Глава двадцатая
Глава двадцатая
Ближайшим последствием пребывания государя в Николаеве были очень усилившиеся слухи о скором отпуске «на волю» всех дворовых людей и об освобождении крестьян от крепостной зависимости.
Помню мама, с кем бы ни говорила, всегда прибавляла: «наконец-то, слава Богу, давно пора».
При бабушке, однако, об этом вовсе не заговаривали, так как эти разговоры ее только расстраивали и худо действовали на ее здоровье.
Из дворовых людей только «Степка-словесник», как прозвала его Надежда Павловна, много разглагольствовал по этому поводу в людских и стал ленив и грубоват.
Иван, наоборот, стал внимательнее и услужливее прежнего и только, пуще прежнего, стал «представлять», т. е. передразнивать кого попало.
Кроме излишеств по словесной части Степан (Степка) начал давать волю и рукам; из девичьей, то и дело, девушки приходили с жалобами к Надежде Павловне: то Степка которую-нибудь ущипнул до синяка, то, попросту, дал тумака, ни за что.
Раз он проявил и грандиозное насилие и мама должна была энергично вступиться за обиженную.
У Степана была сестра, Настя, молодая, очень благообразная и живая девушка, числившаяся «вышивальщицей» среди других рукодельниц бабушкиной девичьей.
Степан вечно ее «вычитывал», а иногда, в качестве старшего брата, куражился и давал ей, походя, подзатыльники.
Однажды все услыхали отчаянные вопли Насти в дальнем, пустом сарае.
Иван, который, кроме своих военных доблестей, был и добрый малый, прибежал к маме сообщить, что Степан «истязует» Настю и уже отрезал ей косу.
Мама тотчас же кинулась туда и, вслед затем, я увидел сцену, которая и сейчас жива перед моими глазами.
Впереди шла мама, ведя за собою, за руку, плачущую навзрыд Настю, у которой, вместо прежней густой косы, гладко лежавшей на ее спине, коротко обрезанные волосы беспорядочно развевались в разные стороны. Сзади шел Степан, держа в руках отрезанную косу, бормоча что-то в оправдание свое и усиленно жестикулируя.
Вся дворня высыпала во двор и глазела на это зрелище.
Мама увела Настю к себе, дала ей отдельную комнату, рядом с кладовой и не велела больше возвращаться в девичью.
Бедная Настя еще долго хныкала в своей коморке и долго потом не выходила из нее иначе, как накрыв голову платком.
После все как-то хорошо для нее выяснилось и устроилось.
Мама имела большие объяснения с бабушкой, которая сгоряча затеяла было сослать Настю в деревню «пасти свиней».
Но, мама не уступила и затеяла целое разбирательство, причем все в доме «говорили за Настю» и против Степана.
Наконец всем стало ясно, что она ни в чем не провинилась.
Если она иногда и выбегала за ворота пройтись по бульварчику, перед домом, чтобы перекинуться парою-другою слов с подмастерьем ближайшего «золотых дел мастера и часовщика», то это был доподлинно ее жених, который имел намерение на ней жениться, как только она получит вольную и обстоятельства это позволят.
Кончилось дело тем, что Настя осталась совсем у нашей мамы, в качестве ее личной горничной. Коса ее, понемногу, отросла, а жениху Насти было позволено изредка навещать ее.
Впоследствии (уже после смерти бабушки) Настя уже «вольная» служила некоторое время у мамы, была ей очень предана и, когда ее жених открыл, наконец, собственную мастерскую, благополучно вышла за него замуж.
Она была большая искусница и, когда маме нужно было спешно «освежить» вечернее платье, или нашить на него цветы, или «перешить» что-нибудь, она всегда звала Настю.
Настя была бездетна, жила неподалеку и, когда мама собиралась куда-нибудь на бал, или на парадный обед, всегда прибегала ее причесать и помочь одеться.
После отъезда Государя также прошел слух, касавшийся моего и сестры дальнейшего учения. Говорили, что Штурманское училище, имевшее весьма печальную репутацию, будет скоро упразднено и в том же здании откроется семиклассная мужская гимназия, а в казенном здании, против самого дворца, женская.
До тех пор в Николаеве было только два уездных училища — мужское и женское, но они не пользовались доброй славой. — По словам домашних, они были не для нас; там учились только «слободские».
Было еще «Девичье училище морского ведомства», для дочерей нижних чинов флота; там преимущественно занимались шитьем и вышиванием и оно славилось своими рукоделиями.
В общем, как говорили, Государь остался доволен своим пребыванием в Николаеве и был все время в отличном расположении духа.
Адмирал Глазенап и полицеймейстер Карабчевский удостоились Высочайшей благодарности, чуть ли не наград за образцовый порядок в городе.
В области наиболее для меня близкой проезд Государя не имел столь утешительных последствий.
«Черкес» захворал, начал кашлять и спадать с тела.
Его еще запрягали, но это была уже не та лошадь; вывозил один Мишка. Черкес протянул кое как зиму и весною пал.
Пришлось подбирать в пару к несокрушимому Мишке, новую лошадь и это сопровождалось многими неудачами и разочарованиями.
Наконец, купили у отъезжавшего на службу в Петербург начальника морского штаба Б. подходящую по росту и масти лошадь, вороного жеребца «Орла», но он оказался с «колером», с места иногда закидывался и, только благодаря выдержке Мишки, на нем можно было ездить в паре; в одиночку же он «никак не пошел».
С Николаем, вскоре после отъезда Государя, тоже пошли неблагополучия.
Первое время он ходил, ног под собой не чуя, и вел себя очень чинно, аккуратно, и только по праздникам носил царский подарок, часы с двуглавым орлом.
Но, вдруг, «его прорвало», он не выдержал заклятья не пить и запил, да так, словно хотел наверстать потерянное.
После двух дней запоя, забравшись на кучу песка во дворе, он всю ночь кричал благим матом что-то несуразное. Весь дом поднял на ноги; хорошо, что бабушки уже не было в городе.
На утро на телеге, запряженной Мишкой, свезли его в госпиталь. Хныча и причитая, его отвозила Марина с дворником Степаном, длинным верзилою, с приплюснутым носом, привозившим каждый день на волах спасскую воду в огромной бочке и убиравшим двор.
Я видел, как увозили со двора Николая, который, лежа на самом дне телеги на соломе, не то стонал, не то бормотал что-то.
Очень трогательным, мне, казалось, что именно Мишка, которого он так любил, везет его в больницу.
Оправился Николай и вернулся домой довольно скоро, но заметно изменился с тех пор. В лице он осунулся и пожелтел, седина стала заметна в его аккуратной, козлиной бородке.
Пить он, по-видимому, вовсе перестал, но начал кашлять жаловаться на боли в груди.
Он протянул еще несколько лет и умер от чахотки, когда я уже кончал гимназию и у меня была уже собственная лошадь «Арабчик», на которой я ездил и верхом, и в легком кабриолете.
«Мишка» был жив и тогда, но постарел и отяжелел, хотя, по-прежнему, несмотря на возраст, оставался лошадью без пороков.
Когда Н. А. Аракс приобрел от бабушки именье «Богдановку» и когда уже самой бабушки в живых не было, мама отправила «Мишку» в Богдановскую конюшню доживать свой век, без работы, и ходить с табуном на свободе.
Я видел его там и трогательно с ним простился, уезжая в Петербург, в университет.
«Мишка» честно и славно прожил свой лошадиный век и мирно опочил, когда ему шел уже третий десяток лет.
Я получил об этом весть в Петербурге в письме мамы, которая не забыла известить меня об его кончине.