Глава 3 Наука: оброк или барщина

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 3

Наука: оброк или барщина

Но глуповцы тоже были у себя на уме. Энергии действия они с большой находчивостью противопоставили энергию бездействия.

М. Е. Салтыков-Щедрин. Полн. собр. соч. т. 8 стр. ЗЗ8.

Итак, все те, кому надлежит надзирать за советской наукой, могут быть спокойны: в пяти тысячах научных учреждений страны царит полный порядок: вторжения Эйнштейнов не предвидится. Те пятнадцать-двадцать тысяч ректоров, проректоров, директоров, завсекторов, что приставлены к этому делу, не считая освобожденных партсекретарей с учеными степенями, прочно держат в узде подведомственный научный миллион.

А миллион, что бы там ни говорили, величина впечатляющая. Правда, с разных точек зрения впечатление получается разное: у властей одно, у каждой одной миллионной — другое. Государи старой России видели в императорской (то есть своей) Академии наук и в императорских университетах предмет личной гордости: вот, и мы не хуже Европы. Наука представлялась бриллиантиком в императорской короне, камешком, единственное назначение которого — украшать и придавать вес власти. Нынешние хозяева тоже переполнены собственническим чувством по отношению к науке. В каждой речи поминают они о том, что наука — не сама по себе, а состоит при государстве, служит и должна служить государственным надобностям. А поскольку служит, то и награждается. Речи руководителей партии и правительства на всякого рода научных торжествах выдержаны обычно в тоне, в котором благодушный Хозяин обращается к справному работнику. Примерно так:

«Коммунистическая партия, Советское государство… высоко ценят и, как вы знаете, достойно отмечают труд выдающихся ученых… Однако в дальнейшем, товарищи, работать придется еще больше, еще настойчивее, еще эффективнее. Более миллиона человек трудятся у нас в различных областях науки. Это великая сила, и очень важно правильно ее использовать; в общем, товарищи, я бы сказал так: чем выше партия ценит работу наших ученых и их роль в коммунистическом строительстве, тем большего она от них ждет, тем более высокие требования к ним предъявляет».[38] И т. д. и т. п.

Но хозяйственная рачительность, звучащая в начальственных речах, блекнет и линяет, когда дело доходит до практики, до жизни. Мы живем в государстве политическом и вожди наши руководятся не экономическими и даже не идеологическими расчетами, а расчетами сегодняшней политики, интересами сиюминутной прагматической выгоды. Политический по существу характер носят и отношения власти с наукой. По мнению ряда видных экономистов и философов-науковедов, которых мне удалось опросить, для выполнения государственных заказов миллион сто шестьдесят девять тысяч человек, занятых в науке в 1973 году, а тем более миллион двести тысяч человек в 1978-м вовсе не нужны. Тут мы переборщили так же, как и со многими другими категориями специалистов (в СССР в 2,5 раза больше инженеров, чем в США, перепроизведены также химик и, физики, учителя-историки и т. д.) В этом смысле здание советской науки напоминает те старинные православные соборы, что можно увидеть в Киеве и Владимире. В этих строениях поражает несусветная толщина стен, Мамонтова мощь перекрытий и опор. К чему это? Нынешние архитекторы знают: храмы можно строить и не столь массивными. Но строители прошлого, не слишком сведущие в сопромате[39], более уповали на запас прочности. Властители нынешней России возводят советскую науку по тому же привычному для Руси принципу. Грандиозная масса научных сотрудников рассматривается прежде всего как предмет пропаганды:

«Каждый четвертый ученый в мире — наш!».

Но главное назначение научного миллиона — обеспечивать резерв прочности, На всякий случай. Так крепче держит.

Держит действительно крепко. Когда, например, японцам понадобилось провести монорельсовую дорогу от столичного аэропорта до Токио, они пригласили 7–9 видных немецких специалистов-инженеров и этого оказалось достаточно. В нынешней России для той же цели создается лаборатория монорельсовой промышленности. Мы богаты: можем бросить на создание особенно необходимого на сегодня военного самолета несколько тысяч инженеров и ученых, в то время как фирма Юнкерс строит тот же самолет с помощью полусотни квалифицированных инженеров.

Русские может быть и не менее талантливы, чем японцы или немцы, но для того, чтобы что-то построить в советских условиях, действительно нужен громадный «резерв прочности», ибо неисчислимое количество времени у специалистов уходит на согласование, на беганье по чиновничьим кабинетам. От бюрократии, от согласований мы никогда не откажемся, но мы восполним растраченное попусту время ученых и инженеров количеством исполнителей. Они будут, правда, исполнять при этом обязанности техников и мастеров, но и это ничего. Их все равно много. Слишком много. То, что было бы невыгодно и абсурдно для любого западного и вообще цивилизованного государства, то вполне естественно для России.

Я позволю даже утверждать, что в бюрократической волоките, во множественности утверждающих и согласующих инстанций есть своя логика и даже своеобразная государственная мудрость. В то время, как творческая мысль сильна и ценна своей неожиданностью, партийный и советский аппарат построен так, что всегда имеет возможность пресечь любую нежелательную инициативу. Такова защитная реакция тоталитарного государства на самую возможность пюбых неожиданностей. Власть не беспокоит при этом, что советская наука медлительна, убога, неэффективна (хотя об эффективности много пишут и кричат). Партийный аппарат заботит только одно: чтобы даже на минуту, даже на миг наука не оказалась без партийного руководства, без указующего начальственного перста. Орава чиновников, надзирающая над учеными и мешающая ученым работать, действует не бессистемно и не бессмысленно. Она делает то, что ей, ораве, необходимо.

Таким образом огромное число лишних людей в нашей науке — не случайность, они нужны как резерв компенсирующий «особенности» нашей экономики, нашего административного механизма. Наверху, конечно, знают, что «массовый ученый» — как и всякий другой «массовый товар» — не первосортен. Но и это никого не пугает.

Стандартного научного работника, человека средних знаний и способностей легко и нехлопотно заменить другим таким же середняком. С личностями и талантами — возни не оберешься, а тут — просто. Простота же замены деталей, как известно, повышает надежность любого механизма и в том числе механизма научного.

Есть в переизбытке научных сотрудников и другая высоко оцененная властями выгода. Маленькие лаборатории и небольшие институты, где личная творческая ценность человека была на виду, ныне заменяются институтами-гигантами. Пресса и радио раздувают миф о том, что подлинно ценные плоды науки можно выращивать ныне только в массовых коллективах. Появляются НИИ, имеющие тысячу, а то и две, и три тысячи сотрудников. Беседуя с сотрудниками таких гигантских «фабрик», я многократно слышал, что люди чувствуют себя там потерянными. Они жалуются на то, что в больших институтах утрачивают ощущение личной значимости, самоценности и даже перестают верить в свои способности. Их преследует чувство неуверенности в себе, зависимости. Постепенно теряя себя как личность, научный сотрудник института-гиганта испытывает все большую робость перед начальством. Он заменяем и знает об этом. Знает и с тяжелым сердцем ожидает каждой новой переаттестации и даже просто вызова к начальству. Кажущаяся или реальная неполноценность делают научных сотрудников все более пассивными и равнодушными.

Этот психологический эффект «массовой науки», как говорят, знаком и исследователю на Западе. Но там ученый, особенно если он талантлив, имеет возможность перейти в другую лабораторию. У нас же наибольшую степень духовного угнетения испытывает как раз тот, кто более талантлив и духовно развит. Таких сильнее всего поражает психологическая деструкция, и закрепощены они более чем другие. Нестандартный научный сотрудник, желающий покинуть институт, чтобы испытать свои силы в другой области или просто потому, что он ищет лабораторию с более интересной тематикой, не может по собственной воле сменить место работы. Ректоры университетов и директоры НИИ связаны между собой круговой порукой, им ничего не стоит перекрыть дорогу в институт любому слишком яркому или слишком независимому на их взгляд исследователю. О том, как это делается, рассказал мне недавно заведующий сектором в одном из московских академических институтов доктор наук Р.

Его подчиненный, молодой МНС, пожелал перейти на лучше оплачиваемую работу в соседний институт. Но едва молодой человек подал документы соседям, как моему собеседнику немедленно позвонили оттуда. — «НН уходит от тебя? Ты его отпускаешь?» — спросил заведующий сектором. Люди одного должностного уровня, одной области знания, два начальника, связанные друг с другом по делам издательским, академическим, партийным в подобных случаях хорошо понимают друг друга. Первому при желании не надо даже чернить своего уходящего подчиненного. Достаточно сказать:

«Да, пусть идет, если хочет», чтобы на другом конце провода поняли: МНС или слишком ярок или, наоборот, малоспособен, во всяком случае он чем-то прогневал начальство. Такого брать не стоит. И даже документы его читать не следует. После обмена мнениями «в верхах», младший научный будет месяцами без толку бродить из института в институт. Как муха станет он биться в незримых сетях незримых телефонных переговоров и не получит работу, невзирая на высокий уровень своей одаренности, ума и склонность к научному творчеству.

Молодой ученый, однажды переживший такую встряску, постигает простую истину: он не властен сам изменить свое положение, властны улучшить его положение только начальники: их надо почитать, слушать и служить не упрямясь там, где они предлагают. Если же станешь утверждать в институте свои вкусы или, не дай Бог, отстаивать свои права — берегись! — можешь и вовсе лишиться возможности заниматься наукой. При огромном научном резерве и централизованном управлении научными учреждениями по всей державе, сделать это очень просто. Среди моих друзей и знакомых есть несколько человек, которым из-за их религиозных, политических взглядов или еврейского происхождения навсегда закрыт вход в науку. Ученые-экономисты, биологи, специалисты в области математической лингвистики и языкознания, они стали ныне плотниками, столярами или просто сидят дома, лишенные возможности вернуться к творческой работе.

Надо ли объяснять, что в такой обстановке научный сотрудник с юных лет приучается лицемерно утаивать свои чувства, взгляды, свои способности. Способность и яркость особенно опасны — они могут вызвать подозрение и антипатию начальства. Нобелевский лауреат Уотсон в книге Двойная спираль рассказывает, как, приехав в Париж на научный конгресс, он обнаружил, что забыл взять с собой брюки и вышел с докладом на кафедру в шортах. Зная множество советских докторов и кандидатов наук, я убежден: никто из них в подобной ситуации на трибуну не вышел бы. И совсем не от природной стыдливости, а оттого лишь, что нельзя, невозможно советскому ученому демонстрировать хоть в какой-то степени свою независимость, нельзя выделяться, нельзя быть не как все. Это наказуемо. Такова альфа и омега поведения человека из миллиона.

…Среди моих московских знакомых немолодой уже биофизик Александр П. отличается пожалуй наибольшей оригинальностью идей и научной самодеятельностью. (Его книга о роли биомагнитных полей в живой природе переведена и издана в США). Занимая крайне скромное должностное положение в науке, П. дорожит возможностью делиться своими идеями с молодежью. Его факультативные лекции по биофизике проходят как правило при полной аудитории. Но вот недавно мой знакомый вернулся из Университета в настроении довольно пасмурном. В перерыве к нему подошел студент-выпускник и произнес монолог, который сводился к следующему,

«Все, что вы нам рассказываете увлекательно. Настолько увлекательно, что мне и моим товарищам не терпится самим разобраться во всем этом, поставить собственные опыты и наблюдения, Нам даже кажется, что мы способны в чем-то продолжить, а в чем-то опровергнуть ваши мысли. Но где та лаборатория, где мы сможем поставить эти эксперименты? Пройдет не менее десяти-пятнадцати лет, прежде чем самые счастливые из нас станут хозяевами своего времени и смогут поставить свой эксперимент. Недавно мы были на практике в академическом институте. Там нас предупредили; „Если хотите, чтобы после Университета вас взяли в институт, оставьте собственные научные замыслы на вешалке. Автором новой идеи может быть только академик или в крайнем случае доктор наук, завлаб“. Если это верно, то к чему весь тот фейерверк идей, которые рассыпают перед нами наши лекторы? Зачем звать, если некуда идти?.».

— Откровенно говоря, мне нечего было ответить этому парню, — признался ученый. — Студент вполне достоверно провидит свою судьбу в науке. Так все оно и будет, если, конечно, он не поможет себе средствами, выходящими за пределы науки…

Мой знакомый не объяснил, что именно он имеет ввиду под «вненаучными средствами», но тому, кто годами имеет дело со студенческой молодежью, не нужно пояснений. Когда я рассказал про монолог студента-выпускника двум преподавателям Ленинградского университета, они согласно закивали головами. Да, эта ситуация им хорошо знакома.

Давно миновали те времена, когда Университет и научная лаборатория, подобно соединяющимся сосудам, служили для естественного перетекания наиболее талантливых в сферу творчества и поиска. Теперь, определяя будущее выпускника, ректорат, партийная и комсомольская организация как правило берут в расчет качества, очень далекие от творческих. Не важны для них ни высокая культура молодого человека, ни его интеллектуализм, ни даже склонность к науке и какие-то уже сделанные в студенческом кружке научные работы, Для судей из парткома значительно важнее — являлся ли студент, претендующий на научную карьеру, комсомольским активистом, выступал ли на собраниях, выпускал ли стенную газету, проводил ли политбеседы. Если являлся, выступал, выпускал, проводил — быть молодому деятелю ученым. Впрочем, для тех, кто учится в Ленинграде (и, добавлю, в Москве) важен кроме прочего еще и такой параметр, как соответствующая прописка. Тамбовский или псковский житель имеет меньше шансов приобщиться к науке, нежели тот, у которого родители прописаны на Невском проспекте или, скажем, на Арбате. Это требования уже не партийных, а милицейских органов, но и они во многом определяют состав будущих наших Лавуазье и Ферми.

О том, что политическая лояльность, политическая активность — главный критерий подбора будущих творцов науки, говорят у нас открыто. Старая профессура еще иногда ворчит по этому поводу, но с официальной точкой зрения не поспоришь. Несколько лет назад известный патофизиолог из Ленинграда, академик АМН СССР, Иоаким Романович Петров прислал мне экземпляр Медицинской газеты с подборкой статей под общим названием «Кто может стать ученым?». Вопрос этот живо интересовал И. Р. Петрова, который вырастил большую школу — 35 докторов и 53 кандидата наук. Он и сам прошел нелегкую школу, этот крестьянский сын, бывший ротный фельдшер, вошедший в науку единственно в силу личного таланта и трудолюбия.[40] В присланной газете он пометил вопросительным знаком статью с многозначительным заголовком: «Прежде всего — высокая идейность». Статейка эта сохранилась, и мне нетрудно понять, что именно в ней вызвало раздражение моего героя:

«Советский ученый… должен не только защищать принципы советской науки, но и уметь доказать преимущества ее перед буржуазной наукой. Это особенно важно сейчас, когда так расширяются международные связи. Нам кажется, все это объясняет необходимость при подборе кадров сотрудников в НИИ и высшие учебные заведения более серьезно оценивать наряду с деловыми качествами и степень их политической зрелости».[41]

Так писали в 1968 году. Но и сегодня я мог бы найти сколько угодно столь же непримиримых газетных статей. Ибо отбор ученых на верность, а не на талант — официальная, десятилетиями лелеемая властями доктрина. «Высокая идейность» — один из фундаментальных кирпичей управляемой науки.

Молодого человека. Стремящегося к научному творчеству, начинают искушать очень рано. Преподаватель литературы Новосибирского Университета Г. рассказывает:

«На первом и втором курсах студенты ведут себя довольно раскованно. В разговорах между собой и с преподавателями высказывают довольно независимые суждения, В туристском походе, на студенческой вечеринке можно услышать „идеологически невыдержанную“ песенку или анекдот. Среди первокурсников нередки разговоры о попираемой справедливости, они нетерпимы, когда кто-то пытается покуситься на их права. Но на третьем курсе ребят как-будто подменяют. На третьем происходит резкое духовное перерождение студента. Никаких невыдержанных песенок, никаких споров с преподавателями „из принципа“ — студента будто пригладили. Он внимательно и преданно смотрит в глаза профессора и доцента, его голос все чаще звучит на комсомольских собраниях. Потому что на третьем курсе надо выбирать научного руководителя дипломной работы. От этого первого шефа многое зависит в будущем. Шеф может послать в аспирантуру, а может и завалить несимпатичного ему студента, не рекомендовать его в науку. Это первый искус губит не всех, кое-кто сохраняет свою душевную структуру до конца института, но такие в науку как правило не попадают».

Новосибирский собеседник обратил мое внимание на то, что профессиональные и моральные качества исследователей, как правило, выше в тех областях науки, куда слабее проникает идеология. Кстати, и успехи этих наук, как правило, выше, нежели в науках идеологизированных. Происходит это оттого, считает преподаватель из Новосибирска, что к математикам, физикам, химикам и даже биологам хозяева студенческих душ из парткомов предъявляют сравнительно более мягкие требования идеологического характера. Способные математики и физики проскальзывают сквозь партийное сито, благодаря рекомендации своих профессоров. Но уже молодой географ, которого интересует география зарубежных стран, подвергается самому бдительному досмотру. Его идеологический «багаж» перетряхивают как в таможне и если, не дай Бог, обнаружат у него хоть самую малость недозволенного — прощай научная карьера. Об историках, философах, экономистах, литераторах — и говорить не приходится: этих разглядывают с самым пристальным вниманием, пользуясь самыми сильными увеличительными стеклами.

У научного миллиона, впрочем, есть одно преимущество: при таком количестве народа, как не просеивай, а всех одаренных и увлеченных все-таки вышвырнуть не удается. Да и нужны они, эти одаренные. Ведь надо же кому-то дело делать. В целом миллион содержит творческих работников не так уж много. С этим соглашается и официальная пресса.[42] Отечественные социологи установили даже, сколько людей в науке работает и сколько при ней состоит. Оказывается больше половины научной продукции производит десять процентов ученых. По моим наблюдениям число научных сотрудников, способных к оригинальному научному синтезу, значительно меньше. Но сколько бы их ни было, этих одаренных искателей истины, именно им в науке нашей приходится тяжелее всего.

…Несколько раз мне приходилось слушать доклады Вице-Президента Академии медицинских наук СССР В. В. Кованова, читать в научных журналах его статьи об открытии так называемого ишемического токсина. Открытие это действительно примечательное, если не сказать замечательное. Выделен и изучен продукт, который накопляется в тканях живого организма, лишенных на какое-то время кислорода. Вещество это ядовито и появление его вызывает тяжелейшие, подчас смертельные шоковые состояния у людей, придавленных в шахте (краш-синдром). Убийственно действует ишемический токсин также при попытках хирургов пришить раненому оторванную руку или ногу. Одним словом, проблема ишемического токсина — одна из важнейших в современной патофизиологии и хирургии. В связи с этим открытием медики ждут очень важных практических благ для своих пациентов.

Итак, академик рассказывает об открытии действительно ценном и перспективном. Беда лишь, что сам Кованов к открытию этому никакого отношения не имеет. Он только хозяин той лаборатории, где открытие сделано. Кстати, он даже узнал о нем после того, как токсин был с большим трудом выделен и изучен двумя молодыми учеными Татьяной Оксман и Михаилом Далиным. И тем не менее хозяин (заведующий) лаборатории повсеместно выступает с речами и статьями об этом достижении и подписывает статьи, которые для него сочиняют все те же Оксман и Далин.

Я много лет знаю всех трех участников этой мистерии.[43] Помню, как много лет назад профессор Кованов, который всегда занимал высокие административные посты в науке, не дал возможности талантливому студенту Далину стать аспирантом и не взял столь же одаренную студентку Оксман в свою лабораторию, потому только, что оба они — евреи. Но потом академику понадобилось пополнить новыми ветвями почета свой лавровый венец и он открыл этим двоим двери в своей лаборатории. Нет, он вовсе не злодей, этот академик Кованов. Без его высокого должностного положения, без его лаборатории, без его имени молодые ученые никогда бы не смогли доказать, что они действительно открыли что-то ценное. И если вы спросите у Татьяны Оксман и Михаила Далина, довольны ли они своим шефом, то они скажут, что, конечно же, довольны. Он ведь дает им возможность быть учеными. А мог бы и не дать.

Они не просто довольны, они признательны ему. В марте 1974 года я навестил Татьяну Михайловну уже дома. Она лежала с гипсом на сломанной ноге. «Долго ли собираетесь болеть?» — спросил я. — «Надо бы полежать еще недели две, но придется через три дня ехать в Ленинград». — «Что за спешка?» — Оказывается, в Ленинграде открывается Сессия Академии медицинских наук, на которой академик Кованов снова будет делать доклад об ишемическом токсине, Доклад она ему написала и надо полагать, прочитать он сумеет. Но ведь будут еще и вопросы из зала. На вопросы Вице-Президенту не ответить, потому что он весьма туманно представляет себе проблему. А если не ответит на вопросы, то вызовет тем самым недоверие к проблеме. Этого Татьяна Михайловна Оксман допустить не может. Надо поехать помочь ему. Хоть на одной ноге…

Раздосадована ли доктор наук Оксман на то, что не она, а кто-то другой делает доклады о ее открытии? Ничуть. Она привыкла. Она знает, что нечто подобное каждый день происходит в сотнях институтов и лабораторий страны. Таков порядок современной науки, таков его быт. На это и обижаться смешно. Иногда она шутит не без тайной горечи: «Разделение труда…», но чаще старается не думать об этом. Ведь по-другому у нас просто не бывает!

Доктор Оксман скрывает свое унижение. От всех, даже от себя. Тайным унижением своим платит она за возможность двигать науку, заниматься любимым делом. По сравнению с другими хозяевами ее шеф еще не худший экземпляр. Пользуясь пушкинским стихом, можно сказать, что академик В. В. Кованов в своей лаборатории:

Ярем он барщины старинной

Оброком легким заменил…

Далин и Оксман делают ту работу, которую сами замыслили, сами спланировали, работу, в которую они верят. В лаборатории шеф не командует ими. Будучи крупным чиновником Академии медицинских наук и заведующим кафедрой в Мединституте, он и не слишком-то утруждает себя посещением лаборатории. Но когда появляются результаты, заведующий требует свою долю. Даже не требует. Ему и так дают. Преподносят с благодарностью. Потому что он не отнимает всего (есть и такие шефы!), а берет ровно столько, чтобы поддержать свое академическое реноме. Ну, а написать академику доклад для выступления на Сессии АМН или статью в журнал — разве это так уж трудно?..

Оброк — наиболее распространенная система отношений между руководителями и руководимыми советской науки. Администраторы научного миллиона просто не смогли бы существовать без подобных воздаяний. Не могли бы занимать свои должности, продвигаться по службе, получать государственные премии, произносить доклады в Академии и ездить на международные конгрессы. Ведь в науке они только потребители.

В этой единой для всей страны системе каждый «хозяин» действует на свой образец, однако оброк Кованова и впрямь легок по сравнению с той барщиной, которую завел у себя, например, академик Ю. А. Овчинников, Вице-Президент Академии наук СССР, он же председатель двух академических Советов по важнейшим проблемам биохимии, он же заведующий кафедрой биохимии в Московском Университете, он же заведующий большой биохимической лабораторией в подмосковном научном городке Пущине, он же Главный редактор журнала Биоорганическая химия. Сорокалетний Юрий Анатольевич Овчинников добился полной монополии в биохимической науке. В своих научных имениях завел он стиль почти военный.[44] Главный смысл его исследований — произвести впечатление на начальство и зарубежных коллег. Достигает он этого эффекта следующим образом. Избирает особо выгодную с пропагандистской точки зрения проблему. Например, расшифровку химического строения одного из белков (среди пятисот, уже расшифрованных, исследует структуру пятьсот первого). Пользуясь своим высоким административным положением, академик стягивает дефицитные приборы, химикаты, прекращает в своих институтах и лабораториях все остальные исследования и дает сотрудникам команду заниматься только главным «изделием». Люди лезут на проблему как муравьи, каждому выделена крайне узкая доля, сотрудники не знают общей цели, не ведают, что делают смежники, не видят, к чему служат их усилия. Все нити сходятся только к академику Овчинникову: он один видит удачи и ошибки, один представляет суть поиска. И он один, в конце концов пожинает славу успеха. Система таких штурмов и сделала Юрия Анатольевича в 36 лет членом Академии наук, а в сорок — Вице-Президентом АН.

Сотрудникам Овчинникова, этим безвестным труженикам на научной барщине конечно не позавидуешь. И не только оттого, что шеф кричит и топает на них ногами. Им значительно горше оттого, что поставленные к конвейеру, они лишены радости подлинного творчества. Но о творчестве Овчинников не хочет слышать. Он откровенно говорит, что головы ему не нужны, у него и своя голова не плохая. Руки и только руки необходимы для его целей.

Метод Овчинникова тоже быт, тоже обыденность нашей науки. Крупные партийные руководители даже ставят нынешнего Вице-Президента в пример остальным ученым. Вот где энергия! Вот где организованность! По общему мнению к 1980 году именно Овчинников станет Президентом АН СССР. Именно он, ибо никто другой не постиг лучше него, какие великолепные плоды может получить (нет, не наука!) личность, умеющая организовать массовую научную барщину.

Тип независимого, свободно осуществляющего свои идеи исследователя перевелся у нас почти полностью.[45] Ученый может быть только хозяином или работником. Даже не барщина и оброк, а вот эта жесткая, все более коснеющая разделенность творческих и должностных лиц, работников и поставленных на кормление княжат, более всего подавляет и приводит в уныние творческую молодежь. Тот, кто вступает под сень научного миллиона, очень скоро начинает понимать, что без власти он в науке ничто. Чтобы иметь возможность заявить о своих идеях в лингвистике или педиатрии, кристаллографии или астрономии, надо прежде всего заявить себя администратором. Надо доказать, что ты способен руководить сектором, институтом, исполнять должность секретаря парторганизации или на крайний случай, командовать лабораторией. Иначе с тобой не станут разговаривать. В борьбе за должность ученый оказывается в невыгодном положении: чиновник, спускаемый сверху, значительно легче захватывает руководящую должность в науке, нежели гений, идущий снизу. Чиновник к тому же имеет возможность выбора: вместо директорства в НИИ он может в крайнем случае возглавить театр, банно-прачечный трест или Союз писателей. У талантливого физика или ботаника выхода нет. Должность нужна ему для того, чтобы состояться в качестве ученого. Должность — это телефон-вертушка[46], по которому только и можно дозвониться до власть имущих, это субсидии на покупку аппаратуры, командировки, и в том числе заграничные, это дополнительные штатные должности для сотрудников и место на страницах научных журналов. Должность — это разрешительный билет для доступа в науку. Без него — никуда. Таковы правила игры. Так что если ты из тех самых десяти процентов, что способны творить и изобретать и при этом не хочешь провести свой век на барщине — дерзай, борись за должность, ввязывайся в свалку, где рвут друг другу чубы твои антиподы чиновники.

Многие записи в моих тетрадях повествуют как раз об этом — как они сочетаются: ученый и должность. В зависимости от характера и личных принципов ученого ситуация эта оборачивается по-разному — то своей комической, то трагической стороной.

…Хирургу-экспериментатору Г.Б. лет сорок. Это динамичный, напористый человек, любящий науку и себя в науке. Работает профессор Б. в небольшом городке Йошкар-Ола. О местоположении этого городка не слишком хорошо осведомлены даже московские интеллектуалы. Между тем Йошкар-Ола — столица автономной Марийской республики. Недавно там открыт университет с медицинским факультетом, где профессор Б. и читает лекции. Профессору, однако, хочется заниматься научными исследованиями. У него даже идея на этот счет есть (хотя и несобственная): он желал бы разрабатывать и испытывать лекарства, которые повышают регенерацию тканей после операции. Проблема — реальная, серьезная. Ему нужна лаборатория, У Б. есть на эту тему немало опубликованных статей. Но одно дело клиника и статьи, другое — лаборатория. Он согласен руководить ею даже не получая за это зарплату.

С чего начать? Профессор Б. идет в Марийский обком КПСС. Он очень популярно, очень доступно разъясняет суть своей идеи партийному чиновнику-марийцу, ведающему культурой в республике. Тот соглашается: действительно лучше, когда раны заживают сразу, а не мучают человека три месяца, как это было с ним самим, когда он был председателем колхоза. Партийный мариец дает профессору одобрительную бумагу, без которой вообще нельзя предпринимать никаких хлопот о научной лаборатории. Однако это только начало. Право открыть лабораторию дает Москва. Профессор Б. едет в столицу. Он приезжает в Москву два-три-четыре раза. Потом шесть-восемь… У него целый портфель рекомендательных писем, в том числе от Президента Академии медицинских наук СССР. От председателя Ученого совета Минздрава СССР. Дело за малым: два министра, один ведающий здравоохранением РСФСР и другой, занятый высшим образованием СССР, должны одобрить начинание профессора Б. Но к министрам сразу войти нельзя. Вопрос надо «подработать» на всех министерских этажах. Набегавшись за день по кабинетам, профессор вечером рассказывает:

«…Потом я добился приема у заведующего отделом науки. Я подарил ему национальный марийский сувенир — деревянный ковш, а также бутылку хорошего коньяку. Он выслушал меня милостиво. Вызвал инспектора и приказал „готовить вопрос“ на Коллегию министерства. Инспектор, совсем молодая дама, получила от меня коробку шоколадных конфет и обещала подготовить бумаги к самой ближайшей Коллегии. Но затем вопрос будет обсуждаться на Коллегии Министерства Высшего образования. С какими дарами идти туда? Может быть, отнести заместителю министра несколько хороших книг из своей библиотеки?.. Не знаю… Я и так уже изрядно издержался…»

Рассказ ученого я записал осенью 1973 года. Но Лаборатория регенеративных процессов в Марийском Университете и три года спустя (весна 1976 года) не получила всех причитающихся разрешительных бумаг. Правда, есть надежда, что через год-другой профессор Б. все-таки сможет приступить к экспериментам. Зато у другого моего знакомого положение куда более сложное.

Кандидат биологических наук Станислав Г. — типичный «десятипроцентник», человек с идеями. Пользуясь собственными подходами и методиками, молодой человек (ему сейчас около сорока) выделяет ген. Место его работы — Институт общей генетики АН СССР, где директорствует академик Н. П. Дубинин. Дубинин ждет от молодого сотрудника интересных результатов и в ожидании «своего куска» предоставил этому старшему научному несколько большую свободу, чем имеют другие работники института. Слава трудолюбив, готов сидеть в лаборатории дни и ночи. Но одним трудолюбием и талантом в современной генетике многого не достигнешь. Нужны приборы, нужны люди, А между тем молодой энтузиаст не заведует той лабораторией, в которой работает, У него лишь небольшая группа помощников. Людей мало и дело затягивается. Старший научный идет к директору, чтобы обсудить свои проблемы. Академик Дубинин внимательно выслушивает его. Он понимает, он сочувствует, у него есть даже хороший совет для молодого человека. Почему бы Славе не спихнуть нынешнего заведующего лабораторией и не занять его место? Тогда все проблемы разрешатся сами собой. Став завлабом, Станислав может заставить работать над своей темой всю лабораторию.

Совет — вполне в духе академика Дубинина. Но молодому кандидату этот план не по душе. Он исповедует нравственные принципы, мешающие ему подсиживать коллегу. «Я слышал вы — верующий? Христианин?» — осведомляется академик. Да, Слава верующий. Он не скрывает этого, хотя такое признание в академическом институте не безопасно. Дубинин с легким презрением глядит на своего подчиненного. «Ну что ж, как вам угодно…» — цедит он.

Директору уже докладывали о религиозности сотрудника. При случае этот факт сможет дирекции пригодиться. Не сейчас, но когда-нибудь. А пока академик-материалист лишний раз убедился в бессилии и бесплодности всякой религии.

Станислав Г. возвращается в лабораторию и удвоенными силами берется за работу. Однажды он уже был завлабом и вовсе не стремится на эту должность. Возглавляя лабораторию, большую часть времени строчишь отчеты, сидишь на заседаниях, вместо опытов занимаешься бюрократической писаниной. Правда, другие в это время работают за тебя и на тебя, но Славу не прельщает роль захребетника. И все-таки как же быть? Кандидату наук Станиславу Г. еще не раз придется задать себе этот вопрос. А годы идут, а работа не двигается. А в ушах звучат слова директора Института:

«Вы бы спихнули своего конкурента… И вам лучше и наука от этого выиграла бы…»

Польза науки — одно из любимых заклятий нашего времени. И тот, кто спихивает завлаба, чтобы занять его место, и тот, кто эксплуатирует своих подчиненных, чтобы с их помощью скорее выкрикнуть заветное «Эврика!» — все желают облагородить свою деятельность ссылкой на пользу науки. Что же до институтских парткомов, то там без слов о научной пользе буквально не делают ни шага.

Работает себе в Ленинградском физико-техническом институте имени А. Ф. Иоффе кандидат физических наук Икс. Икс как Икс — труженик и молчальник. Таланта, правда, отпущено ему маловато, но он и не задается. Тих, на все мероприятия — на демонстрацию ли, на уборку ли картошки — является без лишних разговоров. Подлости за ним вроде бы не замечено, трусоват, правда, но кто нынче не трусоват? В один прекрасный день Икса приглашают в партком института. Разговор заходит самый сердечный.

Давно к вам приглядываемся. Вы в науке величина растущая. Дисциплинированы. У товарищей пользуетесь авторитетом. Подавайте-ка заявление в партию. Мы вас поддержим.

Да я… да мы… — мнется кандидат наук. Он и в мыслях не имел ничего такого. Ну ее, эту политику, физикой он хочет заниматься, только физикой. Вслух он этого, конечно, не говорит, но память подсказывает спасительную формулу:

— Я еще не чувствую себя достаточно зрелым! — выпаливает он и с надеждой глядит на секретаря парткома: от пустит или не отпустит? Ведь идейная зрелость — это так важно…

Но секретарь отмахивается от навязшей в ушах фразы как от надоедливой мухи.

— Зрелость дело наживное — говорит секретарь. — Главное — пользу науке принести. Вот вы скоро за докторскую диссертацию приметесь, не так ли? Вам помощники потребуются, аппаратура, средства. Откуда их взять беспартийному? Ведь в советской науке все идет через партийную организацию; и деньги, и ученые звания и приборы и ставки должностные. Вступите в партию — мы вас на заведывание лабораторией рекомендуем. А там уж, как завлаб, вы по своему усмотрению сможете распоряжаться и средствами и людьми. Организуете все, чтобы науке была наибольшая польза… Так что не упрямьтесь, дорогой Икс, а подзубрите Устав и Программу и приходите с заявлением.

Физик бредет в лабораторию, рассказывает своим ребятам о беседе в парткоме. Не хочется ему в партию. Физикой заниматься хочется, а сидеть на партсобраниях, выступать по бумажке — нет, не тянет. Еще хорошо пока все хорошо, а если вдруг, как в 1968-м, заставят партийных речи произносить про то, как прекрасно, что наши танки в Чехословакию вошли? Или заставят, как в 1973-м, подписывать ругательное письмо против академика Сахарова? Беспартийному еще отсидеться можно, а в партии — дисциплина… Но приятели в один голос:

— Иди, Иксушка, иди, дорогой Иксик, в партию, И тебе будет лучше и нам. Станешь завлабом. Мы тебя знаем, мы с тобой сработаемся. А откажешься — так пришлют какого-нибудь чужого хмыря, который и тебе и нам жить не даст. Иди, Икс, в партию. Для пользы науки иди…

Кандидат наук уныло смотрит на товарищей. Не очень-то и им приятно его уламывать. Как бы вроде человека на ампутацию уговаривают, такую небольшую нравственную ампутацию, от которой всем зато будет потом лучше и удобнее. И тогда кандидат совершает свой последний рывок;

— Ну ладно, я-то согласен. А вы сами-то, что ж в партию не идете?

Младшие научные отходят посмеиваясь:

— Чудак-человек… А нам-то зачем? Нас ведь за это руководить лабораторией не поставят. И до защиты докторской диссертации нам пока еще далеко…[47]

…В мире научного миллиона иметь власть — значит прежде всего владеть лабораторным оборудованием. Современному естествоиспытателю приборы необходимы почти в той же степени, что идеи. С точки зрения научной посредственности хороший новый прибор даже важнее новой идеи. Ибо с прибором какую-то работу всегда можно сделать, а с одними идеями без современной лабораторной техники далеко не уйдешь. Между тем большинство наших лабораторий (кроме тех, что выполняют военные заказы или принадлежат крупным академикам-администраторам) оборудованы скверно. Новая аппаратура распределяется строго закономерно. Все лучшее получают поставщики военного ведомства, во вторую очередь снабжаются крупные боссы. Прочим — хлам или вообще ничего. В министерствах и академиях время от времени вспыхивают схватки то за один, то за другой прибор. Эти драчки — результат никогда не погашаемого у нас дефицита. Большую часть новейшей элекронной и оптической аппаратуры Советский Союз сам не производит, а то, что производится отечественной промышленностью по качеству резко уступает оборудованию заграничному. Получить лучшее, то есть купленное на валюту удается только тем, кто близок к высшей научной администрации. Борьба за приборы — постоянный и наиболее устойчивый процесс советской науки. Старая профессура помнит еще песенку, сложенную в академических кругах в средине 30-х годов. Начиналась она словами:

Все институты дрожат от страха

У них приборы берут для Баха.

Академик-биохимик А. Н. Бах (1854–1946) директор Института прикладной химии за свою сугубую партийность и фантастические планы «всеобщей химизации страны»[48], пользовался расположением Кремля. По его приказам со всей страны к нему свозили все сколько-нибудь ценное научное оборудование. В средине 50-х годов, когда закупки приборов за границей расширились, борьба за них еще более ужесточилась. Ведущие должностные лица в Министерствах и Академиях стали на всякий случай захватывать даже ту аппаратуру, которой они не умели пользоваться и в которой у них не было даже нужды. Купленная на государственную валюту американская, шведская, английская и японская лабораторная техника становилась личным имуществом. Это очень ценное имущество. С его помощью сотрудники твоей лаборатории могут сделать значительные и конкурентоспособные работы, само собой разумеется, включив тебя в качестве соавтора. Кроме того, можно уступить приборы (нет, нет не за деньги!) соседям и тем самым обеспечить себе дополнительное соавторство в чужих научных исследованиях. Одним словом, достоинства новой техники хозяева науки осознали даже раньше чем ее опробовали работники.

Значение совершенных приборов в научной жизни мне, тогда еще молодому журналисту, в средине 50-х годов разъяснил хирург Б. В. Петровский (ныне академик и Министр Здравоохранения СССР). Он тогда руководил кафедрой и клиникой во Втором медицинском институте в Москве. Я — писал свою первую книгу об ученых-медиках и часто бывал в клинике Петровского. Правда, с самим заведующим дружбы у нас как-то не получалось: профессор очень уж откровенно намекал мне, что хочет быть центральным и единственным героем книги. Он даже послал ко мне своего ассистента, который должен был разъяснить литератору, насколько величественна в науке фигура его шефа. Зато с остальными хирургами отношения сложились вполне дружелюбные, Я бывал на операциях и даже оставался на ночные дежурства, чтобы лучше понять состояние врача, выхаживающего тяжелого больного. Но однажды, придя по обыкновению в клинику к так называемой утренней «пятиминутке»[49], я не узнал своих друзей-хирургов: мужчины были мрачны, на глазах женщин заметны были следы недавних слез. Никто не хотел ничего мне объяснять. Атмосфера в клинике была грозовой.

А случилось вот что. Борис Васильевич Петровский получил предложение перейти из Второго Мединститута в Первый на более престижную кафедру. Выбирать себе место работы — право каждого ученого. Но профессор Петровский не просто ушел от своего коллектива, но приказал сорвать с бетонных оснований и перевезти вслед за собой всю ту диагностическую аппаратуру, с которой работали его ученики и сотрудники. Операция была проведена столь стремительно и в такой строгой тайне, что о бегстве шефа и увозе аппаратуры хирурги узнали лишь увидя опустевшие лаборатории. Брошенные учителем, многие из них вдобавок остались и без диссертаций, так как их исследовательские работы, в частности по диагностике сердечных заболеваний, строились на данных, полученных с помощью уникальных диагностических аппаратов и приборов.

Умение прибирать к рукам ценную научную аппаратуру и пользоваться ею с наибольшей для себя пользой, определило немало академических и профессорских карьер. Сотрудники НИИ, расположенного в подмосковном городке Черноголовка, с восторгом рассказывали мне о своем давнем руководителе, Восхищение вызывали не столько даже научные достижения этого профессора, сколько его уникальная способность доставать приборы. Он умел мастерски обводить вокруг пальца снабжающую организацию, перехватывать приборы, предназначенные для чужой лаборатории, умел подольститься к распределителям кредитов и Бог знает что он еще мог. А в результате неплохо вооружил своих сотрудников. Профессор давно уже работает в другом институте, но на старом месте его вспоминают с почтением, с искренним чувством, ведь он проявил качества для современного научного работника совершенно необходимые. Черноголовка — не какое-нибудь захолустье. Расположенный в 50-ти километрах от столицы в сосновых лесах, этот городок объединяет несколько академических институтов, и в том числе Филиал Института Химической физики АН СССР, возглавляемый Нобелевским лауреатом академиком Н. Н. Семеновым. Черноголовка славится довольно высоким уровнем исследовательской мысли. В декабре 1975 года я провел там несколько дней в качестве гостя ученого, о котором я тогда писал. Моему хозяину. Герцу Ильичу Лихтенштейну, талантливому продуктивному исследователю, десять лет назад удалось, несмотря на свое еврейство, пробиться к заведованию лабораторией. Это позволило ему осуществить многие из своих замыслов. А замыслы у Лихтенштейна, работающего на пересечении химии, физики и биологии, очень интересны. Ему принадлежит несколько международно признанных открытий, в частности метод использования радикалов в качестве меток в биологических системах, а также расшифровка чрезвычайно важного с научной и народно-хозяйственной точек зрения процесса «мягкого» связывания азота атмосферы ферментом почвенных бактерий. Изящество и глубина работ этих получила признание ученых многих стран мира. В США в 1975 году издана книга Лихтенштейна. Я видел у своего героя сердечные письма от таких корифеев современной науки, как Давида Филипса из Оксфорда (Англия), Мак-Коннела из Стенфорда и Руфус Ламри из Университета в Миннесоте (США); от профессора Аннет Олфсен из Парижа и крупнейшего австралийского биохимика Сирилла Эппелби.