутая. Много читала, выписывала ряд журналов и, конечно, «Русское Слово». Каждый вечер слушала доклад приказчика и намечала программу работ на следующий день. Но, конечно, в зимние месяцы и этого занятия не было. Как все помещицы, она лечила крестьян. Набор лекарств был ограниченным: хина, касторка, капли Иноземцева, йод. Отношения у нее с деревенскими были хорошие. Наш уезд в 1917 и 18 годах был спокойным. Усадеб не жгли и помещиков не убивали. Правда, большинство из них покинули усадьбы в начале 1918 года. Когда в наш дом в Кубани вселился комитет бедноты, тете Тале оставили ее комнату. Там она и прожила до 1921 года, потеряв всякую связь с родными. Мои родители и я были уже за границей, Кржевские пытались бежать на юг, но вернулись в Москву и притаились. Так всеми забытая тетя Таля умерла в 21 году от рака.

Хочется сказать несколько слов и о дяде Леониде. Он был ростом в сажень, охотник и любитель лошадей. Очень нравился женщинам и любил в клубе играть в «шмэн де фер»[5]. Его любовь к лошадям, когда он жил в Орле, дошла до того, что он из спальни своей первой жены переселился в конюшню и спал за перегородкой рядом со стойлом серого орловца-рысака и кровного англичанина под седло. Революция застала его в Самаре, он был тогда юрисконсультом Удельного округа и слыл либералом. Поэтому после февраля служащие избрали его председателем своего комитета. Но дальше этого его либерализм не пошел. Он умер в 1932 году в Самаре, но ни разу не пошел на службу к большевикам. Он развелся со своей второй женой и до конца жизни (ему было 56 лет) был частником. На своей любимой кобыле он зимой возил в город по заказу дрова. Для этого он сам пилил на берегу реки Самарки деревянные части севших на мель и брошенных барж. На общем фоне великих семейных трагедий с расстрелами, Соловками и Гулагом судьбы моей семьи могут показаться счастливыми, но я считаю своим долгом показать, как складывалась и более удачная жизнь так называемых бывших людей при большевизме.

После революции 1905 года повсеместным явлением была продажа помещиками своей земли Крестьянскому поземельному банку, который продавал ее на льготных условиях крестьянам. Упомянутые мною соседи по имению тоже частично продавали землю. Тут следует, однако, отметить довольно любопытный факт — нарождение нового класса в деревне. Издавна в ней существовали прасолы — мещане, зажиточные крестьяне. Одним из главных деяний была скупка у помещиков хлеба, овощей, фруктов и вывоз их в города, где продукты скупались торговцами. Этот класс рос весьма быстро и богател. Конечно, была большая разница между прасолами, откупавшими, например, в Кубани урожай яблок, груш и слив и разбивавшими в так называемом молодом саду большой шалаш, покрытый кошмами и брезентами, в котором они жили целое лето скорее как сторожа от деревенских мальчишек, и прасолом, торговавшим хлебом. Вокруг шалаша, по мере поспевания, на рогожах лежали груды аниса, антоновки, белого и желтого налива, апорта или разного сорта груш вплоть до бергамотов и дюшесов и гарнцами сваливались сливы — ренклоды и обычная слива венгерка. С ней я через 10 лет в изобилии повстречался в Югославии, точнее Сербии, где из нее гнали «шливовицу». Конечно, обороты такого прасола, садового сторожа, были невелики. Но были прасолы другого масштаба. На своих или нанятых подводах они осенью, или скорее как только устанавливался санный путь, вывозили содержимое помещичьих амбаров в города. Это были целые обозы, и нажива тут была велика. Это давало возможность прасолам скупать у помещиков небольшие имения и организовывать свои хозяйства. Мне помнится один из прасолов нашей округи Ерохин. Прасолы были твердым консервативным народом, больше верящим слову, чем подписи на бумаге. Мой сосед В. С. Олив рассказывал мне, как Ерохин дал ему по одному слову 50 000 рублей на какое-то дело. Судьба этого простого человека была своеобразна. Он прекрасно понимал, что ждет его и его семью, когда в деревне власть перейдет к беднякам и дезертирам, и быстро устремился на юг и в эмиграцию. О торговых способностях этого человека с только начальным образованием можно судить по тому, что в 50-х годах у него во Флориде был большой супермаркет.

Конечно, отнюдь не все помещики впадали в ликвидационные настроения. Были среди них и такие, которые в первые два десятилетия этого века упорно стали переходить к интенсивному сельскому хозяйству. При жизни деда все еще держались векового трехполья: озимый клин, яровой, паровой. На последнем ничего не сеялось, только с осени поднимали жнивье. Земля на нем паровала — отдыхала. Его использовали для выпаса скота. Система эта называлась трехпольем. Мой отец и дядя Жорик сразу же перешли к многополью. К основным культурам ржи, пшеницы и овса прибавились посевы кормовых трав — клевера и вики и корнеплодов, главным образом картофеля. Все эти культуры благодаря длинным корням рыхлили землю и делали ее более плодородной, уходя глубже в нее. До этого периода помещики опережали крестьян только в пахоте. Они использовали плуги, главным образом трехлемешные, и не простые, а дисковые бороны, в то время как наши орловские Микулы Селяниновичи все еще ходили за сохой. Уборка урожая тоже была различная. Крестьяне косили рожь и овес, пользуясь косами с деревянными тройными граблями, пристроенными над косой, которые позволяли укладывать скошенную рожь в правильные рядки. Серп почти вышел из употребления. Помещики же обзаводились жнейками и косилками, главным образом системы американского изобретателя Мак-Кормика. Это было неуклюжее сооружение, в которое впрягалась пара лошадей с дышлом между ними. При движении длинные ножи, состоящие из десятков плоских конусов, проходили туда и обратно через соответствующие выступы деревянной платформы. Система действовала по принципу машинки для стрижки волос. Центром машины была так называемая голова. Она была чугунная, а бежавшие вокруг по разным рельсам четыре широкие грабли исполняли следующие функции: первая пригибала к платформе рожь, вторая клала срезанную рожь на платформу, третья и четвертая сбрасывали рожь с деревянной платформы на землю в виде валка. Для рабочего на железном косяке было сидение, соответственно выгнутое для удобства. Но так как рядом вертелись упомянутые грабли, у меня в памяти запечатлелось, что рабочий всегда сидел как-то боком, отклоняясь от грабель. То же самое делал и я, так как очень любил косить. Вот и теперь, через много лет, передо мною стоит картина желто-серого поля ржи с редкими васильками и голубого неба с белыми облачками. Две взмыленные лошадки тянут косилку, у вас в руках вожжи, и вы должны все время следить, чтобы они шли вплотную вдоль не скошенной ржи, и таким образом можно было бы косить во всю длину ножа. На железное сиденье необходимо подложить кусок кошмы, или сложенный мешок, или другое веретье, иначе будет не работа, а пытка! Над лошадьми вьются овода, и вы кнутиком сгоняете их с крупов лошадей.

Тяжелой сельской работой была вязка. Сброшенные валки ржи надо было связать. Это делали девки. Не удивляйтесь этому термину. В деревне в нем ничего унизительного не было, это была женская рабочая сила, и термин «девки» никакого отношения не имел к их поведению. Главным образом это были девушки из Полесья, которые приходили группами на рабочий летний и осенний сезон. Даже в летнюю пору они были с головы до ног закутаны платками, кофтами, длинными до пят юбками и передниками, руки их были с ладонями завернуты в белые тряпки. Особенностью их костюма были обращавшие на себя внимание заплаты на их блузах, приходившиеся как раз на груди. Но, повторяю, вязка была каторжной работой. Сколько раз надо было согнуться, собрать граблей сжатый валок, перехватить его перевяслом, заткнуть концы перевясла под него самого! К концу дня надо было снести снопы и сложить их в крестцы. Поясню, что такое крестец. Четыре снопа укладываются так, что колосья всех четырех кладутся друг на друга, а концы снопов торчат аккуратно в 4 стороны. Получается крест. На первый ряд укладываются еще два ряда по четыре снопа в каждом и, наконец, наверх кладется 13-й так, чтобы он покрывал середину крестца, где колосья — временная защита от дождя. Обыкновенно 4 крестца укладываются в ряд, и они составляют копну. Это как раз то количество, которое можно уложить в деревенскую телегу и получить высокий воз. Клин, на котором идет вязка, меняется с каждым часом: одна полоса занята еще не связанными валками, потом лежат разбросанные снопы и, наконец, на другой стороне клина — ряды копен. Крестьяне судили об урожае по числу копен на десятину: 7–8 копен было недород, 18 и больше, 20 копен — считалось большим урожаем.

К началу второго десятилетия нашего века появились сноповязалки. Они не только косили, но и вязали снопы шпагатом. Первые типы этих машин были несовершенны, часто ломались, и при молотьбе всегда были жалобы подающего в барабан, так как он должен был резать шпагат ножом. Но эти сноповязалки освобождали женщин от каторжной работы.

Идя по пути интенсификации хозяйства, отец и дядя Жорик обновили инвентарь, приобрели новые плуги, новые косилки, выбросили извечные телеги с деревянными осями, которые мазались дегтем. Было построено 8 больших дрог, которые назывались фурами. Они были с железными осями, вдвое длиннее телег, вместо максимальных 30 пудов для телеги в них можно было грузить до 100 пудов. Главное же, у пруда был выстроен винокуренный завод. Неочищенный спирт гнали из картофеля с большим содержанием крахмала и в железных бочках доставляли его на ректификационный завод, где спирт очищался и из него выпускалась водка низшего качества «красная головка». Эта попытка ввести в Кубани промышленность окончилась неудачей. Завод проработал две зимы, потом началась война, продажа водки была запрещена, и винокурение прекратилось. Единственной выгодой было то, что паровой двигатель завода был использован для работы паровой молотилки, и молотьба в риге прекратилась.

Прошу извинения у читателя, что занял столько времени описанием сельскохозяйственных работ. Каково же было поведение помещиков в сезоне этих работ? Прежде всего обратим внимание читателя на прибор, висевший в Кубани в зале на стене. Это был барометр. Все члены нашей семьи проявляли к нему в деревне неослабевающий интерес, и первым жестом входящего в залу было постучать пальцем по барометру. Если черная стрелка отклонялась слегка вправо, лицо стучащего расплывалось в улыбку, когда же стрелка, дрогнув, шла слегка налево, лицо его омрачалось. Барометр был предсказателем дождя, а его у нас в Орловской губернии было больше чем достаточно. Чаще всего стучать по барометру было излишним: шум воды в желобах и свинцовое небо были убедительными доказательствами. Для нас, детей, дождь означал лишение поездки верхом, игр в саду, возможного пикника, на котором в дальней роще на костре в котелке варили пшенный кулеш, а на ивовых свежих прутьях в огне костра жарили шашлык. Для взрослых вопрос был гораздо серьезнее. В дождь работа на полях прекращалась. В свое время дед почти не выходил из своего кабинета и на барометр не смотрел. Вечером слушал доклад приказчика и обычно задавал вопрос насчет погоды. Приказчики знали, что сообщение о дожде вызовет недовольство, и поэтому бодро отвечали: «Вызвездило, Ваше Превосходительство!» — хотя не будь дед глухим, он прекрасно мог бы слышать журчание дождевой воды по трубе за окном.

В дальнейшем я подойду к взаимоотношениям помещиков и крестьян и сельских рабочих. Теперь я с удивлением вспоминаю, что даже в 12—13-летнем возрасте я смутно инстинктом угадывал, что здесь что-то очень неладно. Проезжая со станции через несколько деревень, я чувствовал себя в чужом и непонятном мне мире, встречавшиеся мужики и бабы были мне непонятны, как существа с другой планеты, и я чувствовал какую-то неловкость, смотря на их телеги со скрипучими колесами, клоками соломы и сена, обтрепанной веревочной сбруей и видя спину кучера Николая в синей суконной поддевке, в шляпе с павлиньими перьями, держащего в рукавицах вожжи чистокровных холеных и крупных лошадей.

И при таком отчуждении и взаимном непонимании поведение всех членов семьи и родственников, приезжавших к нам летом, могло только раздражать коренных жителей деревни — крестьян. В первые годы взрослые часами играли в крокет. Каково было рабочим и тем же девкам, работавшим в поте лица, смотреть, как баре гоняют шары деревянными молотками! Чаще всего мы с отцом в паре играли против двух теток — Маруси и Валеры. Когда партия подходила к концу и я видел, что у теток преимущество, я, ожидая своей очереди, сходил с площадки в липовую аллею и ревел, потом с отчаянием ударял по своему шару, который тем временем загнали на край площадки, в отчаянной попытке крокировать шар противника на другом конце площадки и, промазав, всхлипывая, опять уходил под липы. Я думаю, что у взрослых не было чувства неловкости перед рабочими. Они безмятежно веселились. Так, в поединке между Жориком и Леоном было условлено, что проигравший в будущем не смеет входить на площадку, а, стоя за забором и сняв шапку, должен спрашивать победителя: «Разрешите посмотреть на вашу мастерскую игру!» В последние три года была устроена и теннисная площадка. Но я думаю, что и эта игра не вызывала много сочувствия у проходивших мимо рабочих. Были еще две вещи, которые могли раздражать рабочих и крестьян.

Любимым занятием хозяев, прежде всего тети Маруси, потом моего отца, а за ним и других членов семьи, было пойти на молотьбу, сесть на скамейку и наблюдать, как подъезжают фуры, как работает подающий в барабан, раструшивая снопы, как вязанками отвозят солому, а главное — как нагружают телеги мешками умолоченного зерна. Сначала телега шла на весы, и очень часто я сам с интересом бегал туда, взвешивал и отмечал в тетради, сколько прибавилось пудов зерна в амбарах; что касается моего отца, то он утром или после раннего обеда в полдень верхом выезжал в поля и шагом следовал или за одним из плугов, или за жнейкой, внимательно наблюдая за тем, чтобы не было огрехов, особенно на углах клина. Я думаю, что это было общим занятием помещиков-хозяев. Потом, уже в эмиграции, мне рассказывали про одного помещика, прокурора Окружного суда и затем губернатора, который, когда был в отпуску в своем имении, ходил за плугом и аккуратно поднимал редкие камешки, попадавшиеся в новой борозде, и выносил их за межу. Мы в Кубани по воскресеньям, когда не было работы, иногда сами запрягали две фуры (это было, конечно, во время уборки хлеба), выезжали в поле и грузили копны в повозки. При этом вырабатывалась особая техника орудования вилами-двойчатками. Конечно, мы, члены семьи, молотить сами не могли, поэтому только клали привезенные снопы в скирды. Мой отец умел очень хорошо это делать, особенно вершить, то есть укладывать верхнюю конусообразную часть. Подавать вилами тяжелые снопы наверх было нелегко, и тут необходимо было применять систему, как уравновешивать сноп на вилах и как подавать его наверх, используя инерцию первоначального рывка.

Лето 1917 года мои родители и я провели в Кубани. Наш уезд был спокойный, и там никаких самочинных действий крестьян не было. Ранней осенью имение даже принесло большой доход, если считать, что «керенки» имели реальную ценность. У нас было 90 десятин под картофелем, и один из прасолов скупил весь урожай и вывозил картофель прямо в Москву. Насколько мы не понимали размера надвигавшейся грозы, видно по тому, что мой отец, казалось бы, разумный человек, не учитывал возможности прихода большевиков. Весной после февральской революции он подал в отставку, будучи последним управляющим Мургабским Государевым имением в Закаспийской области, и, таким образом, лишился большого жалования. И, несмотря на жизненно приобретенный опыт, он думал, что усадьбы во всяком случае останутся за помещиками. Поэтому в сентябре он ездил в Петроград и заказал полное машинное оборудование паровой мельницы. Он хотел установить его в здании винокуренного завода. Это оборудование пришло на станцию Змиевку в феврале 1918 года и осталось невыкупленным. Тогда мы в Орле уже слегка прозрели и начали понимать размеры наступавшей катастрофы. В те годы мне уже было 20 лет, и я стал свидетелем и жертвой перемены режима.

Может быть, мне не стоило бы писать о судьбе моих родных. Их можно считать счастливцами, так как даже те, кто остались в России, казнены не были. О своих тетках и дяде Леониде я уже писал. Дядя Леон, бывший присяжный поверенный в Орле, был талантливым человеком с большим разнообразием интересов. Он был охотником, один из первых в Орле завел себе мотоциклет; у него в квартире была настоящая слесарная мастерская с рядом самых современных станков. Имея талант художника, он в Кубани долго просиживал за мольбертом, рисуя пейзажи, и очень удачные. Леон был энтузиастом фотографом и сразу же хватался за любую техническую новость. Так как то время было началом цветной фотографии, он немедленно выписал себе из Парижа аппарат и пластинки на стекле Джугла и Люмьер. Этот способный человек последние 12 лет своей жизни прожил простым счетоводом на железной дороге в Москве. И когда я посылал им посылки через Торгсин, его жена Маруся писала нам, что перед самой кончиной он с трогательной радостью съел единственный апельсин из такой посылки, считая это большим счастьем.

Мне думается, на основании того личного опыта, который я приобрел в деревне, что конфликт землевладения в России был бы целиком разрешен в течение лет 50 переходом почти всей земли в руки крестьян. Что касается нашей Кубани, то она была превращена в совхоз и целиком уничтожена в 1943 году. Во всем том районе шли ожесточенные бои с немцами и знаменитое сражение в Белгородско-Курской луке. Хотя, казалось бы, наш район был дальше на север, немецкие сводки не раз упоминали о боях на реке Неруч, а это как раз в 10 верстах от Кубани.

Говоря о судьбе помещиков в связи с революцией, необходимо задать себе вопрос, как сумели приспособиться к новым порядкам многочисленные люди, служившие у помещиков. В большинстве случаев они были из местных крестьян, не имевших земли. Для того чтобы представить себе, какое количество людей принадлежало к этому классу, перечислю персонал в нашей маленькой Кубани: повар и горничная в господском доме, повариха и ее помощница — для рабочих, два кучера, приказчик и его помощник, скотник и подпасок, садовник, птичница и 8 человек постоянных рабочих. В связи с этим приведу несколько мелочей, сохранившихся в памяти. Еще со времен деда Александра Николаевича повар подавал каждый день к любому супу жареные пирожки с мясом. Эта традиция сохранилась до конца жизни в Кубани. По поводу крутого нрава деда была в ходу такая легенда. В Кубань приехал в гости вице-губернатор. Дед требовал, чтобы суп всегда был очень горячим. Прислуга поставила перед бабушкой суповую миску. Вопреки доброму воспитанию, она первую тарелку всегда, даже при гостях, наливала деду. Суп оказался недостаточно горячим, и поэтому дед, откушав первую ложку, вылил содержимое своей тарелки обратно в миску с приказом нести суп греть. Мой отец приукрашивал этот рассказ, утверждая, что дед при этом плюнул в свою тарелку.

Второй кучер Сергей и мамка Соломея, ключница, кормилица моего отца, были в молодости крепостными. Садовник Александр был очень любознательным самоучкой. Мой отец, сидя в саду, спрашивает идущего мимо Александра с толстой книгой в руках, что он читает. Ответ: «Шопенгауера, Константин Александрович!» — «Ну и что же?» — спрашивает отец. — «Ничего не понимаю! Но уж очень здорово загибает».

Судьба этих верных слуг, всю жизнь зависевших от работы в имении, нам, ушедшим в эмиграцию и потерявшим связь с нашей деревней, почти неизвестна. Землей их не наделили, а главное, в 1921 году приволжская эпидемия холеры дошла в первый раз до центральных губерний. Тогда мамка Соломея и молочный брат отца Михаил умерли без всякой медицинской помощи. Нет сомнения, что не только они в Кубани были жертвами холеры.

Читатель может спросить, как заполняли свой досуг помещики, подобные семье Мейер. Я с отцом ездил верхом или на дрожках по несколько часов по полям, на которых шла работа, или были на молотьбе. У моего отца была навязчивая идея обратить усадьбу с ее садами и рощами в нечто подобное английскому поместью. Для этого надо было уничтожить наследие старого времени. Дело в том, что отдельные сады и рощи были окружены рвами с целью не допускать в них свой и крестьянский скот. Эти рвы и валы выкопанной земли поросли акацией, ракитами и кустарником. По несколько часов в день мы с отцом работали на этих рвах, выкорчевывая и засыпая их. Проезжая в 1914 году через Москву, я на Мясницкой улице в одном из немецких технических магазинов купил образцовые топоры, лопаты и пилу.

Летом мы купались в пруду. Тетя Таля выстроила деревянную купальню с погруженным в воду дощатым полом. Мы ездили на ею же купленной лодке, прилаживая на ней парус из простыни; стреляли из монтекристо воробьев и лягушек на пруду. В дождливую погоду в доме играли в карты, в «короли», и много читали, сначала Майн Рида, Купера, потом Чарскую, Жюль Верна. Становясь старше, я присоединялся к взрослым и читал Тургенева и Лескова (наших орловчан), потом увлекался рассказами Куприна. Взрослые читали бывшего тогда в большой моде Леонида Андреева, Мережковского, первые рассказы Бунина, в дешевом сытинском издании Пшибышевского и д’Аннунцио, не говоря уже о так называемой железнодорожной литературе — книгах, продававшихся в киосках на вокзалах, как, например, Вербицкой, Нагродской и Фонвизина, — конечно, не автора «Недоросля» и «Бригадира», а совершенно теперь забытого писателя легких романов. Взрослые переживали литературную сенсацию Арцыбашева с его «Саниным». Большая часть членов семьи с интересом следила за спортивными событиями и скачками. Я помню, как, будучи мальчуганом, я дрожал от волнения, дожидаясь результата матча между белым Джефрисом и черным Джонсоном в боксе. Победа тогда осталась за черным как первым предвестником будущей монополии черных чемпионов тяжелого веса. Волнующую радость вызвала у нас победа в 1912 году француза Лаутеншлегера на машине «лоррен дитрих» во второй по счету автомобильной гонке в Индианаполисе. С тех пор, мне кажется, иностранные гонщики ни разу не выигрывали этой гонки.

Не меньший интерес вызывали отчеты о московских и петербургских скачках. К тому времени один из главных коннозаводчиков в России М. И. Лазарев привез из Англии двух производителей Галтимора и Айриш Лада. Галтимор дал вереницу русских дербистов. Я помню, как дрожало мое сердце при описании очередного дерби, когда лазаревский Галоп, сын Галтимора, под жокеем негром Винкфильдом побил выдающуюся кобылу Ракету, кажется, Ведерниковых, под русским жокеем Головкиным.

Как ни странно, но, несмотря на все, на все страшные катаклизмы войн и революций, имена Галтимора и Винкфильда всплыли значительно позже в моей памяти. В 40-х годах в Германии я узнал, что Лазарев продал перед Первой войной Галтимора немцам, и он прославился там как производитель. Что же касается Винкфильда, то я прочитал два года тому назад в американской газете, что он умер здесь, в Соединенных Штатах, дожив до 93 лет.