V ГОД РЕВОЛЮЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

V ГОД РЕВОЛЮЦИИ

1830

В феврале 1830 года Галуа был зачислен в Подготовительную школу — ничтожное подобие Нормальной школы, основанной во времена Наполеона и закрытой в эпоху Реставрации. В 1826 году, через четыре года после того, как Нормальную школу закрыли, была открыта Подготовительная. Ее целью было готовить учителей и профессоров для королевских лицеев. Школа помещалась в дю-Плесси, ранее составлявшем часть Луи-ле-Гран. Подготовительная школа была близка к Луи-ле-Гран не только по местоположению, но и по духу. Та же дисциплина, тот же строгий надзор. Разве что выше уровень преподавания и большая специализация.

Чтобы поступить в Подготовительную школу, Галуа нужно было сначала получить степень бакалавра наук, потом выдержать вступительные экзамены. И в том и в другом он преуспел. Мосье Леруа, принимавший у него экзамен по математике, выставил ему восемь баллов из десяти возможных и присовокупил:

«Этот учащийся порой туманно выражает свои мысли. Но он умен и выказывает недюжинные способности к научной работе. Он сообщил мне порази — тельные новые данные из области прикладного анализа».

Преподаватель физики мосье Пекле писал о Галуа:

«Он — единственный, кто отвечал мне плохо. Он совершенно ничего не знает. Говорят, у этого юноши есть способности к математике. Удивительно! Судя по экзамену, он не отличается особым умом или так удачно скрывает свои способности, что обнаружить их невозможно. Если он на самом деле таков, каким кажется, очень сомневаюсь, что из него когда-нибудь получится хороший преподаватель».

Бедный мосье Пекле! Как часто эту записку, отнюдь не предназначенную для опубликования, приводили как вопиющий пример человеческой глупости, как памятник тупости и слепоте!

В том же самом 1830 году в «Бюллетене Ферюссака» появились три работы Галуа. В апреле — коротенькая статья «Анализ одного мемуара об алгебраическом решении уравнений». Потом, в июне, такая же короткая статья (на две страницы): «О решении численных уравнений», и более объемистая работа (на восьми страницах): «Из теории чисел», сопровождаемая примечанием: «Настоящая работа является частью исследований мосье Галуа в области теории перестановок и алгебраических уравнений».

В статьях содержались лишь отдельные результаты работы Галуа, причем некоторые из них были изложены без доказательств. Более полно его теория приводилась в работе, представленной в феврале на ежегодный конкурс на премию академии. На этот раз Эварист не питал радужных надежд, не мечтал ни о торжестве, ни об успехе. Знал, что если и не добьется признания, то, возможно, будет разочарован, но в конечном счете посрамлены будут члены академии.

Нелегко было Галуа опять окунуться в атмосферу Луи-ле-Гран, царившую и в Подготовительной школе. Впрочем, эта ненавистная атмосфера одновременно и привлекала его. Узы ненависти порой бывают не менее крепки, чем узы любви и преданности. Школа и академия были для него полем боя, где ему пришлось вытерпеть горькие унижения. Теперь нужно вернуться в строй. Но не успел кончиться год, как глазам Эвариста открылось более широкое поле битвы и гораздо более важная борьба.

Театром военных действий был Париж, и борьба велась за права народа Парижа, Франции, всего мира.

С тех пор как первым королевским министром сделался князь де Полиньяк, французская буржуазия жила в страхе перед революцией и в ожидании ее. Она люто ненавидела дворянство, чьи изысканные манеры и безупречный вкус ее унижали. Ненавидела духовенство — за то, что оно стояло заодно со знатью. Ненавидела короля, верного представителя обоих сословий.

Король не верил в политику уступок. Они не спасли его брата. Людовик XVI шел на уступки, потом отступал. Отступать он продолжал до тех пор, пока путь к дальнейшему отступлению не был отрезан ножом гильотины. Карл X считал, что народом Франции может править лишь твердая рука. Уступки кажутся народу свидетельством слабости, отступление — трусостью.

Второго марта 1830 года в Зале Гвардии в Лувре собралась сессия палаты. Предстояло выслушать тронную речь. Все места для зрителей были заняты с раннего утра. У дворца собрались толпы возбужденного народа. В час дня прибыл Карл. Изящная фигура короля, одетого в генеральскую форму, двинулась к трону. Все встали. Превосходный актер, король на мгновение потерял равновесие, поднимаясь по ступенькам, покрытым роскошным, но плохо натянутым ковром. Треугольная шляпа упала с его головы к ногам герцога Орлеанского. Герцог услужливо поднял ее и подал королю. Вскоре во всей Франции это пустяковое событие и его скрытое символическое значение сделались предметом толков и пересудов.

Речь короля была длинной и утомительной. Все напряженно ждали предполагаемого фейерверка, который и разразился под конец.

— Пэры Франции, депутаты департаментов! Я не сомневаюсь в вашей готовности содействовать моим благим намерениям. Если преступные козни воздвигнут на пути моего правительства препятствия… — Карл поднял глаза от текста, пронизывающим взглядом окинул депутатов, сидевших слева от него, и, делая ударение на каждом слове, произнес: — которых я не хочу предвидеть, — он снова перевел взгляд на развернутый свиток, — я почерпну силы, чтобы преодолеть их, в моей решимости поддержать общественное спокойствие, в справедливом доверии французов и в любви, постоянно выказываемой ими своему королю.

Это было открытым объявлением войны палате депутатов, где большинство принадлежало либералам. Несколько дней спустя палата, где «крайние» составляли меньшинство, нанесла быстрый и жестокий удар, чтобы «безрассудство и беспомощность нескольких не погубили свободу».

Большинство палаты в знаменитом «Адресе 221» ответило королю: «Хартия ставит непререкаемым условием правильного хода всех государственных дел постоянное соответствие политических взглядов Вашего правительства с пожеланиями Вашего народа. Государь! Наша верность и преданность заставляют нас сказать Вам, что этого соответствия более не существует».

Со скучающим видом, поигрывая листом бумаги, выслушал король эти слова у себя во дворце. Выслушав, заявил, что решения его неизменны, и дал понять оцепеневшим от изумления депутатам, что аудиенция окончена.

«Крайние» задрали носы:

— Эти люди не знали, что такое король. Теперь знают. Король только дунул — и вот они развеяны, как мусор.

Хвастались и депутаты, подписавшие адрес:

— Никогда еще ни одной коронованной особе, даже самому Людовику Шестнадцатому, не был брошен подобный вызов.

Король распустил палату. Политическим увертюрам настал конец. В любой момент мог подняться занавес над последним актом в драме Бурбонов. На улицах, в кабачках, в кафе, в бонапартистских кругах, в маленьких, но очень деятельных, устраивающих бесконечные заговоры республиканских группах не переставали строить догадки о возможных действующих лицах этой драмы, ее сюжете, развязке. В ногу с политическими событиями шли студенты, особенно учащиеся Политехнической школы.

Лапласа, который, как предполагалось, перестроил Политехническую школу по вкусу Бурбонов, уже три года не было в живых. Ему не удалось воочию убедиться в тщетности своих стараний. Ученики Политехнической школы строили заговоры постоянно: за игрой на бильярде, за фехтованием, за едой, во время подготовки к урокам. Но в Подготовительной школе мятежного духа и в помине не было. Там среди пятидесяти юношей выделялся только один. Вместо того чтобы готовиться к экзаменам, он беспокоил одноклассников, докучал им пустыми разговорами о Карле, о Бурбонах и иезуитах, о свободе и тирании. Он вел себя странно и неестественно. Мало того, он, казалось, гордился тем, что не похож на остальных. Когда его спрашивали по математике, он отвечал так, как будто ему до смерти скучно и хочется спать. Или напускал на себя дурацкий, страдающий вид, хотя (как уверяли одноклассники) был явно в восторге оттого, что только он один может дать правильный ответ. Он досаждал товарищам, царапая на клочках бумаги бессмысленные формулы, делая вид, что с головой ушел в свои мысли и глух к недостойным его внимания событиям, происходящим вокруг него.

В один из этих лихорадочных дней, как раз после того, как Карл распустил палату, мосье Леруа пришел на семинар по математике с особенно торжественным и серьезным видом и объявил своим двадцати ученикам, что у него для них есть нечто интересное. Эварист прислушался. Может быть, мосье Леруа все-таки окажется человеком и захочет сейчас открыть им свои политические убеждения. Но предметом разговора оказалась интересная алгебраическая теорема, сформулированная Штурмом. Мосье Леруа прочел формулировку теоремы, но добавил, что, к сожалению, познакомиться с ее доказательством ученики смогут лишь после того, как статья Штурма выйдет в свет. Тут мосье Леруа окинул взглядом немногочисленных слушателей и увидел ироническую усмешку на хорошо известном ему лице. Профессор в упор посмотрел на это лицо, и сарказм в его голосе прозвучал еле слышно, почти незаметно:

— Хорошо, что вы здесь сегодня, мосье Галуа. Может быть, вы сумеете помочь нам.

Эварист не ответил. Его ироническая улыбка исчезла, на лице появилось напряженное выражение. Все смотрели на него.

— Найдет! — перешептывались студенты.

— Ну, нет!

— Мозги свихнутся.

Вдруг у Галуа загорелись глаза. Он подошел к доске и написал доказательство. Кое-кто принялся усердно описывать знаки, которыми Эварист исписал доску. И только двое из тех, кто сейчас следил за Эваристом, не почувствовали ни вражды, ни зависти. Оба проходили второй год обучения. Один, Бенар, был двоюродным братом Эвариста, и для него выступление Галуа было источником своего рода фамильной гордости. Другого звали Огюстом Шевалье. С пухлым розовым личиком херувима, неловкий и застенчивый, он был, как и Эварист, одинок в классе. К несчастью для себя, Огюст был глубоко верующим юношей, и чем меньше разделяли его чувства другие, тем больше он убеждался в том, что его долг — быть миссионером среди дикарей Подготовительной школы. Огюст рассеянно списывал с доски математические выражения Эвариста, когда его внезапно осенило:

— Он гений! В первый раз в жизни вижу перед глазами настоящего гения! Восемнадцать человек глядят на него опасливо и с завистью. Я один знаю, что наблюдать за работой гения — редкое счастье. Я отдаю себе в этом отчет; меня научили понимать, что такое любовь, что такое гений. Моя вера открыла мне глаза.

Описав с доски математические знаки, Огюст добавил своим аккуратным, четким почерком: «Эварист Галуа — гений. С ним нужно подружиться. Постараюсь обратить его в сен-симонизм».

Воскресенье, 25 июля 1830 года

25 июля, в воскресенье, в Сен-Клу собрались министры, чтобы подписать ордонансы — декреты, которые должны были приостановить действие французской конституции, распустить палату депутатов, упразднить свободу печати. В молчании министры расселись вокруг стола. По левую руку от Карла X сидел князь де Полиньяк, по правую — дофин.

— Сколько у вас человек в Париже? — спросил де Полиньяка барон д’Оссе.

— Хватит, чтобы подавить любое восстание.

— Тысяч тридцать по крайней мере есть?

— Больше. Сорок три.

Князь де Полиньяк бросил барону через стол лист бумаги.

— Да, но что это? — спросил д’Оссе. — Я вижу, что сюда занесены только тринадцать. Тринадцать тысяч солдат на бумаге — только семь-восемь на деле. Где же остальные тридцать?

— Расквартированы под Парижем. В случае необходимости их можно стянуть к столице за десять часов.

Одному министру за другим де Полиньяк предлагал подписать ордонансы. Когда документ дошел до барона д’Оссе, тот взял перо и помедлил в нерешительности.

— Отказываетесь? — спросил Карл X.

— Государь! Не будет ли мне позволено обратиться к вашему величеству с вопросом? Если министры откажутся подписать документы, намерены ли вы идти тем же путем?

— Да, — твердо ответил Карл X.

И морской министр барон д’Оссе подписал. Князь де Полиньяк обвел присутствующих торжествующим взглядом.

Король заговорил:

— Я полагаюсь на вас, господа, а вы можете положиться на меня. У нас общее дело. Это для нас вопрос жизни или смерти.

Он поднялся и вышел из комнаты. Осанка его была царственной. Наконец он почувствовал себя и на самом деле королем.

25 июля, в воскресенье, Огюст Шевалье и Эварист Галуа сидели в Люксембургском саду. С тех пор как они впервые увидели друг друга на семинаре по математике, они часто проводили вместе свободные вечера. Но сегодня Шевалье впервые попытался поговорить по душам с младшим другом.

— Понимаешь, в политических и общественных вопросах я разделяю точку зрения старшего брата. Он один из учеников графа Сен-Симона. Слышал что-нибудь о Сен-Симоне?

— Кое-что. Расскажи.

— Сен-Симон и брат, они-то и научили меня преклоняться перед наукой. Особенно перед математикой.

— Почему? Какое отношение имеет сен-симонизм к математике?

— А вот ты прочти «Письма обитателя Женевы к современникам». Это первая книга Сен-Симона. Ты найдешь в ней ответ на свой вопрос. Он выдвигает в ней проект всеобщего сбора средств. Сбор будет происходить у могилы Ньютона. Вносить будут все: богатые и бедные, мужчины и женщины, каждый по средствам и желанию.

— А потом?

— Каждый, кто вносит деньги, должен назвать трех математиков, трех физиков, трех химиков, трех физиологов, трех писателей, трех художников и трех музыкантов.

— Математики — первыми?

— Да, список начинается с них. Потом те, кто получит большинство голосов, образуют «Совет Ньютона». Этому совету будут вручены собранные деньги. Один из математиков станет президентом.

— Опять математик первый из первых!

— Да! Видишь, какое место занимают в ранних трудах Сен-Симона математики. Совет, возглавляемый математиками, будет править духовной жизнью мира и объединит все государства в одну великую нацию.

Галуа был поражен. Как серьезно относится друг к этой утопии!

— Но считаешь ли ты такой план разумным? — осторожно спросил он. — Можно ли осуществить его?

— Пожалуй, с логической точки зрения, все это нелепо. Но пробуй логически разобрать «Эрнани». Бредни. А между тем это величайшая драма нашего века. Ранние работы Сен-Симона действительно могут показаться утопией. И все же они имеют большое значение. Они привели к нынешнему плану сенсимонистов, куда более реальному.

— Каковы же теперь убеждения Сен-Симона?

Шевалье был поражен невежеством Галуа.

— Отпрыск знатнейшего рода Франции, Сен-Симон пять лет тому назад умер в бедности, — объяснил он терпеливо. — Ученикам — одним из них был мой брат Мишель — он перед смертью сказал: «Плод созрел. Сорвать его — ваше дело».

Галуа ничуть не смутился оттого, что друг увидел, как мало он знает.

— Ну, тогда каковы взгляды его учеников? — равнодушно опросил он.

Шевалье отвечал с евангельским спокойствием и мягкостью:

— Мы верим, что любовь победит весь мир, а ненависть исчезнет. Не будет ни конкуренции, ни наследственного имущества, ни войн. Восторжествует всеобщая братская любовь. Возникнет новое христианство.

— Как? Каким путем вы этого добьетесь?

— Мы будем распространять наши взгляды, проповедовать любовь. Власть отдадим самым лучшим, самым талантливым. Все будут получать вознаграждение по заслугам. Наш лозунг таков: «Каждому по его способностям и каждой способности по ее делам».

— «Каждому по его способностям и каждой способности по ее делам», — повторил Галуа. — Разве ты не видишь в вашей философии огромного противоречия? — взволнованно заговорил он. — Вам бы хотелось покорить мир любовью. Но в то же время вы готовы отдать власть наиболее способным. Допустим. Потом вы судите о людях по их делам. Где же тут ваша любовь к слабым, к малоумным и больным, к самым обездоленным мира сего? Разве им не нужны пища, кров, тепло? Даже если способности их ничтожны? Как вы удовлетворите их нужды?

— Им достанется милосердие, рожденное любовью.

Галуа с яростью прервал его:

— Милосердие! Ненавижу это слово! Милосердие, которое ставит бедных и несчастных в зависимость от благих порывов богачей. Оно убивает в бедных стремление бороться с богачами. Милосердие, которое подменяет священный долг государства прихотью отдельного человека. Здесь, в Париже, тысячи семей едят хлеб, который разрубишь только топором. Есть его можно после того, как он два дня мокнет в воде. В комнатах земляные полы, покрытые соломой. Сырой и зловонный воздух. В самый солнечный день темно. Им вы понесете любовь и милосердие? Клянусь богом, они должны ненавидеть. Это их право — ненавидеть и уничтожать тех, кто считает, что это в порядке вещей.

Да, любовь — это звучит чудесно. Но любовь может прийти к власти только после взрыва ненависти, который потрясет мир до самого основания. Любовь может вырасти лишь на развалинах старого мира. Только ненависть способна разрушить этот мир. Революции это не удалось. Настанет день, когда народу придется снова попытать счастья.

Горячность друга испугала Шевалье. Продолжать спор он не посмел и только кротко заметил:

— Я думал, тебя волнует одна математика.

— Нет! Не одна математика. К сожалению, я до сих пор ничем другим не занимался. Витал в воздухе, боясь коснуться земли. Ничего, когда-нибудь ты увидишь, что меня занимает не только математика.

Он помолчал, не решаясь высказать то, что было у него на душе. Потом, как бы доверяя другу величайшую тайну, повторил последние слова, сказанные его отцом:

— Даже математика, самая благородная и абстрактная из наук, какой бы возвышенной она ни казалась, глубоко уходит корнями в землю, на которой мы живем. Даже математика не избавит тебя от страданий и не заслонит от тебя страданий других, — и добавил: — Если бы я знал, что моя смерть может послужить толчком к восстанию, я принял бы ее, не задумываясь.

Понедельник, 26 июля 1830 года

В предместьях Парижа было спокойно. Тому, кто ежедневно работал по четырнадцать часов, от кого в этот жаркий июльский день пахло потом и грязью, не было дела до ордонансов. Газет эти люди не читали и очень мало беспокоились о свободе печати, которой сейчас грозила опасность. В палате депутатов у них не было представителей, и их не особенно огорчало то обстоятельство, что палата находится под угрозой.

В помещении газеты «Насьональ» на улице Нёв Сен-Мар собрались писатели, редакторы и управляющие многочисленных парижских газет и журналов. Молодой, блестящий редактор «Насьональ» мосье Тьер читал вслух документ. Его слушали человек пятьдесят. Обладая великолепным чутьем истории, он прекрасно сознавал, что именно сейчас творит ее. Хороший актер, он знал, как важно соблюдать чувство меры. И потому, читая бумагу со своим марсельским акцентом, он хранил спокойный, сдержанный и полный достоинства вид. Он читал сухо, как адвокат, докладывающий о деле, лично к нему не имеющем отношения:

— «В нашем теперешнем положении повиновение перестает быть долгом.

Граждане, призванные повиноваться в первую очередь, — сотрудники газет и журналов: вам надлежит первыми подать пример неповиновения власти, которая утратила законную силу».

Медленно и монотонно он четким голосом дочитал манифест газетчиков до заключительной фразы:

— «Правительство потеряло ныне характер законности, обязывающий к повиновению. Что касается нас, мы будем сопротивляться. Дело Франции решать, какую форму примет ее сопротивление».

Затем, отложив бумагу в сторону, он добавил уже мягче:

Единственное, что мы можем и должны, это протестовать против наступления на свободу печати. Предлагаю подписать этот документ и довести наш протест до сведения Франции. Вы знаете, что мы рискуем многим. Но, ничего не предпринимая, мы ставим на карту нечто большее — доброе имя прессы.

Последовали бурные и долгие споры. Поздно ночью сорок пять человек подписали манифест журналистов. Этот документ сыграл роль камня, который катится вниз со снежной горы и увлекает за собой лавину.

Ночью 26 июля форейтор, направляющийся в Фонтенебло, поделился с приятелем новостью о декретах.

— На парижан вчера вечером нагнали страху. Ни тебе палаты депутатов, ни газет, ни свободы печати!

— Какое мне дело, — отозвался приятель, — пока у меня есть хлеб по два су и вино по четыре?

Когда этот случай рассказали князю Полиньяку, тот философски заметил:

— Народ волнуют только три вещи: работа, дешевый хлеб и низкие налоги.

Князь ошибался.

Славные дни

Вторник, 27 июля 1830 года

Многие парижские газеты — не все — вышли 27 июля. Несколько номеров «Глоба» с манифестом журналистов проникли в Подготовительную школу и попали в руки Галуа. С ликованием читал он протест против королевского приказа. Увидев подписи сорока пяти смельчаков, Галуа подумал: «Это первая искра. Она вспыхнула неожиданно — раньше, чем я ожидал. Но разгорится ли она в пламя? Услышим ли мы стрельбу, увидим ли баррикады?»

Эта мысль завладела им. Он слышал свист пуль, запах пороха, ощущал отдачу мушкета. Он рисовал себе сцены, где он обращается к народу Франции, всегда готовому откликнуться на благородное слово, умереть за свободу. Он, Галуа, шел во главе народа, сражался вместе с ним. Победа была близка. И вдруг его сражала пуля. Он умирал на парижских баррикадах.

«Галуа пал смертью героя».

Вот он слышит, как кто-то зовет его по имени. Он чувствует, как гигантская рука поднимает его в воздух, и он падает с высоты Собора Парижской богоматери вниз, в Подготовительную школу. Он несколько раз ударился на лету, но благополучно приземлился как раз вовремя, чтобы услышать слова наставника:

— Галуа! Как подвигается работа?

— Мосье, вы читали манифест журналистов?

— Не думаете ли вы, Галуа, что было бы гораздо полезнее заняться предстоящими экзаменами, а не манифестом журналистов?

— Нет, мосье. Как раз наоборот. Я полагаю, что мне лучше заняться манифестом журналистов, а не предстоящими экзаменами.

— В таком случае, Галуа, — промолвил наставник тоном, не допускающим возражений, — вам лучше обсудить этот вопрос с мосье Гиньо. Вам, может быть, даже удастся его убедить.

— Буду очень счастлив, мосье.

Эварист чувствовал себя сильным. До сих пор к ненависти, которую он испытывал к школе, примешивался страх. Но теперь страх исчез, осталась ненависть. Наставники, профессора, сам мосье Гиньо казались ему маленькими, ничтожными. У него, Галуа, за спиной мощь народа.

Когда его вызвали к директору, он спокойно взглянул в широкое костлявое лицо, радостно предвкушая, как сейчас покажет директору свою силу.

Но мосье Гиньо, по-видимому, не торопился начать разговор. Он смотрел сквозь Эвариста в пространство. Пальцы его играли тяжелой серебряной цепочкой, украшавшей черный жилет.

— Мосье Эбер доложил мне о разговоре с вами. Признаете ли вы, что услышанное мною правда?

— Вполне, мосье.

— Так. Стало быть, признаете. А вам известно, что такое поведение может привести к исключению из школы?

— Сегодня мне не хотелось бы ничего лучшего, чем оказаться вместе с другими студентами за стенами школы, на улицах Парижа.

— Спасибо за откровенность. Но мы не позволим вам выйти из школы. Ни вам, ни кому-нибудь другому. Наш долг — защищать студентов, даже если они отказываются оценить или понять наши действия.

— Я слышу это с тринадцати лет, мосье, — гневно ответил Галуа. — Старая басня! Все, что произошло, происходит или еще произойдет в школе, всегда делается для блага учеников. Школа печется об этом без устали, день и ночь, пока не сделает их несчастными, пока не сломит их волю к сопротивлению. Хорошо бы, школа предоставила мне самому заботиться о собственном благе.

Глаза мосье Гиньо были полны отвращения. Впрочем, он тут же оправился с собой.

— Этот разговор ни к чему не приведет, Галуа. Я буду откровенен. У меня много врагов, которые считают, что я слишком либерален. Не думаю, что духовенство было в восторге, когда меня назначили директором Подготовительной школы. Я не одобряю ордонансов. — Он помедлил в нерешительности. — Но это мое личное мнение. Как директор школы я обязан руководить ею независимо от политики. Моя цель — вернуть школе достоинство и почет, которыми она пользовалась в те времена, когда была Нормальной школой. — Он снова помолчал. — Согласитесь, вы никогда не были легким учеником. Мы держали вас здесь потому, что верили в ваши математические способности. Мы больше верили мосье Ришару и мосье Леруа, чем экзаменаторам из Политехнической школы. Я предлагаю вам соглашение. Помогите мне. Не пытайтесь устраивать у нас беспорядки в трудные дни, которые, быть может, ждут нас впереди. И тогда я, со своей стороны, могу обещать, что забуду ваш разговор и с мосье Эбером и вот этот разговор со мной. Принимаете ли вы предложение?

— Спасибо, мосье, за откровенность. Но принять ваше предложение я не могу. Я знаю, что рискую будущим. Но, если говорить так же откровенно, это, по-моему, не имеет значения. Я уверен, не сегодня — завтра ученики Политехнической школы и других школ будут на улицах Парижа. Я обязан сделать так, чтобы на улицы Парижа вышли ученики Подготовительной школы.

— Предположим, — голос директора звучал совсем отечески, — что это вам удастся. Предположим, как бы нелепо это ни звучало, что разразится революция и многие ваши товарищи будут убиты. Что вы почувствуете тогда? Неужели мысль, что вы повинны в их смерти, не будет преследовать вас до конца ваших дней?

— Нет, мосье. Не я буду причиной их гибели, а политический строй. И умрут они не за меня, а за Францию, за свободу народа.

В кафе и ресторанах Парижа сотнями раскупали номера «Глоба», «Насьональ», «Тан»; читали, обсуждали. Повсюду в этот день разыгрывалась одна и та же краткая и сильная сцена, как будто подготовленная и поставленная невидимым режиссером.

Кто-нибудь торжественным голосом читал вслух случайной аудитории манифест журналистов и затем восклицал:

— Да здравствует хартия!

Звук этих непонятных слов понравился мальчишкам, сновавшим по городу в поисках приключений. Правда, они вкладывали в него свой собственный смысл. Для них этот крик звучал обещанием редкого зрелища. Вот они и кричали еще настойчивее, еще неистовее, чем буржуа:

— Да здравствует хартия!

Они принесли этот крик в предместья. Безработным и семьям рабочих эти слова тоже пришлись по душе. Значения их они не понимали. Но и они вложили в этот возглас свой собственный смысл. Для них он означал двенадцати, а не четырнадцатичасовой рабочий день, сон в кровати, хлеб для детей. Вот почему и они кричали, еще более неистово и настойчиво, чем буржуа:

— Да здравствует хартия!

Вскоре этот крик гремел по всему Парижу.

До семи часов было спокойно.

На набережной Эколь, близ Лувра, у парапета собралась толпа. Неся трехцветный флаг, сквозь толпу медленно шел какой-то мужчина. Никто не шелохнулся, никто не проронил ни слова, но у многих глаза наполнились слезами. Одни обнажили головы, другие отдали честь. Широко раскрыв глаза, старались они в свете заходящего солнца хоть мельком увидеть республиканское знамя. Человек, который молча шел с трехцветным знаменем, снова принес им видение славы Франции.

На площади Биржи стоял деревянный барак, который дюжина солдат заняла под караульное помещение. Поздно вечером перед бараком собрались подростки, мужчины и женщины, чтобы бросить солдатам боевой клич дня:

— Да здравствует хартия!

Что означали эти слова, солдаты не знали. Но им не понравился этот возглас: он их испугал. Они получили приказ не обращать внимания на какие-либо лозунги. Солдаты повиновались. Возмущенные их спокойствием, мальчишки стали вырывать камни из мостовой и швырять в них. Опять никакого ответа. Но вот камень попал в грудь солдату, В ярости, почти не целясь, он выстрелил. Упала женщина. Какой-то мужчина опустился рядом с ней на колени. Взял ее за руку.

— Она мертва. Убийцы! Убийцы! — закричал он.

Высокий, сильный, он поднял тело женщины на руки и двинулся к ярко освещенному театру Нувоте. Толпа направилась вслед за ним. Процессия силой ворвалась в театр и появилась в партере как раз в тот момент, когда актер на сцене согнулся в изящном поклоне, целуя руку героини.

— Остановитесь, — раздался голос из публики, куда более трагический, чем голоса, звучавшие со сцены.

Зрители, актер, склонившийся в поклоне, героиня, чью руку он целовал, — все повернулись в ту сторону, откуда доносился голос.

— Остановите пьесу. Тут, у меня на руках, тело женщины. Ее убила солдатская пуля, потому что народ кричал: «Да здравствует хартия!»

Актер подошел к рампе, поднял сжатый кулак и, как бы продолжая играть свою роль, повторил:

— Да здравствует хартия!

— Да здравствует хартия! — исступленно подхватил зал.

Вечером 27 июля фабрикант из предместья Сен — Марсо сказал своему другу, редактору «Насьоналя»:

— Смотрите, действуйте осторожно. Если вы дадите рабочим оружие, они будут драться. Если не дадите, они начнут грабить.

Фабрикант из предместья Сен-Марсо ошибался.

Славные дни

Среда, 28 июля 1830 года

— Галуа прав! Наше место не здесь, а на улицах. Посмотрите в окно! Вы увидите баррикаду на улице Сен-Жак и студентов Политехнической школы. Я не знаю, как они вырвались на улицу — силой или с разрешения начальства. Но видите: они на баррикаде. Пора решать. Дверь, ведущая в Луи-ле — Гран, со вчерашнего дня закрыта. Закрыта и охраняется дверь на улицу Симетьер Сен-Бенуа. Мы в тюрьме. Бежать невозможно. Но все вместе мы можем выйти на волю. Я согласен с Галуа. Пробил наш час. Мы должны вырваться отсюда силой. Вас пугают последствия…

Бенара прервали голоса:

— Ерунда! Мы не боимся. Мы против революции.

То ли в шутку, то ли всерьез послышался возглас:

— Да здравствует революция!

Оратор пытался продолжать. Но хор студенческих голосов шумел не умолкая. Наконец Бенару удалось перекрыть его:

— Не будем трусить!

— Он зовет нас трусами!

— Возьми свои слова назад!

Опять, покрывая шум, послышался голос оратора:

— Не трудно убедить меня в том, что вы не трусы. Идите на улицу и сражайтесь.

— Сам ты трус.

— Позор! Позор!

К кафедре одновременно двинулись двое: Галуа и Бах.

— Не желаем Галуа!

Большинство начало скандировать слова:

— Желаем Баха, желаем Баха…

Жидкие голоса «Желаем Галуа» были заглушены. Бах первым добрался до кафедры. Он был лучшим студентом в классе и выглядел, точь-в-точь как полагается примерному ученику: чистеньким и аккуратным. С улыбкой, дружеской и в то же время самодовольной, он ждал, пока уляжется шум. Затем вкрадчиво заговорил:

— Друзья студенты! Мы обсуждаем наш вопрос достаточно долго. Я говорю «мы», но на самом деле нам главным образом приходилось выслушивать Галуа. — Аплодисменты, смех. — Мы спорим, вместо того чтобы работать. Насколько я понимаю, лишь незначительной группке хотелось бы, чтобы мы силой вырвались из школы. Есть и такие, кто был бы готов выйти на улицу, если бы это не противоречило желанию мосье Гиньо. Довериться мосье Гиньо можно вполне: он будет действовать мудро и прилично. Он всей душой заботится о нашем благе. Вот почему я предлагаю пригласить директора школы мосье Гиньо на наше собрание.

— Прошу слова!

На кафедру поднялся Галуа. Он запинался, его голос прерывался от волнения.

— Прошу вас выслушать меня. Не смейтесь. Сейчас не до шуток: на баррикадах льется кровь народа…

— Народа! А солдаты не проливают кровь?

— В защиту свободы льется народная кровь. Вместе с народом должны бороться и мы. Народ не просит у королей разрешения на революцию. А вот вы собрались спросить у мосье Гиньо, позволит ли он вам бунтовать. Разве не известно, какой будет ответ? А мы знаем и все-таки просим. Значит, мы жалкие лицемеры…

— Заткнись, Галуа! Замолчи!

Шум поглотил слова Галуа, видно было только, как он жестикулирует. Внезапно он сдался, оставил кафедру, опустился на первый свободный стул.

И студенты отправили Баха за директором. Когда появился мосье Гиньо, они почтительно встали с мест и стали внимать потокам директорского красноречия:

— Студенты Подготовительной школы! Прежде всего мне хочется сказать, что я искренне ценю доверие, которое вы оказали мне, пригласив сюда. (Многозначительная пауза.) Мы переживаем тяжкие дни. Не боюсь признаться, что я осуждаю ордонансы, урезывающие свободы, предоставленные Франции Людовиком Восемнадцатым. Король поступил неблагоразумно, распустив палату депутатов и подписав ордонансы. Я стою на стороне закона!

Он взглянул на аудиторию, снова помолчал и тихим, мягким голосом продолжал:

— Но если вы спросите меня, следует ли нам выступить в поддержку революции, если вы захотите, чтобы я ответил «да» или «нет», на этот вопрос я буду вынужден отказаться ответить. Здесь, в этой школе, у нас высокая задача, стоящая вне суеты политических событий. Мы должны изучать научные дисциплины, чтобы оказаться в силах передать унаследованные нами знания новому поколению. В этом наш долг перед Францией. Его следует выполнить. Выйти на улицы Парижа — значит отказаться от этой священной обязанности.

Теперь он заговорил отечески:

— Я хочу убедить вас, потому что не желаю прибегать к силе. Я мог бы обратиться к полиции с просьбой поддержать порядок и насильно удержать вас в стенах школы. Я выбрал другой путь. Если вы дадите слово, что никто не покинет здания, я обещаю оставить двери школы открытыми. Я поверю вашему слову. (Переходя к ораторскому стилю.) Вспомним в этот трудный час, что жертвами ужасов и страданий окажутся обе стороны. Народ, готовый вступить в борьбу, защищает свободы, которым угрожают ордонансы. Это правда. Но мы обязаны помнить, что и солдаты — люди. Они дали присягу королю и желают сохранить ей верность.

Речь приближалась к пункту наивысшего напряжения:

— Если мы попытаемся держаться этого возвышенного образа мыслей, мы должны смотреть на предстоящую борьбу с тоской и скорбью. Наша задача в этот грозный час ясна: мы принимаем решение сделать все возможное, чтобы залечить раны Франции, когда кончится борьба.

Раздались аплодисменты. Мосье Гиньо терпеливо подождал, когда они утихнут.

— Поэтому я спрашиваю вас: обещаете ли вы мне не пытаться выйти из школы, пока борьба не кончится?

Одинокое «нет» прорвалось сквозь громкий хор «да»:

— Сожалею, что не все хотят дать обещание. Можно ли спросить, кто отказывается?

— Я, мосье.

Эварист мельком увидел низко опущенную голову Бенара, красное лицо Шевалье. С умело скрытым торжеством, спрятанным за мастерски разыгранным терпением, директор посмотрел на Галуа.

— Мне хотелось бы предложить вам соглашение. Применять силу или обращаться в полицию я не желаю. И вот я спрашиваю студента, который нарушает единство школы: можете ли вы по крайней мере обещать мне не делать попыток сегодня и завтра покинуть стены школы?

— Нет, мосье, — отвечал Галуа.

— Я пойду еще дальше. Только затем, чтобы вам показать, как велико мое желание убедить вас, не применяя силы. Обещаете ли вы хотя бы, что, если вы решите выйти на улицу, вы сначала сообщите мне?

— Нет, мосье.

Директор обратился к остальным:

— Вы ясно видите, что я пытался сделать все возможное. Жаль, что из-за неслыханного упрямства одного придется страдать всем. Но до тех пор, пока этот студент не передумает, я буду держать двери школы закрытыми и под охраной. Я не меньше вас сожалею об этой мере, скорее подходящей тюрьме. Однако после сцены, свидетелями которой вы здесь были, я уверен, что ни один из вас не станет винить меня. Прежде чем уйти, мне бы хотелось еще раз поблагодарить вас за приглашение. (Выходит.)

Известный писатель и редактор «Насьоналя» мосье Каррел, один из тех, кто подписал манифест журналистов, утром 28 июля сказал своему другу — республиканцу:

— Вы верите в революцию? Да есть ли в вашем распоряжении хоть батальон?

Оглянувшись по сторонам, он увидел мужчину, чистившего башмаки маслом разбитого фонаря.

— Типичная картина. Вот что делает народ: бьет, фонари, чтобы наводить лоск на грязных башмаках.

Но революция все-таки наступила. Никем не подготовленная, пугающая тех, кто вызвал ее; защищаемая людьми, не понимавшими лозунга, за который они отдавали жизнь, революция пришла на улицы Парижа. Никто не знал, когда и где вспыхнула первая искра. Но 28 июля на улицах Парижа бушевало пламя революции. На башне Собора Парижской богоматери развевалось трехцветное знамя. Били барабаны, звонили колокола, провозглашая миру, что по улицам шагает июльская революция 1830 года.

В ночь на среду студенты Политехнической школы ворвались в зал для фехтования, расхватали рапиры, сорвали шишечки, прикрепленные на острие, и наточили оружие на каменных плитах коридоров.

Когда в среду утром двести пятьдесят студентов силой вырвались из школы, улица Монтань-Сен-Женевьев приветствовала их возгласом: «Да здравствует Политехническая школа!

Один из студентов поднял над головой треуголку, сорвал с нее белую кокарду и растоптал ногами. Двести пятьдесят студентов с яростью повторили его жест среди неистовых криков: «Долой Бурбонов! Да здравствует свобода!»

Висячий мост соединяет остров Сите с правым берегом Сены, где стоит Ратуша. К этому мосту, готовясь занять Ратушу — нервный узел Парижа, направились сто человек. Не было слышно ни криков, ни призывов, только барабанная дробь и нестройный стук шагов. Вскоре его покрыл нарастающий звук четкого марша. С другой стороны моста подошел военный отряд. На сомкнутых штыках сверкало яркое июльское солнце. У моста отряд внезапно остановился, разомкнув шеренги. Люди увидели перед собой две пушки, направленные прямо на них.

Знаменосец закричал:

— Друзья! Если я паду, помните: мое имя д’Арколь.

С другой стороны моста донеслась команда: «Огонь!»

Человек со знаменем упал. Знамя накрыло ему голову. Еще десять полегло на мосту. И, спотыкаясь о тела мертвых и раненых товарищей, толпа бросилась бежать.

— Мерзавцы!

— Картечью по народу!

— Стреляйте в пушкарей!

— Оставайтесь на местах! — послышался властный голос. — Не бегите!

Голос принадлежал Шарра, бывшему студенту, исключенному из Политехнической школы: он пел «Марсельезу» за пять месяцев до революции.

Шарра шагнул было вперед, когда почувствовал, что кто-то тянет его за руку. Посмотрев вниз, он увидел, что у ног его на коленях стоит рабочий и, пытаясь что-то оказать, ловит воздух ртом. Из его груди лилась кровь.

— Добрались до меня. Умираю. Бери мое ружье.

Он выпустил руку Шарра и упал, ударившись головой о перила. С застывшим, неподвижным лицом Шарра взял ружье, выстрелил. Один из артиллеристов упал, цепляясь за пушку. Из толпы раздался еще один выстрел; упал еще один пушкарь.

— Чистая работа, гражданин! — весело сказал студенту Шарра уличный сорванец. — Остались еще патроны?

Шарра смотрел на убитого рабочего.

— Нет, — ответил он машинально. — Патронов нет.

— У тебя есть ружье, но нет патронов. У меня есть патроны, нет ружья. Давай меняться. Я тебе — патроны, а ты мне — ружье: один разок выстрелить. Ну как, гражданин?

Шарра улыбнулся и протянул мальчику ружье.

Взглянув на противоположную сторону моста, Шарра увидел, что два новых артиллериста перезарядили пушку. Когда раздался выстрел, он отскочил назад. Мальчик упал. Он был убит раньше, чем успел выстрелить. Ружье он все еще крепко сжимал в руках. Много других убито и ранено. Но и шеренги солдат поредели: в живых осталось меньше половины, и лишь немногие вооружены. Толпа заколебалась.

— Надо отступать.

— Вперед, к Ратуше!

Держась вместе, они чувствовали себя в большей безопасности. Но сейчас они сбились в плотную кучу у входа на мост. Отличная мишень для артиллеристов, которые выстрелили в третий раз. Мост покрылся трупами. Примкнув штыки, солдаты бросились на тех, кто еще оставался в живых. Уцелевшие в панике рассеялись по лабиринту маленьких улочек, спрятанных в сердце Парижа.

Поздно вечером два генерала прибыли в Сен-Клу из Парижа, чтобы увидеть Карла X. Они сообщили королю, что корона в опасности, но ее еще можно спасти, если король отменит ордонансы,

Король милостиво выслушал их и, изящно держа в руках зубочистку, отвечал:

— Парижане в состоянии анархии. Анархия, несомненно, приведет их к моим ногам.

Карл X ошибался.

Славные дни

Четверг, 29 июля 1830 года

Рано утром мосье Гиньо узнал, что ночью Галуа пытался перелезть высокую стену, выходящую на улицу Симетьер Сен-Бенуа. Это ему не удалось. Бдительные привратники поймали и насильно привели его в спальню.

— Что с ним делать? — спросили они мосье Гиньо.

— Ничего, — последовало решение.

Мосье Гиньо выполнял свой долг и был уверен, что хорошо. В центре Парижа удалось создать изолированный мирный островок, оставшийся нейтральным. Подготовительная школа — а когда-нибудь она станет Нормальной — работает в покое и тишине, как подобает учебному заведению. Его школа не приняла ни малейшего участия в борьбе, бушующей за ее стенами.

Впрочем, скоро мосье Гиньо нужно принять решение. Придется объявить себя сторонником или противником революции. Решение следует принять своевременно и обдуманно. От него зависит будущее не только мосье Гиньо, но и Подготовительной школы.

Мосье Гиньо был слегка встревожен. Он отдавал себе отчет, что революция может оказать влияние на судьбу Подготовительной школы. Это влияние могло идти лишь в одном направлении: из внешнего мира в глубину школы. Правильно ли, что школа не вмешивается в дела внешнего мира? Разумеется. Но мосье Гиньо почему-то не чувствует гордости. Он поймал себя на том, что думает о Галуа. Черт бы побрал нахального мальчишку! Странный тип. Ни нравственности, ни уважения к школе. Мосье

Гиньо сжал кулаки. «Подождем, пока вся эта история кончится, — сказал он себе. — А уж потом я тебе покажу».

На улицах жаркое солнце. Запах крови, порохового дыма. Парижане смотрят друг на друга гордо, с радостью: борьба сулит им удачу. Кое-где народ братается с солдатами. Местами солдаты вынуждены отступить. Но вдоль черты, ведущей от Лувра до Елисейских полей, они держатся прочно.

Париж ощетинился баррикадами. Студентов все больше. По улице Сен-Жак прошли студенты Политехнической школы. В каждую дверь они стучались с криком: «Студенты! На баррикады!» Студенческая форма, особенно форма Политехнической школы, стала знаком отличия. Когда, размахивая треуголкой, у Пале-Рояль появился Шарра, его окружило более сотни готовых к бою людей.

— Ведите нас!

— Куда идем?

— К тюрьме Монтегю.

Шарра встал во главе процессии. За ним шагали барабанщик и знаменосец с трехцветным флагом. Без них не обходилась ни одна боевая группа.

Тюрьму Монтегю защищали сто пятьдесят хорошо вооруженных солдат. Когда подошли Шарра и его люди, они увидели, что все солдаты выстроились перед тюремной стеной, готовые следовать команде стоящего впереди капитана. Шарра остановил своих. Они растянулись цепочкой против солдат. Враждебные группы образовали простой геометрический рисунок: две параллельные линии и между ними две точки. Одну параллельную линию образовали солдаты, другую — народ. Одной точкой был капитан, другой — Шарра.

Солдаты выстроились безукоризненно прямо, один к одному. Они производили впечатление несокрушимой силы, готовой по первому слову команды прийти в движение. Народ стоял беспорядочно, нестройной, колеблющейся цепочкой. Кое-кто в лохмотьях, многие слабы, истощены. Больше половины — без ружей. Дети, несколько студентов, горсточка хорошо одетых торговцев, показывающих своим присутствием, что они одобряют народную революцию. Казалось, одного приказания офицера достаточно, чтобы заставить неорганизованную толпу горожан в страхе разбежаться.

Шарра все еще стоял на далеком расстоянии от капитана.

— Я хочу поговорить с вами, капитан! — крикнул он. — Можно подойти?

— Можно.

— Ручаетесь, что я буду в безопасности?

— Да.

Солдаты стали «вольно» и внимательно следили за ходом событий. Шарра приблизился к капитану.

— Вы человек чести. Вы не приказали открыть огонь. От имени народа прошу вас защищать его дело. Никогда еще оно не было более доблестным и благородным.

Пока Шарра говорил, в цепочках солдат и горожан началось движение. Солдаты, вместе того чтобы наблюдать за противником, слушали Шарра, говорившего внятным голосом человека, который знает, как тронуть простое сердце. Горожане, повинуясь безошибочному чутью и желанию услышать, что говорит Шарра, медленно двинулись вперед едва заметными, как бы случайными и бесцельными шагами. Сначала трогался с места один, за ним — сосед, пока волнообразное движение не охватывало весь строй. Теперь кое-кому было слышно, что ответил капитан.

— Я принял присягу верности королю и не нарушу клятвы.

Мелодичный голос Шарра торжественно ответил — это слышали и солдаты и народ:

— Вы дали присягу королю. Вы чувствуете себя связанным этой клятвой, потому что вы человек слова и чести. Ну, а король, был ли он так же верен своей клятве, как вы своей, мосье? Разве он не поклялся соблюдать хартию? Разве он не нарушил священную клятву?

— Я не политик. Я солдат и выполняю приказ.

— Если вы отказываетесь перейти на сторону народа, оставайтесь хотя бы нейтральным. Не стреляйте. — И, сделав рукой жест в сторону цепочки горожан, добавил: — Не проливайте их кровь, не берите грех на душу.

Повернувшись к своим, он увидел, как близко они стоят к солдатам. В мгновение ока оценил свой тактический перевес и понял, как легко его можно сделать еще большим, и не схваткой, не пулями, а безостановочным потоком слов.

— Мы сражаемся за свободу для Франции и всего мира. Мы хотим, чтобы Франция вновь узнала славу Маренго, Аустерлица, Иены. Мы деремся за хартию, за народ. Мы хотим вернуть народу его трехцветное знамя.

Шарра видел лица солдат, зачарованных флагом, развевающимся перед их глазами; призраком Наполеона, стоявшим за этим знаменем. Он видел своих людей теперь уже всего в нескольких шагах от солдат. Он знал, что капитан не скомандует открыть огонь, что, даже если он и даст команду, солдаты не выполнят ее. Капитан с облегчением улыбался. Хорошо, что Шарра поставил его в положение, где у него нет выбора. Он протянул руку. Под крики: «Да здравствует хартия! Да здравствует наше знамя!» — солдаты стали брататься с народом. Они отдавали горожанам свои добрые армейские ружья. Еще одна бескровная битва была выиграна.