Быть или не быть?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Быть или не быть?

Первый полет совершенно выпал из памяти: что видел, что слышал, что делал, что чувствовал не оставило никакого следа. Запомнил, кажется, только то, что поташнивало. Это привело в ужас, так как в числе прочих своих «несоответствий» подозревал и возможность укачивания, так как когда-то в детстве накатался на качелях до умопомрачения. Возможно, это и было причиной того, что забыл обо всем прочем. На земле, правда, выяснил, что причиной этого поташнивания был запах перегоревшей касторки, которая использовалась в качестве смазки на двигателе М-11. Как только узнал об этом, тут же перестал этот запах ощущать. Кстати, в дальнейшем, на чем бы ни летал, какая бы болтанка ни была, никаких признаков воздушной болезни не было.

А вот как ехали в тот знаменательный день на аэродром — помню прекрасно. Сидели мы на парашютах в кузове грузовика и молчали. Даже штатные балагуры, которые раньше не могли просидеть молча и минуты, опустили «очи долу» и внимательно изучали носки своих совсем еще новых кирзовых сапог. Не нужно забывать, что в довоенные годы людей, которые хотя бы в качестве пассажиров поднимались в воздух, уже считали храбрецами и чуть ли не героями. Профессиональные же летчики были окружены ореолом исключительности, не менее чем позднее космонавты. Такое отношение к летчикам сложилось, в частности, потому, что бытовала убежденность, что летчики своей смертью не умирают. Думается, в той или иной степени каждый, размышляя о предстоящем полете, не исключал и самый худший исход. В это время один наш товарищ, который, в отличие от других, ерзал на своем парашюте и нервничал открыто, вскочил и буквально завопил:

«Братцы, перед войной цыганка мне нагадала, что я проживу ровно 20 лет. А сегодня мне исполнилось как раз двадцать!» И тут нас прорвало. Начался шум, шутки, подначки по поводу откровения нашего товарища. Будто поняли, что наши сомнения по сравнению с его трагическим положением, — сущий пустяк.

Было это в октябре 1941 года, а в первых числах ноября авиашкола наша была перебазирована за Урал в г. Шадринск. Вот там-то, зимой 1941–1942 гг. и начались, фактически, мои первые учебные полеты. Первая военная зима была и в Европейской части страны лютая, в Зауралье же температура устойчиво стояла за отметкой 40°. В городке еще было терпимо — там было безветрие. Аэродром же располагался на горушке, и там к морозу, который был и так больше, чем нужно в домашнем обиходе, добавлялся ветер. Это сочетание при нашей армейской одежке было совершенно нестерпимым. Когда мы начали полеты, летного обмундирования для курсантов не нашлось, и не только на земле, но и в воздухе мы были одеты в шинели, сапоги, шапки и трехпалые армейские перчатки.

Определили меня в экспериментальный отряд, где впервые исследовали возможность проводить первоначальное обучение не на традиционном У-2, а на значительно более строгом и более скоростном УТ-2. В этих зимних полетах ни нам, ни инструкторам было не до экспериментов. Моя задача, когда я садился в кабину, состояла в том, чтобы не обморозиться до сильных пределов. Для этого я правую кисть в перчатке сжимал в кулак и клал этот кулак сверху на ручку управления, ноги на педали не ставил, а стучал ими об пол и друг об друга. Левая же рука шарила по лицу, растирая замораживающиеся места. А малюсенький козырек «утенка» совершенно не защищал от пронизывающего ветра, дующего со скоростью 150 км/ч. Пилотировал самолет, разумеется, инструктор. Когда я, протерпев два круга, вылез из самолета, в квадрате, где должны были находиться остальные курсанты, стоял только мой земляк Костя Акимов. Остальных и след простыл. Так и летали в эти морозные дни мы с Костей вдвоем, соревнуясь, кто больше выдержит. Довели «рекорд» до семи кругов. Выдержав это испытание довольно легко, я, пожалуй, впервые подумал, что не такой уж я «непригодный», как внушал себе раньше. И это испытание сыграло, думаю, немаловажную роль в моем первом самоутверждении. До первого самостоятельного полета в этой обстановке, естественно, не дошло. Тем более что мы снова эвакуировались. Теперь поближе к дому — в Заволжье. В небольшой городок Бугуруслан.

И вот — первый самостоятельный. Уж он-то запомнился на всю жизнь. К сожалению, запомнился не тем, что выполнил его уверенно и хорошо. Хотя от инструктора никаких замечаний по взлету и посадке не получил. А тем, что вылезло и проявилось одно из качеств моего характера, которые я отмечал, как «неприсущие». На самолете УТ-2, кроме основных бензобаков в крыле, был расходный бачок в фюзеляже. При взлете нужно было переключить питание двигателя на верхний бачок, а взлетев и набрав высоту, переключить питание на основные баки. Сделать это нужно было обязательно, так как объема верхнего бачка не хватало даже на один полет по кругу. Так вот, в первом же самостоятельном полете я этот кран переключить забыл. И в тот самый момент, когда, подходя к третьему развороту, начал прикидывать, не пора ли его начать (ведь разворот то расчетный, от него зависит, удастся ли приземлиться у посадочного знака), двигатель зачихал, захлебнулся и замолк. К счастью, меня сразу осенило, и я понял: в чем дело. Быстро переключил кран, «пошуровал» сектором газа и двигатель заработал. Зашел на посадку и сел благополучно, но настроение было испорчено. Опять появились мысли о том, что в летчики не гожусь. И еще больше утвердился в этой мысли, когда и во втором полете тоже не переключил кран, где положено. Дальше все, по-видимому, шло гладко, так как ни восторги, ни разочарования в памяти не остались. Но когда, окончив «первоначалку», прибыл в прославленное Качинское училище, сомнения подступили снова. Заглянув в кабину истребителя Як-1, я ахнул: кроме того, что было на «утенке», на этом самолете было еще бесчисленное множество непонятных рычагов, кранов, кнопок, индикаторов. И если на несчастном УТ-2, на котором кроме злополучного крана ничего не было, я и то умудрился забыть его переключить, то, что же будет на этом «монстре»? Но до монстра было еще далеко. Нужно было еще освоить (всего за 20 часов) так называемую переходную машину. А переходная в некотором смысле посерьезнее Як-а. Это был самолет УТИ-4 — двухместный (учебный) вариант знаменитого И-16 или «ишачка», как любовно называли его летчики. Самолет этот был, говоря профессионально, строгим, т. е. требовал для управления точных и координированных движений. Проще Як-а он был по оборудованию. Для меня это было существенно, ибо на этом самом оборудовании я сразу и обжегся, и «ожог» еще не прошел.

На УТ-2 программу закончил я, вообще-то говоря, успешно, даже по первому разряду, но сам-то чувствовал, что пробелов в обучении было много. Поэтому, на УТИ-4 хотелось бы получить основательную подготовку. Поначалу все складывалось хорошо. Попал я в 12 учебную группу, где инструктором был лейтенант Каширин — один из лучших инструкторов отряда. Но не успел я начать летать, как его перевели в 1-й отряд, а вместо него ускоренным темпом начали готовить нашего же товарища старшину отряда Семенова. Закончив программу обучения и получив лейтенантское звание, Семенов, прежде чем приступить к инструкторской работе, должен был пройти летную программу в передней инструкторской кабине. Сочувствуя мне, он предложил занять место в пустой задней и присматриваться, пока он будет тренироваться. Я не только с благодарностью принял это предложение, но и постарался взять из этих полетов максимум пользы. Легко держась за управление, стараясь не мешать инструктору, и призвав на помощь все свое воображение, пытался представить, что я на самолете один. Правда, когда я вживался в роль слишком буквально, Семенов спокойно напоминал: «Не спеши, пока я летаю». Не помню: сколько таких полетов я сделал, но, думаю, не менее 10–12. Когда же мы с молодым инструктором приступили к моей вывозной программе, и я рассчитывал получить ее сполна, Семенов вдруг заявил: «Ну что? Хватит кататься. Даю на проверку командиру звена». И опять недоученный пошел дальше, и опять началось самообучение.

Ну, а в первом отряде получилось совсем смешно (а вернее сказать, не смешно). Закончив обучение на УТИ-4, мы получили некоторую передышку, прежде чем перебраться в первый отряд. Во время этой передышки нас привлекали для выполнения различных хозяйственных работ. Однажды ехали мы на железнодорожную станцию за дровами. По пути подсело несколько инструкторов. В том числе и Захаренко, в группу которого я был определен. Я его, конечно, знал, а вот что он меня знает — я не был уверен. И вдруг Захаренко поворачивается и обращается ко мне: «Ты Качоровский?» Удивившись, я подтвердил его догадку. «А знаешь, что назначен ко мне в группу?» — «Знаю». Внимательно посмотрев на меня и хитро прищурясь, спросил без всякого предисловия: «Сколько вывозных возьмешь на Як-е?» — «А сколько положено по КУЛП-у (курс учебно-летной подготовки)?» — «Двенадцать». Думая, что Захаренко затеял игру, я решил ее принять и в шутку выпалил: «Любую половину!» Захаренко вдруг стер улыбку с лица и совершенно серьезно сказал: «Вот шесть и получишь. И ни одного больше». Сказал при свидетелях. Несмотря на то, что Захаренко говорил серьезно, я не придал этому разговору значения. Но когда начались полеты, и я только кое-как освоился в кабине Як-а, Захаренко после очередного полета спрашивает: «Это какой по счету полет?» — «Шестой», — неуверенно отвечаю я и вдруг вспоминаю тот, теперь уже давний разговор, и понимаю, что инструктор не шутит. «Иди, докладывай командиру звена, что готов к проверке». С командиром звена сделали два полетами он, подумав немного, спрашивает: «Ну что? Полетишь с командиром отряда или еще полетик сделаем?» И тут я, отбросив начавшуюся появляться летную фанаберию, скороговоркой проговорил: «Давайте для верности еще парочку». Возражений не было. Тогда я не задумывался, почему Захаренко сыграл со мной такую шутку. А если и задумался бы, то решил бы, что ради хохмы. Тем более что наши инструктора по части хохм и подначек были большие мастера. Сейчас же я думаю иначе. Возможно, это был заранее продуманный педагогический прием, направленный на то, чтобы заставить меня мобилизоваться, сосредоточиться и выложиться до конца, а не проходить спокойно, по порядку положенную программу и полагаться на то, что инструктор не даст на проверку неподготовленного. У меня есть все основания считать, что было именно так, ибо инструктора в Качинском училище в то время были великолепные. Они были не только «пилотяги», но и прекрасные методисты и психологи. Возможно, что их психологические эксперименты (а их было немало) не являлись проявлением только природного дара. По-видимому, обучаясь летному делу и инструкторскому мастерству еще в довоенное время, они получили и специальную подготовку по педагогике и психологии. Один из психологических экспериментов мне хорошо запомнился. Курсант, пилотируя в зоне на самолете И-16, сорвался в перевернутый штопор. Эту фигуру нам не показывали, и курсант, не зная, как выводить самолет из этой редкой фигуры, покинул самолет. На место происшествия прибыл начальник училища и застал плачущего курсанта. На вопрос начальника: «По какому поводу слезы?», курсант ответил: «Самолет жалко». Начальник успокоил курсанта и спросил: «Летать будешь?» — «Буду, только научите, как из этого штопора выводить?» И его научили. И не только на переходной машине, но и на Як-е. Несмотря на жесткий военный лимит, отведенный на обучение. А когда курсант (помню даже его фамилию: Пушкин) сдавал зачет перед государственной комиссией, пилотаж на Як-е завершил перевернутым штопором. Получив пятерку за летный экзамен, он отправился на фронт с твердой верой и в самолет, и в себя.

Чтобы обучить летчика за столь короткий срок при минимальном налете, необходимо было проявить незаурядное педагогическое мастерство, тонкий психологический подход к каждому курсанту. Мой инструктор Захаренко в полной мере владел этим искусством. Отношения между нами были дружескими и доверительными. Если кто-то из курсантов допускал ошибки, замечания давались спокойно, с обязательным анализом причин и точными указаниями, как их исправить. Если же кто-то допускал проступок, чаще всего он получал не разнос, который фактически заслужил, а карался более тонко и эффективно: инструктор умел представить провинившегося в смешном виде, что, как правило, действовало сильнее, чем разнос. Авторитет инструкторов был непререкаем. Но держался он не на власти, им предоставленной, а на знаниях и мастерстве, которыми они обладали. Немалую роль играло здесь и умение построить отношение с нами на основе взаимного доверия. О мастерстве инструкторов мы судили не по наслышке. Был принят специальный ритуал, который производил на нас огромное впечатление. Часто летали мы на отдаленной площадке, куда курсанты приезжали на машинах, а инструктора прилетали на самолетах. И каждый раз, прилетев в четком строю, они рассыпались над аэродромом и по очереди над центром летного поля выполняли несколько фигур высшего пилотажа. Исполнение было блестящим, и каждый из нас наполнялся гордостью за своего инструктора. Невольно возникала мысль: такой мастер и хорошо научить сумеет. И очень хотелось стать поскорее таким же.

Вот именно здесь в первом отряде первой авиаэскадрильи Качинского училища я перестал чувствовать свою неполноценность, от которой страдал раньше. Я увидел, что эти летчики, которые по мастерству, безусловно, стояли на высшей ступени летной табели о рангах, на земле были обычными людьми, простыми, доступными, симпатичными и не лишенными обычных житейских недостатков. Тогда я не ощущал на себе явного влияния специальных педагогических приемов инструктора и в этом, видимо, и заключалось подлинное мастерство. Но в конце обучения результат ощущал: я пилотировал Як легко и свободно, а ведь налетал то на нем всего 20 часов. Была здесь, наверное, и заслуга самого самолета: более простой и послушной машины в то время не было.

Итак, учение позади, летное училище окончено, и даже с отличием. Давняя мечта, казавшаяся недостижимой и даже непосильной, осуществилась. Я стал летчиком. Кончилась юность — пора неуверенности в себе и честолюбивых мечтаний, сомнений и надежд. Впереди была жизнь, и входил я в нее с немалым багажом: поверил в свои силы, научился стойко переносить трудности, управлять собой, добиваться осуществления поставленных перед собой целей. И хотя я понимал, что впереди будут и взлеты и падения, что жизненный путь отнюдь не будет усеян розами, но все это уже было не страшно: я уже познал себя и знал на что способен.

Во время войны (а это был ноябрь 1944 года) после окончания училища молодых летчиков посылали в запасные полки, где они получали подготовку по боевому применению. Меня и моих товарищей в ЗАП не послали: мы получили назначение прямо в строевой полк. Но был это полк истребительной авиации ПВО. Базировался наш полк под Великими Луками. От фронта это было уже далеко, но мы выполняли боевую задачу: прикрывали с воздуха важный железнодорожный узел Великие Луки — Невель — Новые Сокольники. Прибыли мы в дивизию, которая базировалась в латвийском городе Резекне. Там нам предложили выбор: один полк вооружен Як-ами, второй — американскими самолетами Р-39 «Аэрокобра». Первое побуждение было: пойти на Як-и. Самолет этот уже полюбился, и хотелось освоить его в совершенстве. Но тут же возникла другая мысль: Як — свой и никуда не уйдет, а вот полетать на иностранной технике, да еще такой как «Аэрокобра», которую американцы представляли как последнее слово авиационной техники (хотя сами на ней не воевали), было очень интересно. И мы выбрали «американку». И не ошиблись. Самолет этот был строг в пилотировании и уникален в конструктивном отношении. Единственный из серийных самолетов мира, Р-39 имел шасси с носовым колесом, двигатель размещался в задней части фюзеляжа за кабиной летчика. Сама же кабина не имела привычного сдвижного или откидного фонаря, а для посадки и высадки летчика имелись двери, как в легковом автомобиле. В носовой части фюзеляжа размещалась мощная 37-мм пушка. Летно-тактические характеристики «Кобры» были на уровне лучших истребителей мира. Типичных же пилотажных особенностей у нее было, по крайней мере, две: чрезмерная управляемость, особенно поперечная (чихнешь в кабине — и она сделает бочку, шутили летчики) и совершенно несуразный комбинированный штопор. Комбинированность его заключалась в том, что он был одновременно и нормальным и перевернутым, а именно: полвитка самолет делал, находясь в положении кабиной вверх, полвитка — кабиной вниз, т. е. «вверх ногами». Но самое, мягко говоря, неудобное было то, что из штопора этого «Кобра» упорно не хотела выходить. А, начав крутиться, все убыстряла темп и переходила в плоский штопор, из которого и нормальные-то самолеты не всегда выходили.

Вот на этом необычном самолете и предстояло летать. Ко всему сказанному следует добавить, что двухместного (учебного) варианта этого самолета не было, поэтому получить вывозной или показной полет не было возможности. Несмотря на то, что все эти нелестные для самолета подробности узнал я уже в полку, разочарования или сожаления о том, что выбрал этот полк и эту технику, не было. Более того, появился профессиональный интерес, захотелось поскорее сесть в эту комфортабельную кабину, опустить боковое стекло дверцы и, выставив наружу локоть, как это делают лихие шоферы, торжественно вырулить на старт.

Ждать пришлось недолго. Примерно месяц ушел на изучение техники и инструкции по технике пилотирования. Немного полетали на другом американском самолете «Киттихаук», имеющем вторую кабину для инструктора. Целью этих полетов было ознакомление с приборами и оборудованием кабины, которые (в данном случае, к чести американцев) были такие же, как на «Кобре», хотя фирмы, изготовлявшие эти самолеты, были разные. Проще говоря, главной задачей при полетах на «Киттихаук» было: разобраться в «футах — милях», в которых были разградуированы американские приборы.

Что же касается летных качеств, то они у этих машин были, как небо и земля: устойчивая, как утюг, «Китти» и вертлявая, как коза, «Кобра».

Из трех новичков, прибывших в полк, мне первому доверили самостоятельный вылет, и это наполнило гордостью, но и накладывало ответственность: нужно было не подкачать.

Взлетел, перевел самолет в набор высоты, поставил тумблер шасси в положение на уборку (все силовые системы самолета были электрическими), а они убраться не пожелали. Сразу возникла привычная мысль: что-то сделал не так. Внимательно посмотрел на тумблер, убедился, что под ним написано «шасси» (по-английски). Передал на землю эту нехорошую информацию и то, что правильность постановки тумблера проверил. Мне предложили повторных попыток убрать шасси не делать и продолжать полет по кругу. Лечу, шевелю потихоньку рулями, чтобы прочувствовать самолет. Ощущения совершенно новые: самолет мгновенно реагирует на отклонения рулей и для пилотирования нужно делать очень осторожные движения. Отметив эти особенности, стараюсь найти оптимальный вариант движений рулями. Но вот уже подхожу к четвертому развороту, пора выпускать посадочные щитки. Ставлю тумблер в положение выпуска, результат нулевой. В первом полете эта вводная была, пожалуй, лишней. Так как расчет на посадку делал из расчета, что щитки выйдут, посадку решил не делать, а уйти на второй круг.

С земли решение одобрили. А я подумал, что с посадкой вообще не следует спешить. Нужно поглубже прочувствовать самолет. В общем, сделал я еще несколько заходов, пристреливаясь к расчету на посадку без щитков, и где-то на пятом круге благополучно приземлил «американку» у своего российского посадочного «Т». Кроме описанных отказов в полете произошло еще одно происшествие. Система отопления (была на «Кобре» и такая роскошь) вдруг погнала горячий воздух, и я в своем меховом комбинезоне так вспотел, что вместе со мной запотело и остекление кабины, так что я еще и ослеп. Но тут выручила тоже удачно придуманная американцами форточка на козырьке фонаря кабины. Открыв ее, проветрил помещение и избавился от лишней помехи.

Хотя отказ техники произошел не по моей вине, и завершил я полет, в конце концов, благополучно, собой я не был доволен. Каково же было мое удивление, когда после полета увидел радостные физиономии всех моих полковых начальников, которые поздравляли меня так, как будто я вернулся с боевого задания с победой. В результате (вопреки рекомендации уставов) я получил благодарности от всех трех своих командиров: звена, эскадрильи, полка.

Дальше события развивались довольно медленно: стояла зима, погода стояла в основном облачная, а в облаках в то время еще не летали, хотя «Кобра» для таких полетов была неплохо оборудована. Возобновились более или менее интенсивные полеты весной уже 1945 года. Вылетели мои товарищи. Полетали по кругу, в зону на простой пилотаж, по маршруту. Начали групповые полеты, а на сложный пилотаж почему-то задания не давали. А очень хотелось попробовать новую технику в этом качестве. Ее верткость, хорошая управляемость вроде бы свидетельствовали и о хороших пилотажных свойствах. На прямой вопрос: когда же полетим на сложный пилотаж, командир спокойно отвечал: «Не торопись, нужно вначале хорошо освоить простой». Испытывая нетерпение и внутренне считая себя готовым к тому, чтобы выполнять фигуры сложного пилотажа на «Кобре», я все пытался завести разговор со «старичками» об особенностях этого пилотажа. Но разговоры на эту тему как-то не получались. Однако с наступлением хорошей погоды начались интенсивные полеты. Дошла очередь и до пилотажа. Начали летать в зону «старички». И вот однажды заходит на посадку самолет, и взору нашему открывается удивительная картина: самолет как бы препарирован, и мы видим летчика всего от головы до пят. Догадываемся, дверца сброшена, значит, летчик собирался прыгать. Через несколько минут все выяснилось: выполняя сложный пилотаж, летчик сорвался в штопор. Попытки вывести самолет из комбинированного штопора успеха не имели. Но когда летчик сбросил дверцу, чтобы покинуть самолет, он неожиданно сам вышел из штопора, предварительно открутив 12 витков. Стоявший рядом со мной командир звена сказал: «Теперь понял, почему не стоило спешить со сложным пилотажем?» Я понял, но меня уже это понимание не устраивало. И хотя неприятное чувство осторожности залезло в душу, воспоминание об удовольствии, которое получал от пилотажа на Як-е, и уверенность, с которой делал это на нем, убеждало, что смогу справиться и с «Коброй». Но нужна была поддержка со стороны. И я ее нашел. Был в нашем полку потомственный летчик Володя Курбан. Отец его был известным полярным летчиком, сподвижником Водопьянова. Я знал Володю еще по училищу, которое он окончил на год раньше. Володя поддержал меня, сказав, что пилотировать можно, только нельзя это делать грубо. Движения должны быть плавными и координированными, нельзя допускать выхода на большие углы атаки и потери скорости. После Як-а нужно быть вдвойне внимательным: то, что прощает Як, «Кобра» может и не простить. Я попросил Володю, когда полетит в зону на пилотаж, держаться поближе к аэродрому, чтобы мы, молодые, посмотрели на «живой» пилотаж. И эти смотрины очень помогли психологически: я видел, что делал товарищ, и это убеждало, что и я так смогу, только нужно делать все правильно. И опять все пошло хорошо. Я уверовал в самолет и в себя и пилотировал в свое удовольствие, пока не потерял бдительность. Я уже настолько освоил «Кобру», что не видел существенной разницы между ней и Як-ом и начал небрежничать. Была в то время в обиходе фигура, которая на современных реактивных самолетах не выполняется — ранверсман или разворот на горке. Разворот этот в конце горки нужно выполнять без крена — «блинчиком» с помощью руля поворота. «Кобра» выполняла эту фигуру плохо. У нее был небольшой по площади руль поворота, а он играл главную роль при выполнении этой фигуры. Чтобы довернуть самолет, приходилось как бы помогать креном. А это уже было нечистое выполнение. И вот, добиваясь этой чистоты, я однажды обнаглел и, потеряв осторожность, о которой говорил Курбан, сунул педаль ножного управления до отказа. Да к тому же, разозлившись на непослушный самолет, сделал это резким движением. И наказание последовало незамедлительно: «Кобра» вздернула в общем то уже опущенный нос и, перевернувшись на спину, вошла в штопор. Но, как и положено в ее комбинированном штопоре, сразу после этого она пошла на вторую половину витка, которая уже не перевернутая, а нормальная. То есть нос резко пошел вниз, а я вместе с самолетом уже оказался в положении головой вверх. И вот в этот самый момент я, больше инстинктивно, чем сознательно, отдал ручку до отказа от себя, то есть сделал как раз то, что требовалось для вывода из штопора. И, не успев раскрутиться, самолет, как вкопанный прекратил вращение и оказался в положении почти отвесного пикирования. Но это уже было не страшно. Спокойно и плавно я вывел его в горизонтальный полет. Получив возможность оценить свои действия, я в первую очередь обругал себя за глупую небрежность, а потом, подумав, и похвалил: а ведь я справился со штопором, хотя, как мне показалось, сознание в этом не участвовало. Но потому, видимо, сумело сработать подсознание, что я на земле очень долго сознательно, хотя и мысленно, отрабатывал вывод из этого дикого штопора. Сознание победы над строптивым самолетом (и над собой, наверное?) позволило довольно спокойно завершить задание, выполнив все запланированные фигуры пилотажа. Думается, что этот полет был тем рубежом, на котором я окончательно понял не только, что могу стать летчиком, но в психологическом смысле им уже стал.

На «Спитфайре», Кольский п-в, 1946 г.

Выше упоминалось, что после окончания войны попал я на север. Там меня ждал еще один сюрприз: в полку на вооружении находился тоже иностранный самолет — английский «Спитфайр». С точки зрения пилотажной «Спитфайр» был шагом назад от «Кобры» к Як-у. Это был устойчивый, простой в управлении и совершенно не желающий входить в штопор самолет. Поэтому, с точки зрения преодоления каких-то принципиальных сложностей, как это было с «Коброй», «Спитфайр» ничего не дал. Даже то, что на нем начал выполнять фигуры сложного пилотажа не только днем, но и ночью, было не скачком, а эволюцией. Хуже «Кобры» он был только в одном смысле: имел обычную схему шасси — с хвостовым колесом, что посадку усложнило. Но шасси имело и специфическое неприятное свойство: узкую колею и малый противокапотажный угол. Первая характеристика приводила к тому, что при взлете и посадке на грунтовый, с неровной поверхностью аэродром (а таким именно и был наш аэродром, приютившийся на срезанном склоне сопки) самолет качало из стороны в сторону, и он едва не задевал концами своих внушительных крыльев о землю. Вторая характеристика, означающая, что оси основных колес шасси были недостаточно вынесены вперед от центра тяжести самолета, приводила к тому, что при резком торможении или при попадании в ямку, или наезде на бугорок самолет мог легко стать на нос, погнув винт, а то и сделать полный «капот», т. е. перевернуться на спину. Чтобы избежать подобных цирковых номеров, при длительном рулении официально было положено сажать на хвост механика. Это предотвращало капотирование, но иногда было причиной цирковых номеров более высокого класса. Рассказывали, что во время войны, вылетая по тревоге, летчик (с механиком на хвосте) очень энергично вырулил из капонира, который стоял в зарослях, и с ходу наскочил колесом на пень. Опрокидывающая сила была так велика, что не помог и механик, сидящий на хвосте. Самолет резко стал на нос, выстрелив механика, как из катапульты. К счастью, механик упал на кучу веток, предназначенных для маскировки самолета, и отделался легким испугом. Я же был свидетелем более трагичного случая. Как положено, летчик, выруливая со стоянки для взлета с противоположного конца полосы, посадил на хвост механика. Но, прорулив немного, остановился: ему передали по радио, что может взлетать «против шерсти» — с того конца полосы, возле которого он находился. Почувствовав остановку, механик слез с хвоста и посмотрел на летчика, чтобы выяснить причину остановки. Летчик, увидев механика, для верности махнул рукой — мол, уходи. Механик же понял жест иначе и быстро вскочил снова на хвост. Летчик этого не видел, так как его поторопили, и он пошел на взлет. Механик понял, что произошло, когда самолет уже оторвался от земли, но все же принял решение спрыгнуть. Исход был печальный.

История эта имела продолжение. Когда хоронили товарища, один механик, не очень может быть кстати, завел разговор о том, что покойный принял неправильное решение. Кто-то спросил: «А что бы ты сделал?» — «Я бы сидел на хвосте, летчику бы передали по радио о случившемся, и он осторожненько сел бы». Этот вариант не выглядел убедительным.

Через некоторое время (меня уже в полку не было, о случившемся рассказали позже товарищи) этот механик по воле случая оказался именно в таком же положении и свой вариант решения успешно продемонстрировал. Самое удивительное, что летчиком на этом самолете оказался тот же, который поднял механика и в первый раз. Когда самолет оказался в воздухе, механик, изловчившись, достал из-за голенища длинную отвертку, проткнул ею перкаль на руле высоты и двумя руками ухватился за эту импровизированную ручку. Летчик должен был перегнать этот самолет с ремонтной базы на свой аэродром, находящийся неподалеку, но, взлетев, почувствовал, что самолет ведет себя необычно. Он решил, прежде чем лететь домой, проверить его на месте. Над аэродромом были тонкие облака. Летчик вышел за эти облака и случайно увидел тень от самолета на поверхности облачности. Привычный силуэт был искажен посторонним предметом на хвосте. Уже имея в прошлом печальный опыт подобного катания механика, он все понял. Соблюдая предельную осторожность, летчик посадил самолет на аэродром ремонтной базы. Таким образом механик доказал, что предлагаемый им вариант действий в подобной ситуации, правильный, но не думаю, что он был от этого в восторге. И хотя парень оказался мужественным, нервное расстройство он получил, но отдохнув после этой истории в санатории, снова приступил к исполнению своих служебных обязанностей. А летчик, как рассказали мне товарищи, не смог отнестись к повторному случаю спокойно. И хотя второй полет закончился относительно благополучно, психика его не выдержала, и он расстался с летной работой.

Здесь, на севере, после окончания войны передо мной возник вопрос: что же делать дальше? Война кончилась и невольно возникла мысль: нужна ли будет вообще военная профессия? Может быть, демобилизоваться и поступить в авиационный институт, как было задумано до войны после окончания десятилетки? А полеты? Расстаться с ними не было сил, но и оставаться просто летчиком уже было мало. Неуверенно, боясь признаться в том самому себе, подумал об испытательной работе. Но тут опять, как в начале пути, стали выползать из всех щелей сомнения. И родился внезапно компромиссный вариант: идти учиться в инженерную академию. Она могла послужить и трамплином к испытательной работе.