Крупным планом. И. ГРЕКОВА
Крупным планом. И. ГРЕКОВА
Американский писатель Герман Мелвилл как-то обмолвился, что в могиле Шекспира покоится неизмеримо большее, нежели все Шекспиром написанное. Отсюда следует, что нам, живущим, Шекспира до конца никогда не понять, как не понять до конца и Пушкина, который, по словам Достоевского, «унес с собою в гроб некую великую тайну». Итак, два разных писателя, не подозревающие о существовании друг друга, высказывают почти одновременно на противоположных сторонах земного шара фактически одну и ту же мысль. Совпадение? Вряд ли. История знает сколько угодно примеров, когда тот или иной естественный закон открывали независимо друг от друга два, а то и три человека, и это никого не удивляет, поскольку естественный закон – вещь объективная, и, не додумайся Эйнштейн до теории относительности, ее рано или поздно сформулировал бы кто-нибудь другой. Почему же считать простым совпадением, когда мысль, которую не докажешь с помощью формул, приходит в голову двум совершенно разным людям?
Но ведь это может быть не просто мысль, это может быть и образ. Например, образ молодого человека, решившего стать парикмахером, что в те времена – а речь по-прежнему о начале шестидесятых – случалось редко. По крайней мере, когда я увидел возле евпаторийской парикмахерской тощего, с отвисшей губой подростка в белом халате, греющегося на солнышке в ожидании клиента, то он поразил мое воображение. Писать о нем я не собирался – совсем не тех героев алкала тогда литература, – просто почувствовал в нем родственную душу.
Только что вышел фильм «Девять дней одного года» (ясмотрел его в кинотеатре «Якорь» рядом с той самой парикмахерской), годом раньше слетал в космос Гагарин – надо ли говорить, что все мальчишки мечтали стать космонавтами либо физиками? А тут мой практически ровесник решает посвятить жизнь ну ладно не престижной, а еще и бабской, по тогдашним представлениям, профессии. Передо мной был своего рода социальный изгой – разумеется, я не формулировал так, но юноша в белом, явно великоватом ему халате на залитой солнцем приморской улице врезался в мою память и вдруг начал стремительно оживать под моим пером в чужой, морозной, помешанной на космонавтах и физиках Москве.
Я был убежден, что никому, кроме меня, и в голову не придет писать о парикмахере, да еще в столь нежном возрасте. С этой мыслью я, обнадеженный женой, стал начисто перепечатывать повесть, чтобы отнести ее в редакцию. На это ушли весь сентябрь и первая половина октября. А в ноябре появился одиннадцатый номер «Нового мира» с рассказом «Дамский мастер» неведомой мне И. Грековой.
Это была ее вторая публикация – первую, «За проходной», я пропустил. Зато «Дамского мастера» проштудировал основательно. С ревностью, чего уж там! С чувством, что меня обобрали.
Не я первый. Вспомним классика Гончарова, написавшего донос потомству на якобы обокравшего его классика Тургенева. Вспомним Бодлера, когда тот впервые открыл для себя Эдгара По. «С ужасом и восторгом увидел не только сюжеты, замышляемые мною, но и фразы, которые я обдумывал и написанные им на двадцать лет раньше».
Я, правда, ни своих сюжетов, ни тем более фраз своих в тексте И. Грековой не обнаружил. Там был совсем иной герой – легкий, бодрый, уверенный в себе. Имеющий четкую жизненную программу. В том числе и программу самообразования. «Я не люблю разбрасываться. К концу этого года у меня намечено закончить полное собрание Белинского…»
Этот юноша с красивым именем Виталий тоже странноват, но совсем иначе, нежели мой Филя. Последний не ставит себя ни в грош, первый же преисполнен к себе уважения, изъясняется книжным, слегка вычурным языком и на равных беседует с профессором Ковалевой, от имени которой ведется повествование. Забавный малый, чего о Филе не скажешь.
Вскоре я узнал, что И. Грекова – псевдоним, причем псевдоним математический, образованный от слова «игрек», и это не случайно, ибо под ним спряталась выпускница математического факультета, доктор технических наук, профессор Военно-воздушной академии имени Жуковского, автор учебника по теории вероятностей, который до сих пор штудируют студенты технических вузов. В свое время у нее учился будущий поэт, автор тонких иронических стихов Павел Хмара. Именно он, позвонив, сообщил мне 15 апреля 2002 года о смерти Елены Сергеевны. Ей было девяносто пять.
А двумя десятилетиями раньше (и почти через два – после появления в «Новом мире» столь травмировавшего меня «Дамского мастера») я вынул из почтового ящика письмо, на конверте которого было указано в графе «отправитель»: И. Грекова.
Тут же, на лестничной площадке, распечатал конверт. Нет, не распечатал, а нервно, неровно разорвал – сейчас он лежит передо мною. «Глубокоуважаемый Руслан Тимофеевич! Пишу Вам вот по какому случаю: только сейчас прочла в „Дружбе народов“ Вашу великолепную повесть „И тут мы расстанемся с ними“. Обычно я не пишу писателям по поводу их произведений, кажется, это второй раз в жизни…»
Письмо большое – полторы убористо напечатанные на машинке страницы. В конце – просьба позвонить по такому-то телефону, поскольку моего ей найти не удалось, спросить Елену Сергеевну. И в скобках – о том, что я знал уже двадцать лет: «Меня зовут именно так, хотя мой псевдоним – И. Грекова». А раньше, в самом начале – совсем трогательный пассаж: «Прежде всего представлюсь: я тоже из клана писателей, член Союза, возможно, Вы даже меня читали…»
Ей перевалило уже за семьдесят пять, и она была чрезвычайно популярна – и у нас, и на Западе, однако, как я убедился за годы нашего общения, не придавала этому ровно никакого значения. Наставник военных асов, писатель с мировым именем, она сохраняла какое-то детское простодушие. То было простодушие подлинного художника, которое редчайшим, прямо-таки феноменальным образом уживалось с ее выдающимися математическими способностями. Если не ошибаюсь, в мировой литературе есть только один писатель, который соединял в себе эти качества: Льюис Кэрролл, тоже, кстати сказать, спрятавшийся под псевдонимом.
Надо ли говорить, с каким душевным трепетом набирал я ее номер? Я знал, сколько ей лет, и удивился, услышав молодой, бодрый голос. Мы проговорили часа полтора. После сам я звонил ей редко (я вообще звоню кому бы то ни было лишь в исключительных случаях) – разве что поблагодарить ее за присланную книгу с автографом или отозваться на публикацию. Обычно звонила она. «Вы сидите или стоите?» – спрашивала после двух-трех фраз. Ей было невыносимо думать, что кто-то разговаривает с ней стоя. Торопливо и неслышно подвигал я табуретку (телефон, как и сейчас, располагался в кухне), уверял, что сижу, и начинались наши долгие беседы. О чем? Обо всем на свете, но главным образом – о литературе. Говорила в основном она: я помалкивал, боясь выдать свое невежество. Она читала в подлиннике Шекспира и Диккенса, Флобера и Стендаля, Гете и Гессе… Последнего, между прочим, недолюбливала, особенно изощренную «Игру в бисер». До сих пор горжусь, что, прочтя по моей осторожной наводке его поздние рассказы, такие, как «Воспоминание о Гансе», сменила гнев на милость. Малоизвестные рассказы нобелевского лауреата, простые и мудрые, пленили ее.
А уж русскую классику знала чуть ли не наизусть; сколько раз на память цитировала Гоголя, Чехова, Бунина. Но это еще что! Раза два или три совершенно убивала меня, приводя – опять-таки по памяти и без единой ошибочки – целые куски из моих собственных сочинений.
Далеко не все они были ей по душе. Так, на дух не принимала «Победителя», ставшего волей обстоятельств моей визитной карточкой, зато прямо-таки упивалась незамысловатой юмористической повестью «Кто лишний на реке?», которую я ни за что не дал бы ей, не окажись она в сборнике, где были другие, куда более достойные, по моему разумению, вещи.
Она вообще относилась ко мне с непостижимой, с незаслуженной теплотой и какой-то материнской (насколько я, выросший без матери, могу судить об этом) снисходительностью. Вот только один пример.
С ее слов я знал, что она не переваривает Нового года. В ужас приводило ее, что столько людей садится одновременно за стол, чтобы объедаться до потери сознания и, главное, пить. Алкоголь она считала злейшим врагом человечества. А я, признаться, – другом, своим другом, что, разумеется, скрывал от нее, но несколько раз она заставала меня по телефону в летучем, скажем так, состоянии. Наши беседы в таких случаях были особенно продолжительны, особенно откровенны и вдохновенны – с моей, во всяком случае, стороны. Боясь, однако, разоблачения и не желая обманывать ее, даже косвенно, я осторожно намекал, что немного позволил себе. «Рюмочку?» – ласково смеялась она, и наше замечательное общение продолжалось.
Несколько раз она писала о моей прозе. «Я, – предупредила в первом же письме, – не критик, не литературовед, я просто собрат по профессии, и я иногда балуюсь критикой, то есть публикую отзывы, только сугубо положительные, на те вещи, которые привлекли мое внимание, заставили задуматься. Цель такой рецензии – не выразить какое-нибудь свое „кредо“ или, не дай бог, „концепцию“, а просто заразить людей своим восприятием вещи, заставить ее перечитать, вдуматься в нее».
Тогда ей не терпелось написать о моей повести, и первой, куда обратилась она, была «Литературная газета». Там ее уважали, очень ценили ее сотрудничество и готовы были напечатать любую статью или рецензию, подписанную высокоавторитетным именем «И. Грекова», но только чтобы героем этой статьи или рецензии был не Р. Киреев, а кто-нибудь другой. Это был период (не очень продолжительный), когда меня в главной писательской газете страны, мягко говоря, не жаловали. И не только в ней. Причины? Здесь не место (или, точнее, не время – мы пока что в 1963 году) говорить об этом, скажу лишь, что запрет, пусть и полуофициальный, не остановил Елену Сергеевну. Стала искать другие издания, но в Москве их не оказалось, и тогда она, не знаю уж как, договорилась с региональным журналом «Дон».
У меня хранится и журнал со статьей, и ее машинописная копия, и сопроводительное письмо.
«Дорогой Руслан Тимофеевич! Посылаю вам на память статью о Вашей повести, написанную для журнала „Дон“ по его заказу. Хотелось написать больше, но железное условие – шесть-семь страниц! – меня сковывало. Не взыщите, если многое важное для Вас (и для меня – тоже!) оказалось за рамками статьи».
Негласная опала в столичной прессе автора, к которому она благоволила, не только не испугала ее, а, наоборот, подстегнула. Она всегда делала, говорила и писала то, что ей хотелось делать, говорить и писать. Не напечатают? Плевать, пусть лежит…
И лежало. Роман «Свежо предание», предложенный ею «Новому миру» еще в 1962 году (Твардовский – как раз в этом году – решился лишь на рассказ), увидел свет только через треть века.
Меня устраивало наше заочное общение. Честно говоря, я просто боялся, что, увидев меня, поговорив со мною не по телефону, а лицом к лицу, она охладеет ко мне, невесть за что обласканному. Словом, не искал с нею встреч. Больше того – избегал их. Однажды мы чуть не столкнулись в редакции «Октября», однако в последний момент я трусливо ретировался.
Но вот настал момент, когда дальше прятаться было уже невозможно. 19 января 1984 года состоялся ее вечер в Доме литераторов, и она задолго, как бы между прочим, сказала мне об этом. Не пригласила – известила, мягко, почти застенчиво; не пойти было нельзя.
Вел вечер Натан Яковлевич Эйдельман. Зал был переполнен, вопросы задавали в течение трех часов, и 77-летняя, отнюдь не воздушной комплекции женщина, ни разу не присев, отвечала быстро, весело, озорно, с великолепной находчивостью и великолепной доходчивостью. Последнее было особенно важно, ибо говорили, как и задумывалось, не о литературе, а о науке – потому-то вечер вел Эйдельман, больше все-таки ученый, чем писатель. Реакция ее была мгновенной, но иногда, опасалась она, могла показаться слишком острой, и тогда лицо ее озаряла, смягчая слова, молодая белозубая улыбка. Больше всего на свете боялась обидеть человека, причинить ему неудобство. («Вы сидите или стоите?») А если обижали другие, если видела несправедливость – тотчас бросалась защищать.
Так было со мной, когда московские издания бесчестно, по ее мнению, игнорировали хорошую, опять-таки по ее мнению, повесть. Так было с покойным Александром Галичем, преступно замалчиваемым в собственной стране.
В 1987 году исполнялось десять лет со дня его гибели. В прессе, однако, – ни единого упоминания, хотя Горбачев был уже у власти, уже возвратили из ссылки Сахарова. Но до политических эмигрантов дело пока что не дошло. И вдруг.
Елена Сергеевна позвонила 13 октября. Это был вторник. Деловым, непривычным для моего слуха тоном осведомилась, свободны ли мы с женой завтра вечером.
Разумеется, мы были свободны. Тогда она тем же суховатым тоном сообщила, что завтра, если ничего не произойдет, состоится вечер памяти Галича. Организует его Политехнический музей, но в целях конспирации проводит подальше от центра, во дворце культуры завода имени Владимира Ильича.
До последнего момента не было известно: запретят? Не запретят? Не запретили. Выступали Фазиль Искандер, Юлий Ким ну и, конечно, Елена Сергеевна. Оказывается, они с Галичем писали сценарий по ее повести, а потом и пьесу.
Вообще проза Грековой очень сценична. Мы с женой убедились в этом, когда она пригласила нас в театр им. Моссовета на премьеру «Вдовьего парохода». Так же и повесть называется – одна из самых сильных ее вещей.
Горькую вдовью участь знала не понаслышке – сама пребывала в этой шкуре, потеряв мужа в 48 лет. Потомок обрусевших немцев и русских дворян, Дмитрий Александрович Вентцель (Елена Сергеевна, урожденная Долгинцева, взяла его фамилию) был ее коллегой по Военно-воздушной академии. Начальник кафедры баллистики, генерал-майор авиации.
Сама она проработала в Академии тридцать лет и вынуждена была уйти, поскольку начальству не понравилось, как она изображает в своих книгах военных. Срывала с них, испытателей грозной техники, ореол коммунистических святош. Пили, черти…
О том, как ее травили, она поведала в рассказе «Без улыбок». Я напечатал о нем рецензию в «Знамени». Рецензия заканчивалась размышлениями героини, в которой легко угадывается автор: «В таком положении, как мое, самое трудное – это держаться внутри себя за свою правду. Что бы ни случилось – за свою правду. На что бы тебя не вынудили – за свою правду».
Елена Сергеевна держалась.
Последней ее видела моя жена. В хмурый ноябрьский день отвезла ей домой мою книгу и привезла ее. На титуле было выведено – по-прежнему очень старательно, но теперь уже дрожащим старческим почерком: «Дорогому семейству Киреевых – с благодарностью за все».
Боже мой, за что – за все!
«Как она?» – спросил я.
Жена опустила глаза и медленно, чуть приметно покачала головой.
И все-таки звонок Паши Хмары в апреле 2002-го застал меня врасплох. Растерянно и молча прижимал я к уху трубку. И вдруг услышал: «Ты сидишь или стоишь?»
Паша был хорошим учеником Елены Сергеевны.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.