Глава 10 Сопротивление

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 10

Сопротивление

На «цивилизованный путь» радикальных реформ Ельцина направили его осознанные убеждения и интуитивные предчувствия, источником которых стало разочарование в коммунизме, переплетающееся со стремлением к лучшему будущему. Анализируя события тех лет в широкой перспективе, нельзя не задаться вопросом, почему все эти усилия привели к тому результату, к которому привели, и почему не удалось достичь большего и менее болезненно.

Посткоммунистическая социальная среда задавала рамки для управления государством. Наверху был властный лидер, обещавший фундаментальные перемены и освобожденный от ролей и правил, действовавших в ныне исчезнувшей советской цивилизации. В столь изменчивой обстановке «возможности для личного влияния — влияния интеллекта, эмоций, личности, агрессивности, умения выбирать момент, мастерства, связей и амбиций — были огромны»[867]. Ельцин обладал всеми этими качествами — от интеллекта и честолюбия до умения выбирать момент. Снизу был «изголодавшийся по спасению народ», который во времена тяжелых испытаний мог стать особенно восприимчив к харизматическому вдохновению и руководству[868]. Тревога, сопровождающая падение тирании, империи или неудачного социального проекта (а Советский Союз был и первое, и второе, и третье), должна была привлечь население к человеку, сохраняющему спокойствие, умеющему решительно действовать и настаивающему на том, что знает новый путь. После конвульсий 1985–1991 годов казалось, что Россия созрела для «чрезвычайной политики», в период которой граждане должны были умерить свои повседневные требования и начать мыслить в терминах общего блага[869]. Лучше всех воплощал это общее благо и подходил на роль спасителя именно Борис Ельцин.

На начальных этапах проведения постсоветских реформ перед Ельциным и его коллегами открывались вдохновляющие перспективы. Егор Гайдар пишет, что они работали перед лицом неисчислимых рисков, но в то же время у них была свобода маневра, не часто выпадающая какому-либо правительству. КПСС, ее идеология и механизмы воздействия исчезли. Армия, КГБ, военно-промышленное и сельскохозяйственное лобби были парализованы, кое-кто из числа их руководителей пребывал в тюрьме за участие в августовском путче. Те россияне, кто сомневался в возможности использования западных моделей — а таких было немало, — проявляли сдержанность в своей критике происходящего. Они были «заинтересованы в том, чтобы самое неприятное было сделано чужими руками», и хотели впоследствии воспользоваться плодами трудов реформаторов[870].

С самого начала стало понятно, что сценарий, в котором изменения постепенно наносятся на чистую доску, основан на преувеличении. Вера в него угасла еще в первый президентский срок Ельцина, даже в первые месяцы этого срока, когда сопротивление переменам и агентам перемен нарастало с каждым днем. Хотя по отдельности ни в одной из точек сопротивления оно не было непреодолимым, вся совокупность проблем толкала Россию если не к отказу от «большого скачка наружу», к цивилизованному миру, то по крайней мере на путь компромиссов. Сопротивление было двояким: внешним по отношению к Ельцину, то есть возникающим в среде, где ему приходилось действовать, и внутренним, продиктованным его собственными предпочтениями и представлениями о своей роли и положении России.

Внешние ограничения начались уже с того, что Ельцин был отнюдь не единственным победителем после падения коммунистического режима. Крах советского авторитаризма освободил и зарядил энергией людей, которые вместе с Ельциным выполняли всю черновую работу, а теперь претендовали на свою долю трофеев. Стандартных процедур оказалось недостаточно, поэтому лидер сталкивался с проблемами с привлечением институциональных ресурсов, необходимых для достижения его целей. Главный ресурс любого правителя — государство. Недисциплинированность и неуверенность, царившие в ельцинской России, вместе с последствиями деколонизации, деморализовывали и разъедали государство, превращая рутинные процедуры в суровое испытание. Удивительна ирония момента! Ельцину, как любому лидеру переходного периода из любой страны и эпохи, стало ясно, что «текучесть ситуации одновременно и укрепляет, и ослабляет людей», мешая удовлетворять ожидания, порожденные всколыхнувшейся средой[871].

До водораздела 1991 года Ельцин на правах коммуниста-еретика, а потом мятежника обладал козырями, которых не было ни у кого из его соперников: к нему были обращены доверие и любовь обделенных властью. Впрочем, не нужно думать, что рядовые россияне поддерживали Ельцина единодушно и безоговорочно. В июле 1991 года наиболее известная советская социологическая организация ВЦИОМ (Всесоюзный центр изучения общественного мнения) Юрия Левады проанализировала отношение российского общества к Ельцину. Опрос показал, что доверие к нему было распределено неровно и для миллионов людей было небезусловным, но зависело от различных соображений. 29 % опрошенных выражали новому лидеру эмоциональную поддержку («Я полностью поддерживаю взгляды и позиции Ельцина»), 11 % одобряли его действия, «пока он остается лидером демократических сил» в стране. Эти основные 40 % электората трудно назвать большинством, и эта цифра примерно на 20 % ниже, чем результат, показанный на июньских президентских выборах. 11 % россиян оценили Ельцина весьма неблагоприятно (эти люди не поддерживали его или были готовы поддержать кого угодно, кроме него). Число тех, кто дал двойственные ответы, превосходило количество открытых противников Ельцина и было почти равно количеству его сторонников. Они либо были разочарованы бывшим кумиром (7 %), считая его не самым лучшим, но, возможно, «полезным для России» в будущем вариантом (16 %), либо поддерживали его «за неимением других достойных политических деятелей» (15 %). Ельцин поднялся к вершинам власти только благодаря поддержке граждан, которые подвергались давлению со всех сторон[872].

Более поздние исследования, проведенные тем же методом, показали тревожное снижение поддержки. К марту 1992 года, спустя всего два месяца после начала рыночных реформ в России, количество респондентов ВЦИОМ, полностью поддерживавших Ельцина, сократилось до 11 %, а его основной электорат — до 20 %, то есть по сравнению с июлем 1991 года этот показатель упал вдвое. Количество настроенных резко против возросло до 18 %, а количество людей, относящихся к нему двойственно, теперь составляло относительное большинство, равное 37 %. К январю 1993 года только 5 % россиян полностью поддерживали своего президента, 11 % поддерживали его с оговорками, 22 % было настроено резко против, а прямое большинство, 51 %, не заняло ясной позиции[873].

В политическом отношении наиболее шокирующим в шоковой терапии оказалось то, что она обнажила пределы национального консенсуса. Россияне объединились в мысли, что с экономикой и нестабильностью, как политической, так и конституционной, нужно что-то делать; в мнениях о том, что именно нужно делать, единства не наблюдалось. Пессимистические экономические прогнозы и падение авторитета Ельцина взбодрили тех игроков из числа элиты, кто имел принципиальные возражения против программы реформ, и тех, кто счел целесообразным занять наступательную позицию. Первые критические замечания прозвучали еще до того, как были отпущены цены, причем исходили они подчас от членов победившей президентской коалиции, а вовсе не от несмирившихся коммунистов. Во время поездки по городам Сибири в конце ноября 1991 года против опрометчивого введения рыночной экономики выступил вице-президент Александр Руцкой, полгода назад боровшийся за власть вместе с Ельциным. В интервью «Независимой газете» 18 декабря он заявил, что в правительстве собрались любители, «мальчики в розовых штанишках, красных рубашках и желтых ботинках», которые ведут Россию к катастрофе. Через несколько недель Руцкому вторил только что избранный председателем парламента Руслан Хасбулатов, и Верховный Совет стал принимать резолюции, направленные против правительства.

В феврале и марте 1992 года, когда вплотную приблизились сроки ранее запланированной второй волны либерализации цен, на этот раз в нефтедобывающей отрасли и энергетике, хозяйственники совместно с министерскими чиновниками развернули кампанию по ее срыву. Гайдар, которого Ельцин 2 марта повысил в должности до первого вице-премьера, был в замешательстве: «Нарастает мощное давление на президента. Лавина ходоков ежедневно сообщает ему, какую страшную авантюру, если не предательство, затеяли эти монетаристы»[874]. Мантра отказа от реформ была подхвачена участниками собравшегося в апреле Съезда народных депутатов, на котором обдумывалась целесообразность отправки в отставку четырех министров, отвечавших за экономику. Гайдар застал Ельцина врасплох, выступив 13 апреля перед депутатами с заявлением о том, что в случае принятия этого решения в отставку подаст весь кабинет. На следующий день Хасбулатов и парламентарии сменили тактику. В «Записках президента» Ельцин писал, что поведение Гайдара стало для него неприятным сюрпризом, но он высоко оценил театральные таланты своего ставленника: «Егор Тимурович интуитивно почувствовал природу съезда как большого политического спектакля, большого цирка, где только такими неожиданными и резкими выпадами можно добиться победы»[875]. Гайдар вспоминает, что Ельцин, официально все еще бывший премьер-министром, «недовольно, с сомнением покачал головой, но все же принял решение членов своего кабинета как данность». Попечитель Гайдара, Геннадий Бурбулис, которого Ельцин в апреле без объяснений освободил от обязанностей первого вице-премьера (он сохранил за собой пост госсекретаря), испытывал сомнения по поводу этой угрозы. Гайдар пишет: «Геннадий Эдуардович, к этому времени намного дольше меня работавший с Борисом Ельциным, лучше его знающий, хорошо понимал: хотя и в неявной форме, но ультиматум ведь обращен не только к Съезду, но и к президенту»[876].

Отсрочка продлилась всего несколько недель. Предвосхищая манеру поведения, к которой он будет прибегать снова и снова, Ельцин заговорил с Гайдаром о том, чтобы «для равновесия» ввести в кабинет Юрия Скокова из оборонной промышленности или свердловского партократа Олега Лобова. Предложение было «гордо отвергнуто»[877]. 30 мая на кремлевском совещании, посвященном энергетической политике, Ельцин объявил, что освобождает от обязанностей молодого министра топлива и энергетики Владимира Лопухина, пользовавшегося поддержкой реформаторов и числившегося в черном списке министров, отставки которых потребовал съезд. Ельцин пишет: «Помню два лица: совершенно пунцовое, почти алое — Гайдара и белое как полотно — Лопухина. На них тяжело было смотреть»[878]. На место Лопухина был назначен Виктор Черномырдин, инженер, красный директор с Урала; его также сделали вице-премьером. В середине июня вице-премьерами были назначены еще двое опытных управленцев — Владимир Шумейко и Георгий Хижа.

Ельцин не посоветовался с Гайдаром, увольняя Лопухина. По мнению Гайдара, он понимал, что, узнав о подобных планах, тот подаст в отставку. Гайдар действительно подумывал об этом, но друзья его отговорили. 15 июня президент сделал его исполняющим обязанности премьер-министра, но новая должность была слабым утешением. Все понимали, что Гайдару и Бурбулису указали их место[879]. Дополнительные доказательства тому появились спустя месяц, когда Ельцин выдвинул, а Верховный Совет утвердил на посту председателя Центробанка России кандидатуру Виктора Геращенко, последнего руководителя Госбанка СССР, не одобрявшего монетаристской политики Гайдара и засыпавшего промышленность и сельское хозяйство дешевыми кредитами. Осенью инфляция, которая весной несколько снизилась, снова возросла[880].

Когда съезд собрался на зимнюю сессию (Съезд народных депутатов собирался два-три раза в год), двенадцать месяцев, отведенных Ельцину на кадровые и экономические решения, истекли. Ельцин обратился к депутатам с просьбой утвердить назначение Гайдара на пост премьер-министра, но в ходе голосования, состоявшегося 9 декабря 1992 года, поддержали кандидатуру Гайдара только 467 человек, в то время как против высказались 486 (в работе съезда принимали участие 1068 депутатов, из которых 252 заседали в Верховном Совете). Раздосадованный, Ельцин решил обсудить свое решение с народом. 11 декабря он приехал на Московский автомобильный завод имени Ленинского комсомола, где производили печально известный «Москвич». Из документов правительства он знал, что российские заводы переживают тяжелые времена.

«Но всё это было на бумаге. А здесь, в огромном, пропахшем машинным маслом темноватом сборочном цехе, все накопившееся за год реформ разочарование и недовольство вставало в реальный рост. Рабочие встретили Ельцина молча, раздались только жидкие хлопки, что было для него совершенно непривычно. Не было ни одобрительных возгласов, ни плакатов со словами поддержки. Президент явно занервничал. Рабочие слушали в молчаливом напряжении. Заключительные слова выступления — „Верю в вашу поддержку“ — не вызвали ожидаемого энтузиазма. Заранее подготовленную резолюцию поддержали, но без всяких эмоций»[881].

Рабочие кричали, что Ельцин должен прекратить конфликт с Хасбулатовым и реанимировать социалистическую экономику. Один из наблюдателей заметил, что если бы руководство завода и профсоюзный комитет не щелкнули бичом, то в поддержку резолюции проголосовало бы всего 10–20 человек. Садясь в служебную машину, Ельцин был мрачнее тучи[882].

Встреча на АЗЛК и поединок характеров с парламентом дали Ельцину отрезвляющий урок. Он провел переговоры с Хасбулатовым, в ходе которых они пришли к вычурному решению выбрать премьер-министра, который работал бы до принятия новой российской конституции. 14 декабря на съезде было выдвинуто 18 кандидатур; Ельцин сократил этот список до пяти, отклонив кандидатуру Георгия Хижи, промышленника из Санкт-Петербурга, который был явным фаворитом депутатов; съезд провел предварительное голосование; президент должен был выбрать из троих ведущих кандидатов и представить его имя на утверждение. 637 голосов набрал Юрий Скоков, 621 — Виктор Черномырдин, 400 — Гайдар. Ельцин поддержал Черномырдина, который и был утвержден 721 голосом[883]. Гайдар, Бурбулис и еще несколько реформаторов были выведены из нового Совета министров. Камикадзе сгорели, а командующий, отправивший их в смертельный полет, остался на посту.

Если у Гайдара, как в 1991 году с энтузиазмом отмечал Ельцин, был минимум «советского багажа», то о Черномырдине, ветеране нефтяной промышленности, основателе и руководителе государственной компании Газпром, которая в 1989 году получила в свое распоряжение все активы Министерства газовой промышленности СССР, сказать такого было никак нельзя. Уроженец Оренбургской области (как и Наина Ельцина), Черномырдин был на двадцать лет старше Гайдара и всего на семь лет моложе Ельцина, с которым они сблизились, когда тот возглавлял Свердловский обком и они вместе курировали прокладку трубопроводов по территории области. После конфликта с Горбачевым Черномырдин отнесся к Ельцину лучше большинства партократов[884]. В «Записках президента» Ельцин написал: «Нас с Виктором Степановичем объединяют общие взгляды на многие вещи». Президент и новый премьер принадлежали к одному поколению. У Черномырдина были принципы, но он «не витал в облаках»[885]. Прочно стоящему на земле Черномырдину предстояло стать незаменимой фигурой в политике, в течение более чем пяти лет выполнять обязанности премьер-министра и войти в историю благодаря своей компетентности, хитроумию, необъективности в отношении газпромовской монополии[886] и неповторимому косноязычию. Как и Ельцин, Черномырдин развивался в соответствии с духом времени.

Газетные заголовки 1992 года во всей красе показывают, какие препятствия стояли на пути ельцинской программы реформ. Вплоть до насильственного роспуска Съезда народных депутатов осенью 1993 года и навязывания президентской конституции, настроенные против депутаты постоянно следили за Ельциным из-за его плеча и обладали юридической, а зачастую и политической властью, чтобы сорвать его планы. Но одной из самых серьезных его проблем была аморфность исполнительной власти, включавшей в себя вице-президента, на которого нельзя было положиться, главного банкира, более лояльного парламенту, чем Ельцину, и министров и советников, стремящихся набрать очки и перетянуть президента на свою сторону. Крупные производители в России, все еще остающиеся государственными, выпрашивали финансовую поддержку. Зарождающийся частный бизнес набрал силу только в банковской сфере и пользовался этим, чтобы оказывать вредное лоббистское влияние на политику. Банки требовали (и получали от этого колоссальную прибыль) передать им контракты на переводы кредитов из Центробанка в конкретные фирмы и сектора, а также позволить им выплачивать отрицательные реальные процентные ставки вкладчикам, защитить их от иностранных конкурентов и от обязательного страхования вкладов[887]. Хотя население продолжало наблюдать за этим отстраненно, все прекрасно осознавали опасность общественного недовольства; и правительство, и оппозиция по-прежнему считали мнение народа имеющим реальный вес ресурсом.

Не столь очевидной на первом году правления Ельцина — по крайней мере, для тех, кто не имел доступа к неофициальной информации, — была роль его глубинных мыслей и внутренних запретов, отчасти связанных с тем самым советским багажом, отсутствие которого он так ценил в своих приближенных, отчасти бывших реакцией на общественные настроения. К примеру, в период весенних препирательств относительно банковских кредитов и экономической стабилизации Гайдар обнаружил, что Ельцин невосприимчив к доводам о необходимости жесткой финансовой политики: «Раз за разом во время наших встреч или заседаний правительства он возвращается к вопросу, почему бы не пополнить, пусть даже за счет эмиссии, оборотные средства», чтобы поддержать на плаву оставшиеся без средств фирмы. «Приводимые нами доводы теперь не кажутся ему достаточно убедительными»[888]. Кроме того, Ельцин категорически отказал Гайдару, который требовал немедленно положить конец рублевой зоне на территории бывшего СССР. Денежная реформа прошла только в июле 1993 года.

Вспоминая в мемуарах историю с Лопухиным, Ельцин пишет, что у него были собственные мотивы, не продиктованные докучливыми парламентариями или лоббистами:

«Дело в том, что сам-то я — человек, десятилетия работавший в советской хозяйственной системе. У нее нет от меня тайн. Я знаю, что такое наша безалаберность, как реально устроена жизнь на крупном и мелком предприятии, я знаю лучшие и худшие качества наших директоров, рабочих, инженеров. Несмотря на то что по своей профессии я строитель (что, безусловно, наложило какой-то отпечаток), с жизнью тяжелой и легкой промышленности я знаком не понаслышке — в Свердловске приходилось глубоко вникать во всю эту кухню.

И если, скажем, ко мне приходит пожилой человек, производственник, и взволнованным голосом говорит: Борис Николаевич, я сорок лет в „Газпроме“, что делает ваш Лопухин, там же то-то происходит, вот цифры, там кошмар, все летит к черту, — сердце мое, разумеется не выдерживает».

Гайдар, добавляет Ельцин, «жал» на него через Лопухина, чтобы отпустить цены на энергоносители, а он «считал, что мы не можем идти на столь жесткий вариант»[889].

Маневры вокруг формирования и переформирования Совета министров сделали очевидным следующий факт: президент решил стать политически независимым от своих союзников и сторонников. Это относилось и к движениям интеллигенции, вместе с которыми он шел к власти. Гавриил Попов, избранный мэром Москвы, покинул свой пост в июне 1992 года, чтобы основать частный университет; на его место Ельцин назначил Юрия Лужкова, красного директора, муниципального чиновника; никто из членов Межрегиональной депутатской группы не получил заметного поста. Лидеры близкого к группе движения «Демократическая Россия» считали Ельцина своим должником за поддержку, оказанную ему в 1990 и 1991 годах. Двое сопредседателей движения, Лев Пономарев и Глеб Якунин, громко заявили о том, что Ельцин должен прислушаться к их рекомендациям при формировании кабинета министров и назначить членов «Демократической России» своими представителями в регионах. В октябре 1991 года Пономарев и Якунин приехали в Сочи, где тогда отдыхал Ельцин, и добились встречи с ним. Во время беседы президент делал заметки, обсуждал совместные действия — и ничего не предпринял впоследствии[890]. Третий сопредседатель, Юрий Афанасьев, хорошо известный Ельцину по работе в МДГ, возглавил группировку, выступившую против любого сотрудничества с президентом. В начале 1992 года Афанасьев и бывший диссидент Юрий Буртин осудили «авторитарную деградацию» при Ельцине и вышли из состава «Демократической России», которая вскоре распалась на воюющие между собой фракции. Почему, задается вопросом Буртин, реформа «отдана в руки маленькой кучки каких-то молодых людей… о которых полгода назад никто и слыхом не слыхивал и чьи способности руководить этим делом решительно ничем не подтверждены?»[891]. Отношение Ельцина к бывшим сподвижникам становится ясно из данной им в мемуарах оценки Афанасьева, «вечного оппозиционера»: «Такие люди очень нужны, но не в правительстве. Где-то в стороне, на холме, откуда лучше видно…»[892]

Бурбулис, Гайдар и другие энтузиасты шокотерапии, не имевшие прочных связей со старыми радикалами, узнали о том, что Ельцин собрался дальше идти своим путем, несколько позже. В интервью 2001 года Бурбулис рассказал о наболевшем:

«Скоро мы стали ощущать, что доверие, которое нас окрыляло, которое нам руки развязывало для принятия решений и проведения их в жизнь, оно в какой-то момент превратилось в эту хорошо продуманную дистанцию, вот в эту орбитность. Скажем так, президент из образа волевого лидера этой программы преобразований постепенно превращался — и сам этому себе внутри помогал как бы убедиться — превращался в такого, даже не партнера, а арбитра. Вот отсюда его неопределенность, комбинационные голосования [которые он поощрял на Съезде народных депутатов], отсюда его опасная двусмысленность в общении с агрессивной частью съезда, которая пребывала там, немедленных персональных расправ с нашей стороны. И потом, к сожалению, вот эта внутренняя идейная непоследовательность, замешенная на каких-то больших травмах инстинкта власти у Ельцина, проявилась и в глобальной непоследовательности реформ, потому что это уже дальше все на виду — Полеванов, Сосковец [два консервативных работника], бесконечное разыгрывание так называемых сдержек и противовесов, которое, к сожалению, выражалось не только в расстановке людей, но и в утрате идей, в утрате этих целей, этих ориентиров»[893].

Ельцин не мог забыть отказ Бурбулиса стать главой президентской администрации в 1991 году и был абсолютно убежден в том, что требующая трудолюбия работа в правительстве тому противопоказана, в то время как основным недостатком Гайдара Ельцин считал неопытность и непрактичность. Но разрыв с максималистами-реформаторами стал проявлением более глубокой тенденции, которую можно будет проследить в его отношении к сторонникам различной ориентации; речь идет о его уральской самостоятельности. Все игроки должны были находиться на орбите Ельцина, и планы полетов могли быть пересмотрены по первому его требованию. Это отлично видно на примере судьбы консерваторов, которые, по мнению Бурбулиса, выиграли от решений Ельцина. Владимир Полеванов, сибирский губернатор, в ноябре 1993 года ставший вице-премьером и руководителем Госкомимущества и попытавшийся отменить результаты приватизации в алюминиевой промышленности, продержался на своей должности всего три месяца и был уволен по требованию Анатолия Чубайса. Олег Сосковец, русский технократ из Казахстана, последний министр металлургии СССР, в апреле 1993 года стал первым вице-премьером, вторым после Черномырдина человеком в правительстве. Его черед войти в немилость у президента настал в июне 1996 года, поводом для опалы послужило сотрудничество Сосковца с Александром Коржаковым.

«Система сдержек и противовесов», как ее стало принято тогда называть, была встроена в ельцинскую структуру правления с самого начала и устанавливала границы любых намеренных изменений независимо от того, откуда исходила инициатива, изнутри или снаружи. Результатом было то, что ни кремлевская администрация, ни правительство со времен Гайдара и до назначения в 1999 году премьер-министром Владимира Путина никогда не были однородны по своим политическим взглядам, и координация работы каждого из них по трудности была сопоставима с восхождением к вершинам Гималаев. В президентском окружении «оказались люди, которых по взглядам и подходам трудно назвать единомышленниками и соратниками»[894].

Трещины в руководстве вносили свой вклад в уже упомянутую аритмию принятия решений. Однако это не меняло общего характера траектории — шаткого равновесия с широким спектром возможностей. Обстановку стабилизировало солнце, вокруг которого вращались более мелкие тела системы — планеты и астероиды; солнцем этим был Ельцин. Можно считать справедливым замечание Виктора Черномырдина, утверждавшего, что хранителем и гарантом правительственных структур в 1990-х годах был только президент.

«Ельцин был маховиком. Он мог сказать „Нет, и всё, повернуть туда“ — и повернули бы туда… Сила его была в том, что он понимал, что именно надо идти этим путем… Как это делать, это другой вопрос. Но целую страну огромную развернуть, вы понимаете, что это такое? Ельцин никогда не дрогнул. Ельцин никогда не мельтешил. Вот она, сила его как политика, как человека, который вот с мощной интуицией в этой части. Он прошел это через все и провел страну»[895].

Внутреннее сопротивление, которое вызывали у Ельцина промахи, происходившие в ходе реализации реформ на микроуровне, было не настолько сильно, чтобы свернуть его с макрокурса.

В этом отношении о многом говорят превратности экономической политики, наблюдавшиеся в течение двух лет после ухода Гайдара. В них гораздо больше содержательной, если не стилистической, последовательности, чем можно предположить по элегическим словам Бурбулиса. Гайдара на посту министра финансов и вице-премьера сменил Борис Федоров, который был на два года моложе и в 1990 году работал в той же должности под руководством Ивана Силаева. Федоров боролся с Виктором Геращенко и его политикой дешевых кредитов и весной и осенью 1993 года сумел добиться прогресса в монетарных и налоговых ограничениях, объединившись с Гайдаром, которого Ельцин в сентябре вернул на должность вице-премьера. Эти достижения были восприняты как доказательство того, «сколь многого в столь нестабильной обстановке может достичь сильная личность [Федоров] на ключевом посту»[896]. Но такое видение ситуации преуменьшает роль другой личности — Ельцина, который обеспечил Федорову политическое прикрытие и ободрение. Когда Федоров освоился, Ельцин позвонил ему и намекнул, что Черномырдин готовит директиву по восстановлению государственного регулирования цен на ряд потребительских товаров. Федоров с помощью Гайдара подготовил и направил Ельцину служебную записку, где утверждалось, что подобное решение противоречит ходу рыночных реформ. Затем Ельцин пригласил к себе Федорова и Черномырдина, ударил кулаком по столу и заявил Черномырдину, что, если тот выпустит подобное распоряжение, оно будет немедленно аннулировано указом президента, который будто бы уже лежал в папке на столе. Федоров знал, что в этой папке лежит единственный листок — его собственная служебная записка, но Черномырдину это было неизвестно, и премьер отступил[897].

В январе 1994 года Гайдар и Федоров во второй раз покинули правительство — на этот раз после парламентских выборов, на которых либеральные кандидаты потерпели поражение, и Черномырдин давал понять, что грядет восстановление контроля над ценами и заработной платой. Но в действительности в 1994 и 1995 годах он продолжал политику Федорова и Гайдара и даже превзошел их, создав рынок государственных облигаций. Авторы книги «Эпоха Ельцина», не испытывающие к Черномырдину особых симпатий, пишут о его экономической политике следующее: «С меньшим энтузиазмом, но и с большей опорой на здравый смысл и российские условия, в сущности, [он] продолжил дело, начатое Гайдаром» в 1991–1992 годах[898]. Это произошло не из-за его первоначальных взглядов по этому вопросу, а потому, что он, как Ельцин, учился, наблюдая за меняющимися условиями, а в дополнение к этому он работал на Ельцина.

В конечном счете попытка изменить Россию для Ельцина подразумевала, что граждане будут развивать самостоятельность и привычку к волеизъявлению как на индивидуальном, так и на общественном уровне и в конце концов исцелятся от наследия прошлого. Основную задачу лидера он видел в том, чтобы ослабить сковывающие инициативу ограничения и предоставить людям возможности думать и действовать, не боясь государства, доктрины самоограничения или друг друга: «Наш идеал — не равенство в нищете, в аскетизме и зависти. Мы за то, чтобы у человека было больше возможностей проявлять инициативу, зарабатывать, повышать качество своей жизни»[899].

Такой индивидуалистический и «репаративный» подход естественным образом порождал в нем сопротивление радикализму, вызывая неприятие жесткого внедрения социальных изменений в виде той самой межгрупповой или классовой борьбы, о которой говорили большевики. Это неприятие и помешало Ельцину толковать претворенные им в жизнь перемены как поистине революционные.

Работая с 1985 по 1987 год в горбачевской команде, Ельцин не соглашался по примеру генсека называть внутрисистемную перестройку революцией, так как считал действия Горбачева слишком медлительными. Впоследствии слова «революция» и «революционный» практически полностью исчезли из его лексикона[900]. Отчасти это было тактикой успокоения тех его сторонников, которые не хотели, чтобы перемены выходили из-под контроля. Во время избирательной кампании 1991 года Ельцин говорил, что хочет «не отпугивать людей (а многие боятся разрушить то, что есть)»[901]. Став президентом, Ельцин сменил позицию, начав утверждать, что оказал России услугу, защитив ее от революции. Он предъявлял более мягкие формулировки — «радикальные реформы», «демократическая реконструкция», «реформаторский прорыв», а когда без революционной риторики обойтись не удавалось, то говорил о «тихой революции»[902].

Ельцин обрел почву под ногами, как только убедил себя в том, что в России есть почва для социальных беспорядков и что любая вспышка нигилизма, сопровождавшего большевистскую революцию, будет фатальна для страны. Вот как он сформулировал эту мысль в речи, посвященной годовщине путча 1991 года:

«После путча Россия встала перед сложнейшим выбором. Сама обстановка толкала страну опять в революцию. И тогда, и сейчас, твердо убежден, такой путь был бы величайшей ошибкой и погубил бы Россию!

Наш народ хорошо знает, что такое революция, как велики ее соблазны и как трагичны результаты. В российских условиях революционный вариант неизбежно вырвался бы из-под контроля, привел бы к колоссальным противоречиям и конфликтам. И тогда опять, как говорил В. Маяковский: „Ваше слово, товарищ маузер“. Только сейчас был бы не маузер, а автомат. Начнись этот шторм, никто не только в стране, но и в мире не смог бы его остановить…

Мы выбрали путь реформ, а не революционных потрясений. Путь мирных перемен под контролем государства и президента. Считаю это нашей общей победой!»[903]

Определив, что перемены осуществляются под контролем президента, Ельцин назначил себя и «стоп-краном», и машинистом российского локомотива (или, по выражению Бурбулиса, «арбитром»).

Как он часто делал в своих мемуарах, Ельцин описывает в «Записках президента» тот самый конкретный момент, когда у него появилась эта идея: это произошло в 1991 году, в то время, как он наблюдал за москвичами, вершившими правосудие. В четверг 22 августа Ельцин увидел, как жители города стали собираться вокруг здания Центрального комитета на Старой площади. Возбужденная толпа начала бить стекла и снесла бы ворота, если бы милиция, присланная мэром Поповым, не блокировала митингующих. В тот же день десятки тысяч людей собрались вокруг здания КГБ на Лубянке; на его стенах рисовали граффити и изображения свастик; работники КГБ вооружились и забаррикадировали входы в здание и коридоры. Той ночью, при свете прожекторов, произошло событие, которое увидели во всем мире: монтажные краны под руководством Сергея Станкевича и Александра Музыкантского снесли памятник основателю системы советского террора Феликсу Дзержинскому, стоявший на площади с 1958 года[904].

Во всех этих событиях Ельцин увидел только угрозу власти толпы: «И у меня перед глазами встал призрак Октября — погромы, беспорядки, грабежи, перманентные митинги, анархия, с которой и начиналась эта великая революция. Превратить Август в такой вот Октябрь 17-го можно было одним движением руки, одной подписью. Но я не пошел на это. И не жалею». В советской истории толпу сменила партия, которая разделила общество на «чистых и нечистых» и пыталась построить новый мир на плечах нечистых. Ельцин не хотел делить общество или присваивать материальные ценности, накопленные за годы коммунистического правления столь упорным трудом. «Я видел преемственность между обществом хрущевско-брежневского периода и новой Россией — все ломать, все разрушать по-большевистски, повторяю, совсем не входило в мои планы»[905].

Его представление о необходимости терапевтического и постепенного посткоммунистического перехода и отказ от революционного пути способствовали еще одному решению — решению спустить на тормозах воздаяние прежнему режиму. Ельцин, как и все, отлично знал, что в коммунистическом прошлом было много такого, что заслуживало покаяния. В своих книгах и выступлениях на посту президента он часто говорил о насильственной коллективизации, сталинском терроре и чистках, о ГУЛАГе; впрочем, в годы правления Горбачева об этом говорило большинство членов советской элиты. В декабре 1991 года Горбачев передал Ельцину архив Генерального секретаря КПСС, где хранились самые взрывоопасные документы советской эпохи. Изучение архива, который с этих пор стали называть президентским, открыло Ельцину глаза на доселе неизвестные ему жестокости, и некоторые из этих документов показались ему поистине ужасающими. Спичрайтер президента, Людмила Пихоя, говорила, что Ельцин был потрясен, узнав, что во время Гражданской войны 1918–1921 годов Ленин приказал казнить 25 тысяч русских православных священников, и это был только один пример[906].

В первый год Ельцин часто использовал полученные архивы в сфере внешней политики. В июне 1992 года в Вашингтоне он пообещал американскому конгрессу раскрыть информацию о военнопленных, которые после корейской и вьетнамской войн могли оказаться в России. Представители российско-американской комиссии отправились изучать трудовые лагеря в Печоре, на Северном Урале. «Телевизионные каналы распространили слова Ельцина и информацию о расследованиях в Печоре по всему миру, что послужило его политическим целям», хотя никаких американских военнопленных или каких-либо записей о них так и не было обнаружено[907]. Правительство Ельцина «продемонстрировало полную готовность пересмотреть и осудить спорные эпизоды» в отношениях между СССР и восточноевропейскими странами, пойдя значительно дальше Горбачева[908]. Горбачев осудил советское вторжение в Чехословакию в 1968 году, но ни словом не обмолвился о венгерских событиях 1956 года. В ноябре 1992 года Ельцин передал правительству Венгрии секретные материалы 1956 года, которые впоследствии были опубликованы на венгерском языке. Той же осенью Рудольф Пихоя, новый руководитель Государственной архивной службы России (и муж Людмилы Пихоя), по поручению Ельцина поехал в Варшаву, чтобы вручить польскому президенту Леху Валенсе копии документов НКВД/КГБ и КПСС, которые подтверждали виновность советского руководства в казни более 20 тысяч офицеров и других польских пленных близ Катыни в 1940 году. Горбачев знал об этих документах, однако делал вид, что их не существует. Ельцин принял в Кремле польских журналистов и назвал расстрелы в Катыни «продуманным и позорным массовым убийством», совершенным по подстрекательству «партии большевиков». Во время визита в Варшаву в августе 1993 года он посетил городское военное кладбище, «преклонил колени перед польским священником и поцеловал ленту венка, возложенного к подножию катынского креста»[909]. Ельцин также передал Валенсе досье, которое КГБ собрал на него в бытность его лидером профсоюзного движения «Солидарность» в 1980-х годах. Была обнародована информация о пакте Молотова — Риббентропа 1939 года, об исчезновении Рауля Валленберга, шведского дипломата, во время войны спасшего множество венгерских евреев, а также о сбитом советскими истребителями в 1983 году на Дальнем Востоке корейском самолете.

Внутри страны Ельцин подходил к вопросам истории более осторожно. Сталинские репрессии были настолько чудовищны, полагал он, что раскрытие документов, связанных с судьбами отдельных лиц и пострадавших групп населения, может нарушить политический и социальный мир. В июле 1992 года он сказал группе журналистов, что россияне воздерживаются от взаимных обвинений и мести: «Как ни трудно было удержаться — а был ведь соблазн, многие говорили: давайте мы копнем снизу. Ну, знаете, копать на пятнадцать — двадцать миллионов плюс их семьи, которые пострадают, — это мы взорвали бы все общество»[910]. То, что обнародование всей правды могло бы привести к катарсису и оказать профилактическое влияние на общество, как это и произошло в посткоммунистической Восточной Европе, отходило для Ельцина на второй план на фоне дестабилизирующего потенциала этой информации[911].

Тем не менее после 1991 года Ельцин способствовал распространению информации и исправлению несправедливости — постепенно, шаг за шагом. В годы его президентства российские и иностранные исследователи получили широкий доступ к архивной информации, за исключением лишь совершенно секретных данных, касающихся президентства и служб безопасности[912]. В книгах, мемуарах и документальных фильмах исследовалось прошлое, российские историки присоединились к международному научному сообществу. Генерал Дмитрий Волкогонов, ортодоксальный коммунист, превратившийся в реформатора и до самой своей смерти (1995) остававшийся помощником Ельцина, обнародовал множество материалов и проследил истоки бесчеловечности советского коммунизма, идущие не от Сталина, а еще от Ленина. Ельцин считал Волкогонова «военной версией самого себя — продуктом и слугой старой системы, который увидел свет и теперь борется с темными силами прошлого»[913]. После принятия в октябре 1991 года законодательных основ этой работы Ельцин назначил Александра Яковлева, бывшего секретаря ЦК, возглавлявшего комитет КПСС по преступлениям сталинского периода, председателем Комиссии при Президенте РФ по реабилитации жертв политических репрессий. За последующие десять лет было реабилитировано около 4,5 млн человек, 92 % из них — посмертно. Среди этих людей были кулаки, священники (несколько сотен тысяч священников были расстреляны или умерли в заключении), военные, диссиденты и узники фашистских лагерей, после победы отправленные в Сибирь; многие были приговорены по неполитическим статьям Уголовного кодекса. По воспоминаниям Яковлева, Ельцин «активно поддерживал» его работу и подписывал указы по открытию архивов и реабилитации лиц в списках, подготовленных комиссией: «Все предложения, которые я ему подносил, я не помню, чтобы какой-то спор вызывали»[914]. Однако разобраться с коммунистическим наследием на более символическом уровне Ельцин не был готов. Представители диссидентских кругов требовали организации трибунала по типу Нюрнбергского, который осудил бы оставшихся в живых преступников. Но модель суда над нацистскими военными преступниками в 1940-х годах не годилась для России 1990-х годов: в Германии трибунал был создан после поражения в войне, и судьями и исполнителями решений суда были иностранные оккупанты[915]. В 1992 году группа коммунистов добилась судебного разбирательства по поводу соответствия конституции президентских указов, изданных в августе и ноябре 1991 года и объявивших вне закона КПСС и КП России. Разбирательство в Конституционном суде, на котором правительство представлял Сергей Шахрай, продолжалось полгода, за это время было собрано 36 томов доказательств того, что правящая партия была настолько переплетена с Советским государством и его репрессивным аппаратом, что не заслуживает защиты со стороны российской демократии. 30 ноября судьи (а все 13 судей в свое время были членами КПСС) вынесли соломоново решение, которое подтвердило законность ельцинского решения о роспуске прежней партии, но в то же время запретило преследование отдельных коммунистов и сохранило за ними право организации новой партии, если они того пожелают[916]. В феврале 1993 года была создана Коммунистическая партия Российской Федерации (КПРФ), которой предстояло играть важную роль в политике на протяжении всего десятилетия.

Еще одна представлявшая интерес стратегия десоветизации государства могла бы заключаться в «люстрации» — проверке политических институтов с целью выявления бывших сотрудников тайной полиции, а также тех, кто в коммунистические времена с ними сотрудничал. Так было сделано в Восточной Германии, Польше, Венгрии и Чехии[917]. Одним из немногих российских политиков, выступавших за принятие закона о люстрации, была Галина Старовойтова, советник Ельцина по вопросам межнациональных отношений в 1991–1992 годах. По одному подготовленному ею проекту бывшим аппаратчикам КПСС в течение пяти лет запрещалось заниматься политикой или преподаванием. В марте 1992 года депутаты от «Демократической России» выдвинули на Съезд народных депутатов предложение о том, чтобы данный запрет распространялся на всех членов КПСС, которые до августа 1991 года не расстались с партбилетами. Ельцин присутствовал на заседании, но покинул зал до голосования вместе с почти половиной делегатов[918]. Рассказывая об этом в 1994 году, он в прямой форме объединил коммунистов и бывших офицеров государственной безопасности: «Демократическая пресса вменяет мне в вину главным образом не это. Главный упрек — я сохранил систему госбезопасности, не издал указа, который бы автоматически отстранял от работы в государственном аппарате бывших работников ЦК КПСС, обкомов партии (некоторые говорят — и райкомов)»[919]. Ельцин мог не волноваться о скелетах в собственном шкафу. Но он опасался того, что события могут выйти из-под контроля, и хотел сохранить слой хорошо подготовленных управленцев и профессионалов, которые, как и он, были частью советского режима. Кроме новых лиц и голосов, он хотел «использовать на государственной работе и опытных исполнителей, организаторов». Хотя отдельные представители бывшей номенклатуры «перекрасились под демократов», Ельцина гораздо больше раздражали политиканы новой волны, которые, он писал в мемуарах, «как правило, работать не умели вообще»[920].

Ельцин мог бы попытаться совершить символическое очищение, например провозгласить новые праздники и торжества, чтобы продемонстрировать солидарность с оппозицией прежнему режиму и отпраздновать его падение. Бессистемная попытка чего-то подобного была сделана в 1992 году, когда 12 июня, годовщина принятия декларации о государственном суверенитете Российской Федерации, была объявлена Днем свободной России — государственным праздником и нерабочим днем. А вот возможность сделать памятным днем годовщину августовского путча он упустил. В 1992 и 1993 годах он произносил речи в связи с этим событием, а в 1994 году объявил 22 августа Днем Государственного флага, «но не объяснил, почему [российский трехцветный] флаг стал единственным увековеченным символом августовских событий и как он связан с этим днем», и отклонил предложение сделать этот день нерабочим[921]. Еще один указ 1994 года провозгласил 12 декабря, годовщину конституционного референдума 1993 года, Днем Конституции и сделал его нерабочим днем. Как и в случае с 12 июня и 22 августа, большинство россиян восприняли новый праздник без особого энтузиазма.

Мифотворчество могло принять и физическое выражение, как это происходило во многих странах. Юрий Афанасьев и Евгений Евтушенко давили на Ельцина от имени общества «Мемориал», к которому тот присоединился в 1988 году, продвигая идею переделать главное здание КГБ на Лубянской площади в музей. Яковлев поддержал идею установки памятника жертвам сталинизма перед Лубянкой. В октябре 1990 года общество «Мемориал» установило на площади необработанный камень из одного из северных лагерей, но после сноса памятника Дзержинскому в 1991 году открылось место для более заметного монумента. Ельцин эти идеи не поддержал. Впоследствии Яковлев говорил, что должен был «больше нажимать на него [президента]», но он этого не сделал[922].

Данный текст является ознакомительным фрагментом.