Глава 4 Тайна, покрытая мраком

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4

Тайна, покрытая мраком

— Сограждане! — начал он взволнованно, но так как речь его была секретная, то весьма естественно, что никто ее не слыхал.

М. Е. Салтыков-Щедрин Полн. собр. соч. т. 8 стр. 302.

…Известно, что секретные сведения вернее несекретных.

М. Е. Салтыков-Щедрин Полн. собр. соч. т. З стр. 267.

Декабрьским утром 1975 года Кутузовский проспект столицы огласился воем сирен. Красные автомобили со всех сторон спешили к громадному административному корпусу неподалеку от станции метро Кутузовская. Горело на шестом этаже. В окна валил дым. Случайных прохожих удивило количество прибывших пожарных машин: вокруг здания сбилась их целая дюжина. Но еще более изумился бы прохожий, если бы оказался в вестибюле здания в тот момент, когда туда, во главе с начальником пожарного расчета вбежала группа спасателей. Команда вахтеров в фуражках с зелеными околышами преградила путь пожарным в касках.

— Предъявите пропуска! — потребовали охранники.

— Какие пропуска? — вознегодовал начальник расчета. — В здании огонь! Посторонитесь! — Он попытался отпихнуть ближайшего охранника и провести свой отряд наверх. Но не тут-то было.

— Ни с места! — скомандовал начальник охраны и расстегнул кобуру.

Воинство в фуражках схватилось за оружие.

— Пожар меня не касается, — заявил начальник охраны. — Без пропуска не пропущу никого. Институт режимный,

— Пропусти, скотина! — остервенясь кричал начальник расчета. — Ты понимаешь, что ты делаешь? Там же люди горят…

— Пусть горят, — невозмутимо ответствовала зеленая фуражка. — Без пропусков не положено…

— Кругом!!! — взревел начальник расчета на своих недоуменно топчущихся подчиненных. И спасатели спаслись от наставленных на них револьверов.

Пока в вестибюле препирались, пламя на шестом этаже разгоралось все сильнее. Там пылала установка, содержавшая триста литров керосина. Были обожженные, сгорело ценное оборудование и бумаги. Погасить огонь в режимном или попросту секретном НИИ приборостроения удалось лишь после того, как пожарные подняли механические лестницы и ворвались в горящее здание через окна. Количество жертв и понесенный институтом материальный ущерб осталось тайной. Зато доподлинно известно, что действия начальника институтской охраны, не допустившего пожарных в здание, были в соответствующих инстанциях одобрены. И не удивительно. Сотрудники могут делать сколько угодно скверную продукцию, могут затрачивать на разработку своих «приборов» сумасшедшие, ни с чем не сообразные средства, могут работать так медленно, что продукция их устаревает раньше, чем ее удается выпустить в свет — за все это с них никто всерьез не взыщет. Даже если бы институт на Кутузовском проспекте сгорел дотла, наказание примененное к директору и его заместителям было бы сравнительно мягкое. Но не дай Бог, чтобы из института произошла «утечка информации». За это с руководителей, говоря языком грубой прозы «снимают шкуру».

Тайна — главный предмет производства в этом и сотнях других секретных НИИ. Секретность — важнейший элемент советской науки.

Для того, чтобы постичь — для чего столь строго таим мы наше научное достояние, необходимо напомнить некоторые основные мифы закрытого общества. Главный миф повествует о том, что граждане социалистического государства — счастливцы по самому месту своего рождения — они живут в единственно прогрессивном обществе, в стране всеобщего благоденствия и довольства. Остальной — реакционный — мир полон злобы и зависти к стране Советов. Поэтому нам приходится все время быть начеку, держать порох сухим, оружие в боевой готовности и сейфы запертыми на три замка. Этот миф имеет свою поросль: «массовый шпионаж иностранных разведок», «наши славные разведчики и контрразведчики», «граница на замке» и т. д. Другая ветвь мифов толкует о советской науке, как о самой передовой в мире, об удивительных открытиях наших ученых во всех областях знания. Выходит, что у нас действительно есть что красть, есть за чем шпионить. А коли так, необходимо каждый институт, каждую лабораторию превратить в неприступный секретный бастион, в каждом научном подразделении возвести заслон против любых поползновений врага, в разделенном антагонистическом мире передовой, прогрессивной науке секретность необходима для защиты своих завоеваний. Такова официальная версия.

Версия эта сравнительно молодая, ей нет еще и полувека. Корни же всеобщей российской секретности лежат гораздо глубже, таятся в многовековых традициях народа. «В России из всего делают тайну» — писал 140 лет назад маркиз де-Кюстин. На 60 лет раньше ту же закономерность отметил Дени Дидро, живший несколько месяцев при дворе Екатерины Второй. А еще раньше о русской подозрительности с изумлением писали все европейцы, жившие у нас в XVI–XVII веках, в том числе Шлихтинг и Олеарий. Взгляд на каждого иностранца как на опасного соглядатая, от которого надо таиться — пронизывает всю русскую идеологию, народную и государственную. Железный занавес недоверия и опасений отгораживал Русь от прочего мира задолго до появления лозунга о пролетарском интернационализме.

Сливаясь с прямой выгодой, традиция становится материалом поразительной прочности. Тот безвестный вахтер, что готов был открыть револьверный огонь по пожарникам, только бы не впустить постороннего на секретную территорию — фигура символическая. Вахтер продемонстрировал, до какой степени традиция в наш век сцементировалась с личной выгодой. Ведь служба у институтских дверей оплачивается значительно более щедро, чем, например, служба младшего научного без ученой степени. А генералы секретности получают примерно те же оклады, что и профессура. Как же тут не радеть, как же не стараться?

Я сделал попытку исчислить стражей научной секретности (не вахтеров, разумеется, а сотрудников так называемых Первых секретных отделов). Первый отдел имеется в каждом институте, в каждом университете, в каждой самостоятельной лаборатории. Учреждения эти как правило очень многолюдны. Три сотни московских НИИ включают в свой состав добрую дивизию борцов за секретность. А всего по научной Руси секретников, надо полагать, не намного меньше, чем их антиподов — сотрудников службы научной информации, число которых достигает 100.000 человек.[55]

По рассказам старых ученых секретность не сразу захватила советскую науку. До Второй мировой войны даже в инженерных, физических и химических НИИ секретные работы были крайне редки. В Государственном оптическом институте (ГОИ), например, до войны засекречивалось не более двух-трех работ в год. Сейчас даже ученому-оптику, приехавшему в ГОИ по делам со служебным письмом, войти в здание института — нелегко. А постороннему и вовсе невозможно. На получение пропуска уходит подчас несколько часов, а то и дней. Но и войдя в здание института, гость не сможет навестить все лаборатории: внутренняя стража требует дополнительных пропусков для прохода на некоторые сверхсекретные этажи.

Секретность начала опутывать науку параллельно с милитаризацией. После войны ученых стали повсеместно привлекать к работе на военные нужды. Закрытые лаборатории возникли почти при каждом ВУЗе. Любую сколько-нибудь интересную научную идею военные стали приспосабливать для своих целей. Денег при этом не жалели. В милитаристские заботы постепенно втягивались исследователи, стоящие как будто в стороне от военных проблем. Им предлагали за крупные деньги изучить тот или иной узкий вопрос, с тем, однако, чтобы на время исследования лаборатория была засекречена. Но засекретить научное учреждение легко, а рассекретить почти невозможно. Так что все новые и новые научные подразделения ввязывались и продолжают ввязываться в разросшуюся до колоссальных размеров паутину безгласности. Ведь сотрудники засекреченных лабораторий не могут ни печатать статей, ни выступать на открытых симпозиумах. Их отрезают от всякого научного общения.

Несколько раз за последние годы раздавались голоса, призывающие облегчить, развязать узлы так называемой государственной тайны. «Надо хотя бы частично рассекретиться — призывал известный специалист в области радиотехники академик А. И. Берг. — Мы увязли в своих тайнах, как муха в меду. Так невозможно работать!» — К здравому голосу ученого никто не прислушался. Два или три тура послевоенного рассекречивания свелись к формальности. Грифы были сняты с аппаратуры и методов тридцатилетней давности.

Ныне полностью открытых НИИ в стране почти не осталось. Разве что Институт пчеловодства или охотничьего хозяйства, да и там авторам статей и книг предписано скрывать степень падения в стране медосбора и упадок охотничьего хозяйства. Даже в столичных академических институтах, куда приглашают иностранцев, где академики-классики дают интервью и всячески демонстрируют свою свободную волю, остается множество дверей наглухо запертых для непосвященных. Вы можете свободно войти только на второй этаж Института физических проблем АН СССР (директор академик П. Л. Капица). Внизу— секретные лаборатории. В Физическом институте им. Лебедева (ФИАН) добрая половина института также закрыта для посторонних глаз. То же самое происходит в институтах академиков Н. Н. Семенова, А. Н. Фрумкина, А. Н. Несмеянова и у многих других. Но вершины своей, своего, как сказал бы Достоевский, административного восторга секретники достигают в институтах военных. Тут им раздолье, тут для них рай.

Заработная плата в режимном институте значительно выше, чем в нережимном. Намаявшись на скудных своих достатках, МНС без степени или даже кандидат наук однажды узнает от знакомого или бывшего однокурсника о существовании «почтового ящика» подходящего профиля и спешит в дом без вывески, чтобы подать свои документы. Спешит он, впрочем, напрасно. Самый короткий срок оформления в режимном НИИ — три месяца, но часто проверка затягивается и на год-полтора. Тот, кому отказали, никогда и не узнает причины отказа: то ли подвели его недостаточно чистопородные родственники (евреев и состоящих в родстве с евреями в такие НИИ нынче — ни-ни), а может быть сработал донос соседа по квартире.

Но вот оформление закончено. Счастливец подписал бумагу, по которой отныне он обязуется не разглашать, не открывать, не сообщать о своих служебных делах ни жене, ни другу, ни сыну. Никому, ничего. Собственноручной подписью заверяет он также клятву, по которой отныне не станет знакомиться с иностранцами, не пустит ни одного иностранца к себе в дом, не поедет никогда заграницу и не напишет заграницу ни одного письма. В противном случае… он предупрежден… статья такая-то уголовного кодекса… И за утерю допуска (пропуска) в институт тоже — три года лагерей. После клятвы Счастливец получает, наконец, этот самый заветный пропуск-допуск и вступает под долгожданные своды.

Попав в лабораторию, он очень быстро убеждается в том, что все разглагольствования о неразглашении имеют мало смысла, потому что:

а) рядовой научный сотрудник работает лишь над конструкцией какого-нибудь одного блока, не ведая не только о других блоках, но подчас и о назначении всего аппарата (прибора) в целом;

б) потому что чаще всего сотрудники секретных лабораторий занимаются копированием образцов, изготовленных в США.

Тем не менее, таинственность соблюдается строжайшая. Пять человек, сидящих в одной комнате и одаренных разной степенью начальственного доверия (разные формы допусков), не имеют права не только обсуждать между собой трудности и удачи разрабатываемой схемы, но не могут даже краем глаза заглянуть в чертежи друг друга. В одном НИИ сотрудники Первого отдела не успели или забыли оформить допуск изобретателю аппарата, над которым работала вся лаборатория. И несчастный изобретатель долгое время был лишен права держать в руках чертежи своего собственного детища. Он не имел также права воспроизвести эти чертежи снова, тем более сделать это у себя дома или где бы то ни было за пределами института. За такое деяние ему опять-таки грозило тюремное заключение.

Очень скоро Счастливец начинает замечать, что его коллеги по лаборатории боятся сказать друг другу лишнее слово, и сам начинает фильтровать свои высказывания. Он учится произносить лишь самые незначительные фразы. Произнося же более или менее распространенное предложение, он тут же начинает пристально вглядываться в лицо собеседника — не стукач ли он? Но поскольку человек — существо все-таки социальное и склонное к обмену идеями, Счастливец делает попытку толковать с соседями по лаборатории об искусстве, о прочитанных книгах. Он с грустью убеждается, что искусство и литература почти никого вокруг не интересуют и единственное, о чем коллеги охотно спорят, это про футбол и хоккей. Однообразная, без ясной цели, без творческого горения, работа отупляет. Более талантливые и думающие оглушают себя водкой или ударяются в разврат. Но большинство сотрудников спокойны и чего бы то ни было странного или неприемлемого в своем положении не находят. Все нормально: они служат, зарабатывают, имеют даже возможность защитить диссертацию (зарплата при этом удваивается). О чем тужить? Уныло, тоскливо? Но служба и не должна быть местом для веселья…

Так и живет наш Счастливец год, пять, десять. Если он не член партии, то довольно скоро достигает своего служебного потолка и в служебной жизни его окончательно исчезает какой бы то ни было стимул. Иногда он, правда, испытывает легкие встряски, но отнюдь не творческого характера. Жена-врач попросила его как-то переплести у себя в НИИ годовой отчет родильного дома, в котором она работает. Отчет в мастерской переплели, но когда кандидат наук пытался вынести папку из стен института, его задержали. Напрасно показывал он охраннику текст злополучного отчета, напрасно листал перед ним страницы, на которых речь шла о числе первородящих и повторнородящих, об абортах и разрывах промежности. Страж не пропустил папку, потребовав специального разрешения от Первого отдела. «Секретность есть секретность», — объяснил вахтер ученому.

Однажды, правда, в унылом существовании нашего знакомого возник какой-то просвет: ему явилась счастливая техническая идея, которую он захотел обсудить с товарищами по работе. Завлаб, однако, не посоветовал ему придавать идее излишнюю гласность. Ведь об идеях такого рода никаких указаний не поступало. Да и у американцев ничего такого до сих пор не встречалось. Так что лучше не поднимать излишнего шума. Поскольку идея не носила секретного характера, Счастливец пожелал опубликовать ее в открытом научном журнале. Но статью несколько месяцев продержали в Первом отделе, после чего был вынесен вердикт: печатать только в журнале закрытом. Но у нашего знакомца к этому времени пропал всякий интерес публиковаться вообще. Он отдал черновики статьи в Первый отдел и постарался поскорее забыть об этом неудачном всплеске творческого чувства. И жена, и прямой начальник восприняли это со вздохом облегчения.

Обломавшись за несколько лет, Счастливец начал воспринимать свою работу лишь как место, где дважды в месяц ему дают зарплату, более высокую, чем дали бы в любом другом месте. Иногда, правда, выпив рюмку-другую, задумывается он о том, что работает на войну, на будущее кровопролитие. От этого на душе у него становится еще гаже. Но случается это редко, и с каждым годом все реже. Во-первых, потому что об этом ему не с кем разговаривать, проблем такого рода коллеги предпочитают не обсуждать. Но если он и находит собеседника, то ему резонно указывают на то, что в НИИ нережимном зарплата почти вдвое ниже. Так что вечную проблему войны и мира Счастливец разрешает чаще всего в рабочем порядке — в одиночестве за бутылкой водки.

Я не придумал историю Счастливца из режимного НИИ. Все, о чем здесь говорено, и многое другое в том же роде рассказывали мне мои знакомые и родственники, работающие или работавшие в подобных учреждениях. Многие рассказчики, сообщая эти факты, не находили в них ничего отталкивающего. Секретность со всеми ее крайностями воспринимали они как нечто вполне естественное. Один, доктор наук, который, кстати сказать, сам вынужден был в свое время под поясом, на животе, выносить из НИИ свою несекретную кандидатскую диссертацию, которую иначе Первый отдел ни за что бы ему не выдал, теперь, перевалив за пятьдесят, меланхолически замечает:

«Секретность, конечно, унизительна и глушит творческую инициативу, но среди сотрудников режимных НИИ преобладают субъекты толстокожие и малоспособные. Обитая в мире секретности, они не испытывают не только страданий, но даже и какого-нибудь неудобства. Так что их и жалеть не за что».

Мне трудно полностью согласиться с почтенным доктором, ибо есть по крайней мере один пункт, который вызывает у большинства научных сотрудников НИИ чувство глубокое и сильное. Как бы ни были развращены и подавлены эти люди, как бы ни были они «толстокожи», каждый из них все-таки хочет верить, что его тоскливая унылая жизнь имеет какой-то смысл, что он работает не зря и делает что-то нужное стране. Но и эта надежда то и дело рушится на глазах. Инженер, кандидат технических наук, много лет работавший в режимном НИИ, рассказывает:

«Больше года разрабатывали мы одну систему. Мы — это большая лаборатория, несколько десятков сотрудников. За основу, как всегда, взяли американский образец („перевод с американского“, — как шутила наша молодежь). Все шло хорошо, впереди уже маячило завершение работы и премия, когда, листая американский технический журнал, взятый в секретной институтской библиотеке, я обнаружил, что наши сверхсекретные чертежи опубликованы. Пока мы тут возились, американцы сняли систему с производства и рассекретили ее. Крепко раздосадованный, я с журналом в руках отправился к нашему завлабу. По дороге остановился в коридоре, чтобы еще раз заглянуть в опубликованную схему. Тут-то и поймал меня слонявшийся по коридору секретник. „Что это вы там рассматриваете?“ — „Схему номер такой-то“. Секретник просиял, собираясь вонзить в меня свои когти. — „Кто разрешил выносить схему из лаборатории?“ — Я показал ему обложку американского журнала. Он подскочил на месте: „Они пронюхали!..“ Это был стон человека, который поставил крест на своей дальнейшей карьере. Пришлось успокоить беднягу, объяснить ему, что пронюхали не они, а мы, но, увы, с большим опозданием…»

Такие провалы нередки. И хотя старый инженер повествовал об этом эпизоде с юмором, ему эта история и другие такие же стоили немало крови. Подобные проколы гораздо больше говорят массовому ученому, нежели провалы этического характера. Когда научный сотрудник обнаруживает, что труд целого коллектива летит в трубу, что бессмысленно израсходованными оказались миллионы рублей, — он ощущает, что из-под ног у него выбивают последнее, сколько-нибудь пристойное обоснование его жизни. Остается одно — голая зарплата…

Есть, однако, в режимных НИИ и другой тип сотрудника, тип, для которого секретность — счастливая находка, стихия, открывающая беспредельные возможности для созидания карьеры. Для таких режимный институт — дом родной. Они ищут для себя подобные учреждения, а иногда даже специально строят их. Один из сказочных воздушных замков на гранитном фундаменте секретности был воздвигнут несколько лет назад под Москвой и носил поначалу скромное название «Почтовый ящик №…» История этого сооружения достойна подробного рассказа. Вскоре после того, как академик Н. Г. Басов и А. М. Прохоров получили Нобелевскую премию за создание квантовых генераторов, военные запросили физиков о возможности создать лазерное оружие дальнего радиуса действия. Руководителей военно-промышленного комплекса, тех самых, которые распоряжаются миллионами и миллиардами на военные нужды, воспламенила идея, описанная русским писателем-фантастом в 20-е годы. Они возмечтали о «гиперболлоиде», аппарате, который станет за тысячи километров от наших границ, на громадной высоте, пламенным лучом рассекать вражеские ракеты, как колбасник режет колбасу. «Сделаем, — ответили ученые, которые военному ведомству никогда не отвечают иначе. — Поставим лазерный луч на службу Родине».

Засим последовала команда: как можно скорее строить под Москвой секретный институт для разработки сверхмощного лазерного оружия. Миллионов не жалели. И директора нового учреждения назначили самого что ни на есть ответственного, из Отдела науки ЦК КПСС. Директор-физик (когда-то он защитил кандидатскую диссертацию) очень скоро, однако, сообразил, что из затеи военных ничего не выйдет. Гиперболлоид 20-х годов и сорок лет спустя оставался все такой же фантастикой. Директор понял: рано или поздно «липу» разоблачат. Но пока фирма не лопнула, надо извлечь из своего положения максимум пользы за минимум времени. Помогла ему секретность. В то время как сверхзасекреченные физики в нескольких лабораториях бились над тем, как устремить лазерный луч в верхние слои атмосферы, да так, чтобы он не остывал, не рассеивался и разил врага, две лаборатории получили иное, более осуществимое задание: им поручили сделать докторскую диссертацию для товарища директора. То-есть, про диссертацию, конечно, им не разъяснял никто. А просто ученым дали тему, содержащую экспериментальную и теоретическую часть, литературный обзор и все прочее, что для докторской работы полагается.

Две лаборатории в полном составе делали абсолютно одно и то же, но никто об этом, кроме директора, не догадывался, ибо полная секретность разъединяла людей, работающих под одной крышей, лучше, чем бетонная стена.[56] Если бы такое происходило у немцев, то никто бы никогда так ничего и не узнал. Но в России от несовершенства законов общество спасается единственно благодаря несовершенству своих граждан. У нас потому только и можно выжить, что никто как следует не исполняет законов. Одним словом, нарушая правила секретности, девушка-переводчица из лаборатории А. подошла к девушке-переводчице из лаборатории Б. и спросила, когда та освободит взятый в библиотеке американский журнал. Девушки поговорили между собой и без труда установили, что вот уже много месяцев обе они переводят одни и те же статьи из одних и тех же журналов. Это открытие навело их на счастливую мысль работать посменно, чтобы одну статью переводила одна, а другую вторая, Тогда каждая сможет сэкономить какое-то время для личных надобностей. Прошло еще несколько недель, и девушки-переводчицы установили, что хранимые в секретной библиотеке как величайшая ценность американские технические журналы можно получать в городской открытой библиотеке. К тому же статьи, над которыми они бились, давно уже переведены, и надо заплатить несколько копеек, чтобы получить копию перевода. Естественно, что девушки постепенно ввели и это новое усовершенствование в свою работу. Так две скромные, далекие от физики и политики сотрудницы разоблачили страшную сверхсекретную тайну своего института. Тайну, которая в том только и состояла, что десятки квалифицированных ученых, получая высокую зарплату от государства, трудились для того, чтобы обогатить частного хозяина, директора НИИ.

Как и следовало ожидать, история эта для всех участников завершилась счастливо. Сверхсекретная фирма лопнула, не породив никакого сверхужасного оружия. В связи с этим институт частично рассекретили. Вместо трехзначного номера он стал носить сравнительно мирное название НИИ импульсной физики. Девушки-переводчицы перешли в другие институты, подальше от ужасных секретов. А директор? Он тоже теперь в другом институте. Его можно поздравить: докторскую диссертацию он защитил своевременно и совершенно секретно, так что никто из тех, кто писал ему эту диссертацию, не смог и никогда уже не сможет предъявить никаких претензий. Happy end!

О том, что государственную секретность можно с великой выгодой использовать в личных целях, наши научные работники поняли очень давно. Свидетелем одного из таких случаев, имевших всесоюзный, если не сказать международный, резонанс, я стал еще в дни своей журналистской юности.

В 1949 году на прилавках книжных магазинов Москвы появилась книга О природе вирусов и микробов. Несмотря на чисто научный характер и никому не ведомую фамилию автора, москвичи отнеслись к этой книге с самым живым интересом. Ее появление обсуждали не только в институтах и в редакциях журналов и газет, но даже просто в застолье. Книга никому неведомого Г. М. Бошьяна стала бестселлером года. Еще бы! Автор свершал подлинную революцию в микробиологии, потрясал все представления, утвердившиеся со времен Луи Пастера. Он утверждал, что микробы распадаются на вирусы, что убить микроорганизмы нашими обычными средствами невозможно (кипячение? чепуха! они остаются живы и в крутом кипятке!). А коли так, ни о какой стерильности и говорить не приходится. Они даже в кристаллы превращаются, эти проклятые микробы. А из кристаллов снова в живность… В общем, много странного, страшного и удивительного открыл нам Георгий Мнацаканович Бошьян, ветеринарный врач из города Ленинакана.

Впрочем, к тому времени, как я с ним познакомился, он уже утвердился в Москве, вернее, под Москвой, в Институте ветеринарии. Я был одним из первых журналистов, приехавших беседовать с этим преобразователем науки. Меня принял приземистый лысеющий человек с грубым, изрытым оспой лицом и с очень крупными почему-то кулаками. Кулаками этими он стучал по столу, втолковывая мне на плохом русском языке, что «Карл Маркс открыл новые законы общественного развития, а он, Бошьян, открыл новые законы биологии». То были речи одержимого и, откровенно говоря, я слушал их с восхищением. И не я один. К Бошьяну с его чудесами охотно потянулись журналисты и писатели, а знаменитый драматург Николай Погодин даже сочинил про него пьесу Когда ломаются копья, которая целый год шла в московских театрах. То, что насочинял Погодин, никакого отношения к реальной судьбе Бошьяна не имело. В жизни произошли события гораздо более занимательные, чем мог придумать драматург.

Ветеринарного врача из Армении в полном смысле слова сделал директор Института ветеринарии профессор Леонов. Профессором, впрочем, он стал позднее, опять-таки в результате задуманной им жульнической махинации. Леонов руководил заштатным, никому неведомым институтом, без всяких перспектив на известность, признание, славу. Тут как раз и подвернулся Бошьян со своими поразительными идеями. Леонов смекнул, насколько ценен может быть одержимый ветеринар, если использовать его в соответствии с требованиями эпохи. То было время холодной войны, эпоха русского приоритета. В газетах и журналах писали о том, что иностранцы всегда только похищали открытия русских ученых. А на самом-то деле все открыли, изобрели и постигли сперва мы, русские. Выпускались многочисленные книги о приоритете, читались лекции о русском первенстве, выпускались фильмы о великих русских ученых. На волне этих событий Леонов отправился к министру сельского хозяйства СССР А. И. Бенедиктову и министру здравоохранения СССР Е. И. Смирнову. Он объяснил им, что в нашей стране сделано великое открытие, которое оставляет позади все достижения американцев и англичан. Бошьяна надо поддержать, Бошьяну надо помочь.

Бошьяну надо дать дополнительные средства для опытов. Он нам еще и не такое откроет…

Без защиты диссертации Бошьяну дали ученую степень доктора биологических наук, за считанные недели издали в сто тысяч экземпляров книгу, предоставили ему большую лабораторию. Ничего бы из этой затеи не вышло, если бы директор Института ветеринарии не использовал одновременно и другой жупел эпохи — всеобщую секретность. Он настоял, чтобы сущность опытов Бошьяна была засекречена (в книгу вошли только конечные выводы). В один прекрасный день при входе в тот институтский коридор, куда я всегда входил беспрепятственно, появился милицейский пост. Засекреченной оказалась и докторская диссертация директора института, которую он как-то очень уж быстро написал и защитил.

Смысл всех этих акций открылся мне лишь через несколько лет, когда на конференции по изменчивости микробов, уже в середине 50-х годов, я услышал доклад академика В. Д. Тимакова (позднее президент АМН СССР). Тимаков рассказал, как три года он и академическая комиссия, составленная из ведущих микробиологов страны, тщетно добивалась права проверить опыты Бошьяна. Ссылаясь на секретность, их не допускали на порог бошьяновской лаборатории. Одновременно наша пресса трубила о новой победе советской науки[57]. (Бошьяновская эпопея совпала со столь же мифическими «успехами» О. Б. Лепешинской, открывшей «живое вещество», и с торжеством лысенковской «агробиологии»). В конце концов Тимакову и его комиссии разрешили (в обстановке абсолютной секретности!) заглянуть в микроскоп Бошьяна. В препаратах великого преобразователя микробиологии ученые ничего, кроме грязи, не нашли. Оказалось, что доктор наук Бошьян не владеет даже теми основами микробиологической техники, которые обязательны для каждого студента-медика.

Заключение солидной научной комиссии не оставило на Леонове и Бошьяне даже фигового листка. Но они продолжали борьбу, несколько раз даже переходили в наступление.

В конце концов Бошьяна лишили ученой степени и изгнали из института. Но броня секретности продолжала спасать его: в советской прессе о неудавшейся «революции в микробиологии» так и не появилось ни строки[58]. Тот же механизм работает и поныне, четверть века спустя. Сотни секретных диссертаций, освобожденных от надзора научной общественности, через секретные ученые советы секретных институтов текут в секретные отделы ВАК. Там их проштамповывают безо всякой критики: секретные ведь…

Итак, из факта государственной политики научная секретность превратилась в факт личной коммерции. При этом чиновнику совсем не обязательно воровать или присваивать чужое открытие. Если объект научной мысли засекречен, то завлаб или директор института, докладывая об этом объекте в вышестоящие инстанции, как бы демонстрирует при этом свои заслуги. Это в его лаборатории, под его руководством сделано, следовательно, начальнику лаборатории, директору института, чиновнику — первая хвала и награда. Рассекречивание — крайне непопулярное мероприятие среди чиновников потому прежде всего, что оно вырывает кусок изо рта у институтского администратора. Но рассекречивание сердит и более высоких начальников. В главе «Наука: оброк или барщина?» я рассказал о двух молодых ученых из лаборатории академика Кованова, которые открыли важный биологический продукт — ишемический токсин. Через день после того, как в Правде появилась моя статья об открытии[59], министр здравоохранения СССР академик Б. В. Петровский позвонил в лабораторию академика Кованова, чтобы выразить свое неудовольствие: если открытие действительно столь крупное, как об этом пишут газеты, то его следовало бы засекретить, а не поднимать ненужный шум в прессе.

Министр здравоохранения требовал, чтобы тайным осталось открытие, благодаря которому можно пришить раненому оторванную конечность, чтобы секретным сделали то, чем можно спасать людей с инфарктом сердца. Как объяснить столь странную установку главного хранителя нашего здоровья? Очень просто. Чиновник, сколь бы высоко на служебной лестнице он ни стоял, должен все время закреплять свое положение, доказывать свою полезность вышестоящим. Министр — не исключение. Естественно, и он постоянно ищет возможности понравиться властям. В его положении понравиться можно только в том случае, если хорошо обслужены пациенты так называемого «Четвертого управления», то-есть кремлевская и близкая ей элита[60]. Если бы открытие Оксман и Далина осталось секретным, Петровский распоряжался бы им по своему усмотрению, лечил бы с помощью нового метода не всех, а только партийную верхушку. А это бы еще более повышало его акции в высших сферах. В рассекречивании ишемического токсина академик-министр увидел попытку обокрасть лично его, отнять его собственное достояние.

Так что не к рассекречиванию, а ко все большему засекречиванию направлены помыслы научной администрации СССР. Стремление утаивать все что нужно и не нужно особенно легко осуществляется еще и потому, что правила о секретности составлены (как, впрочем, и все наши законы) крайне расплывчато. Такая расплывчатость ценна для администрации: при желании можно в каждом случае толковать правила и законы как удобно. Подчиненных же расплывчатость правил заставляет страховаться. Так как неизвестно, что же в конце концов секретить следует, а что не следует, то в государственную и военную тайну превращаются английские морские штурманские карты, открытые иностранные научные и технические журналы, все сведения, относящиеся к Китаю, все, что относится к западным коммунистическим партиям и так далее, и тому подобное… В этой неразберихе, помноженной на страх, околонаучный чиновник чувствует себя как нельзя более комфортабельно.

Три учреждения: одна из кафедр Ленинградского университета, Всесоюзный научно-исследовательский институт рыбного хозяйства и океанографии в Москве (ВНИРО) и НИИ рыбного хозяйства в городе Калининграде ведут совместные исследования. Среди прочих проблем изучают они роль космических спутников для рыболовства. И вдруг в Ленинград поступает письмо: коллеги из Калининграда предлагают засекретить эту тему. В университете удивлены: к чему такая осторожность? Ведь методика работы космических спутников давно описана в нашей печати, а рыболовную практику с помощью спутников постоянно описывают в своих открытых журналах ихтиологи и физики США. Не без труда удалось дознаться, что инициатором засекречивания советских работ является московский ученый С. И. Потапчук. По должности он заведует Лабораторией космической океанографии и во ВНИРО должен внедрять в производство новейшие достижения науки. Но с помощью спутников в СССР пока еще не выловлено ни одного центнера рыбы. Дабы скрыть бездеятельность своей лаборатории и уберечь себя от надзора и критики, умный заведующий решил засекретиться. И, как говорят, добился своего. Теперь безделью его уже ничто не угрожает.

…Московскому математику Василию Васильевичу Налимову приписывается весьма распространенный в столичных кругах афоризм:

«Секретность в наших условиях есть уникальное средство скрыть убожество научных работников».

Афоризм отличный, но, к сожалению, не полный. Смысл и назначение секретности в наших условиях значительно шире. Ведь флер таинственности, окутывающий науку, — лишь малая часть того всеобщего тумана, в котором тонет вся страна, все стороны нашей жизни. Мы десятилетиями живем, не зная, что наши пятилетние планы развития не выполняются, что крайне дорогие космические полеты подчас заканчиваются провалом (как, например, полет «Союз-10»). Нам не сообщают, как велик в стране дефицит продуктов питания и насколько поступающие в торговлю продукты фальсифицированы. Гражданину СССР неизвестно также, какую часть его трудового продукта присваивает государство. Секретны политические переговоры с иностранными державами, секретны цифры распространения эпидемий в стране[61]. Держится в тайне уровень радиоактивности в разных районах. Засекречены цифры внешней и внутренней торговли, подлинная стоимость рубля, разведанные запасы полезных ископаемых. Даже карта главного города государства является тайной и заменена безмасштабной схемой. Список того, что в стране засекречено, можно было бы продолжить до бесконечности. Ибо секретны размеры ячеи сетей, которыми советские рыбаки ловят рыбу в международных водах, тайной окутаны землетрясения, извержения вулканов, последствия цунами и авиационные катастрофы. Наука — только малая часть того континента великой российской секретности, назначение которой — дать чиновнику возможность без труда управлять самым неинформированным в мире обществом.

Конечно, находятся люди, которым это не по душе. Особенно среди ученых и писателей. Есть даже такие, которые требуют гласности. Кое-кто поминает даже Менделеева, который, дескать, сказал, что

«наука не может быть никаким образом тайною и по существу своему есть дело публичное, иначе она не наука».[62]

Кандидат экономических наук Ю. из НИИ жаловался мне, что он полгода добивается пропуска в Центральное статистическое управление СССР (ЦСУ). Допуск нужен ему для того, чтобы с научными целями исследовать цифры, относящиеся к отечественной промышленности. Когда, наконец, шесть месяцев спустя он обрел допуск и, счастливый, явился в ЦСУ, чтобы начать работу, с него взяли подписку, что ни одна из полученных им цифр не войдет в его статью и монографии. Весь цифровой материал строго секретен.

Экономист, конечно, сердится и ворчит. Но посудите сами, можно ли давать ему для публикации подлинные цифры, относящиеся к пятилетнему плану, если уже много лет планы эти выполняются лишь на 60–70 процентов? Между тем ЦСУ каждые полгода торжественно заявляет о выполнении и перевыполнении этих самых планов. Если каждый экономист станет публиковать собственную версию выполнений пятилетки, можете вообразить, какой получится хаос и разнобой. Но, слава Богу, секретность позволяет достичь полного единства между желаемым и публикуемым.

Или взять цифры об экономическом уровне жизни в стране. Тайна сия велика есть. И это благо, потому что никто в СССР не нервничает, никто по этому поводу не делает правительству демаршей. Правда, существует в стране 300 тысяч семей, которые по договоренности постоянно и аккуратно отмечают и сдают в ЦСУ данные о своих доходах и расходах. До 1968 года выкладки эти, хотя и не публиковались, но хотя бы сводились воедино. И ученые-экономисты могли под большим секретом с такими цифрами знакомиться. Но вот уже несколько лет данные о бюджете семьи воедино не сводятся. Теперь это уже государственная сверхтайна.

Или вот пример из другой области.

Космические полеты, космические исследования… О них много пишут как о сфере научного исследования. Между тем, от людей, причастных к этим проблемам, я слышал, что при огромных вложениях в космическую программу чисто научные расходы составляют не более одного процента от расходов военных. Серьезную поправку следует делать и при чтении публикаций о ежегодном росте государственных расходов на науку. Львиную долю этих действительно непрерывно растущих вложений пожирают те самые режимные НИИ, которые, собственно, и научно-исследовательскими учреждениями-то не следовало именовать. Но об этом ни слова. Тайна, покрытая мраком…

К нарушителям государственной секретности относятся у нас по-разному, в зависимости, прежде всего, от того, чего именно нарушитель добивается. Если под покровом секретности норовит он урвать кусок лично для себя, вышестоящие взирают на него меланхолически-равнодушно. Его могут отпихнуть даже от корыта, но вполне миролюбиво, скорее для проформы. Бошьян, к примеру, до сих пор работает в одном из московских НИИ. И даже процветает. Да что Бошьян! Не так давно в жульничестве уличили Ленинского и Нобелевского лауреата академика Басова. Он выступил в почтенном академическом собрании с докладом, в котором стал развивать интересную физическую идею, предложил даже новое открытие. И вдруг оказалось, что открытие — не его. Академик Ю. Б. Харитон тут же, прилюдно, предупредил Н. Г. Басова: если тот еще раз устно или письменно объявит себя автором открытия, то он, академик Харитон, потребует, чтобы рассекретили статьи академика А. Д. Сахарова, относящиеся к 50-м годам. Тогда все увидят, кто действительно автор открытия. Басов вынужден был замолчать, ибо для специалистов-физиков кража его была абсолютно явственна. Однако, если бы дело дошло до конфликта, то Басов, конечно же, дело выиграл: рассекречивать статьи академика Сахарова двадцатилетней давности никто бы не позволил. Ибо дело тут политическое.

Итак, попытки украсть для себя, как видим, встречают со стороны научной и государственной администрации если не сочувствие, то во всяком случае понимание. Иное дело, если кто-то захочет прорвать государственную систему секретности бескорыстно, для общенародной, так сказать, пользы. Тут дремлющее око власти враз пробуждается и — горе ослушнику! Одна из таких недавних государственных акций заставила меня перебрать мои письма и дневники, чтобы восстановить в памяти историю кандидата философских наук Юло Вооглайда. Вот что удалось разыскать.

Из дневника. Москва, 6 июня 1973 года.

Грустные вести из Эстонии: сегодня в Таллине на заседании ЦК КП Эстонии будет обсуждаться вопрос: «Об управлении социологическими исследованиями». Суть дела в том, что руководители республики рассержены на кандидата наук — социолога из Тартусского университета Юло Вооглайда. Этот талантливый парень организовал лабораторию, которая, по мнению властей, «вышла из-под управления». Уже известен проект решения: лабораторию пока не закрывать (а могли бы!), но запугать все те предприятия, с которыми на договорных началах сотрудничает лаборатория. 95 процентов средств социологи получают по договорам от заводов и фабрик, которым дают советы, как организовать производство. Если предприятия расторгнут договоры, Вооглайду придется свернуть работу лаборатории. Этого и хотят в ЦК, где, кажется, обеспокоены тем, что социологи «слишком много знают».

Из дневника. Эстония. Тырва[63]. 19 июля 1974 года.

Из Тарту приезжал социолог Юло Вооглайд. К этому викингу — спокойному и внешне медлительному бородачу с сероголубыми глазами у меня род недуга. Юло один из немногих знакомых мне эстонских интеллигентов, кто не хнычет относительно национальной проблемы, но работает, много и упорно работает. Он создал большую лабораторию при Тартусском университете. Про него социологи полушутя говорят, что об Эстонии он знает все. Все не все, но из десяти вопросов моих об эстонцах — быт, культура, семейные отношения, жилье, питание, отношение к труду и т. д. он, заглянув в свою картотеку, ответил на восемь.

Юло считает, что его исследования помогут не только заглянуть в механизмы эстонского общества, но и общества советского в целом. Он нарисовал мне схему, из которой видно, что его лаборатория — на пути к созданию модели общественной жизни всей страны. Кто знает, может быть, закономерности, выявленные в недрах маленького народа Эстонии, действительно помогут таким людям, как Юло, прогнозировать будущее всей нашей российской махины.

…У Юло четверо детей и собака, доходы его крайне скромны, но не видно, чтобы он заботился об устройстве собственной карьеры. Он даже докторской диссертацией (защитить которую ему было бы очень просто) не занимается. Некогда!

…Социологическую лабораторию в Тарту постоянно травят. Последний донос поступил от директора Института конкретных социологических исследований в Москве Руткевича. Вопрос разбирался в Москве, потом в Таллине, в ЦК Эстонии. Руткевич заявил, что лаборатория в Тарту — прибежище националистов и сионистов (у Юло работает несколько евреев), что лабораторию надо закрыть…

…Юло — спортсмен, чемпион Эстонии по яхтспорту. Держится с достоинством, но очень просто. Он пригласил меня в воскресенье идти с ним на яхте. Уроженец острова Саарема, он собирается морем добраться до своей родины, а потом до Риги. Полсуток в море. Гляжу на него и думаю, что у москвичей такое полное духовное здоровье редко соседствует с цветущим здоровьем физическим. Это сочетание европейское.

Из дневника. Тырва. 6 августа 1974 г.

Ездил в Тарту по просьбе Юло Вооглайда: выступал перед его сотрудниками. Тема беседы: «Зачем ученому совесть». Слушали внимательно. Видел в лаборатории много хороших лиц. «Для социологов такая тема как нравственность особенно важна», — сказал Вооглайд.

Из дневника. Тырва — Тарту, 15–16 августа 1974 г.

Два дня провели с Юло Вооглайдом. Много толковали об Эстонии и эстонцах. Рассказы Юло — великолепны. Неожиданно он открылся нам также с новой стороны — в семье. Целый день он бегал по городу в поисках металлической трубки, трубка нужна его тринадцатилетнему сыну, который через два дня выступает в соревнованиях на яхте. Трубка-мачта должна крепить один из парусов. Отец Вооглайд обегал все магазины, заводы, автопарки и спортивные учреждения города, но трубку все-таки достал. Кофе у Вооглайдов. Семья почти в полном составе, кроме маленькой дочки и собаки. Девочки 14 и 16 лет — Кай и Катя — свежие, загорелые, спортивные. Говорят мало. Но никакого жеманства или кривляния. Кай — видная спортсменка республики, Катя изучает несколько славянских языков, готовится стать лингвистом. Но больше всех понравился нам Томас; со своим льняным чубом, ясным и мужественным взглядом, молчаливый, но полный мальчишеского достоинства. Он представляется настоящим символом мальчишки, всего лучшего, что есть в мужчине 13-ти лет.

Из письма социолога Н. Ленинград. Декабрь 1974 года.