ГЛАВА V ПРОБА КРЫЛЬЕВ
ГЛАВА V
ПРОБА КРЫЛЬЕВ
Наконец-то пришла долгожданная свобода! Опьяняющий весенний воздух, оживленные улицы Копенгагена, тысячи новых планов и надежд — как тут не чувствовать себя счастливым? «Теперь я был вольной птицей; все горечи, все обиды были забыты, и мой прирожденный юмор, подавленный до сих пор, бурно вырвался наружу. Все казалось мне веселым и забавным, и моя повышенная чувствительность, за которую столько насмешек и гонений я терпел от Мейслинга, мне самому теперь тоже представлялась смешной»; — так вспоминал об этом времени Андерсен несколько лет спустя. Избавление от мейслинговcкого гнета было толчком для расцвета тех мыслей и настроений, которые подспудно cкапливались в сознании молодого поэта.
Несмотря на все старания Мейслинга, духовное развитие Андерсена в эти тяжелые годы шло своим путем. Он очень много читал, буквально глотал книги, его записные книжки наполнялись все новыми и новыми выписками.
Здесь можно было найти цитаты из датских и немецких, из латинских и греческих (уроки Мейслинга тоже не прошли даром!), из французских, английских и итальянских авторов. На первом месте по количеству выписок был Гёте, дальше шли Шиллер, Гофман, Эленшлегер, встречались здесь и Вольтер, и Смоллет, и Гоцци, и старые любимцы Вальтер Скотт и Шекспир, а в конце тетради появилось новое имя, вскоре оттеснившее все остальные: Генрих Гейне. Фантастика и юмор Гофмана и гейневское сочетание лирики и иронии были особенно близки Андерсену, и это вскоре отразилось на его собственных литературных начинаниях. Стихи, написанные в Слагельсе, уже не нравились ему самому. «Что за плаксивый дурак это сочинял?» — пожимал он плечами, перечитывая их. Другое дело «Вечер», отразивший жизнерадостно-юмористическое настроение и жадный интерес к окружающему миру, которыми окрашивались первые месяцы в Хельсингере. Из грустных стихотворений он ценил теперь только «Умирающее дитя». Пусть себе Мейслинг считает это «сентиментальной пачкотней»: сухие педанты всегда готовы объявить сентиментальностью всякое искреннее, сильное чувство, недоступное им самим. Ничего, вещь еще найдет своего читателя, а кроме того, он напишет много других, лучших.
Никакие уговоры фру Вульф не могли заставить его потерять эту веру, а сейчас он чувствовал такой прилив сил и бодрости, что горы, кажется, мог своротить!
Перемену, происшедшую в Андерсене, заметили все его копенгагенские знакомые, но каждый оценил ее на свой лад. Фру Вульф больше всего боялась, что вся эта веселость, стремление всюду побывать и все видеть, а потом рассказывать друзьям комические истории о виденном помешают главному: усидчивой подготовке к университетскому экзамену. Для нее Андерсен оставался — и так было до конца — недоучившимся школьником, которого надо на каждом шагу для его же пользы одергивать и поучать. То, что он прочел тьму-тьмущую книг и следил за статьями по философии и эстетике в журналах, ничуть не прибавляло ему веса в ее глазах. «Разве это имеет отношение к солидному, настоящему образованию? — думала она. — Конечно, нет. Романы, стихи и статьи всякий может читать». Другое дело, если он сумеет, наконец, безукоризненно изъясняться на латинском языке и рассуждать о тонкостях классической филологии. Без этого и стихи писать нечего соваться. Фру Вульф отражала очень распространенное тогда убеждение, что знание латинской грамматики — это основа всех основ.
Для Эдварда и Ингеборг Андерсен сделался куда более приемлемым, когда он перестал говорить о школьных делах и обнаружил блестящие способности к обмену остроумными репликами. Даже такая признанная мастерица этого дела, как Ингеборг, признавала его достойным собеседником. Эдвард благосклонно отмечал, что костюм и манеры Андерсена тоже заметно изменились к лучшему. Но серьезными знаниями и способностями бедняга отнюдь не блещет: в каких-нибудь пяти-шести страницах латинского сочинения он ухитряется сделать три-четыре ошибки! Эдварду это представлялось непростительным изъяном. Он снисходительно предложил Андерсену свою помощь в занятиях латынью, но в душе не очень-то верил в возможность успеха.
— У Андерсена превосходная память, но нет настоящей основательности, — говорил он отцу. — Правда, он много читает, но что в этом толку? Он, как пчела, высасывает только мед из книг, вместо того чтоб систематически, детально исследовать какой-нибудь вопрос.
Старый Коллин озабоченно покачивал головой: он тоже очень ценил в людях методичность и основательность, а кроме того, его беспокоила практическая сторона вопроса — успеет ли Андерсен подготовиться в университет до того, как кончится королевская стипендия? Конечно, тревожило это и самого Андерсена, но он утешал себя мыслью, что впереди целых полтора года. Пока еще можно позволить себе тратить часть времени на визиты, на театр, на знакомство с последними новостями литературной жизни Копенгагена.
А здесь за время его отсутствия и сразу же после его приезда произошло немало интересного.
В 1825 году в Копенгаген вернулся Иохан Людвиг Гейберг, девять лет назад обративший на себя внимание литературного мира своими остроумными нападками на Ингемана и Грунтвига. Спор Баггесена и Эленшлегера был теперь позади, но Гейберг считал, что его можно возобновить на новой основе. Смешно, конечно, сейчас призывать к соблюдению правил классицизма, как это делал Баггесен! Зато его сатирические выпады против теории «наивного гения» и защита прав рассудка были Гейбергу очень по душе. Но обосновать их он хотел при помощи тогдашней новинки — философии Гегеля, отрицательно относившегося к немецким романтикам. Кроме того, Гейберг надеялся произвести переворот в датском театре. К этому времени подросло новое поколение зрителей, которому величественное здание трагедии, населенное героями древности, стало казаться несколько обветшалым. А немецкие «раздирательные» мелодрамы давно приелись всем! И Гейберг собирался ввести на датскую сцену новый жанр — водевиль.
Комические бытовые сценки из современной жизни, живая разговорная речь вместо стихотворных монологов, всем понятные и знакомые герои — богатые купцы, педанты-учителя, мелочные торговцы, — несомненно, водевиль должен понравиться датской публике!
Однако дирекция театра не разделяла этой уверенности. Главный директор, камергер Хольстейн, боялся, что новый жанр не понравится королю и придворной знати. А старый поэт Раабек вообще слышать не хотел слова «водевиль».
— Эти новомодные штучки унизят достоинство королевского театра! — волновался он. — Грубый комизм водевиля может нравиться только черни!
Но Йонас Коллин решительно поддержал молодого драматурга, и в конце концов водевиль «Царь Соломон и Йорген-шапочник», скроенный по парижским образцам, был принят к постановке. Успех его превзошел все ожидания. С раннего утра публика осаждала театральную кассу, переполненный зал бурно выражал свой восторг, мальчишки на улицах распевали песенки из водевиля, а в королевском дворце он был разыгран придворными с участием самого принца. Имя Гейберга было у всех на устах.
Не теряя времени, он написал еще несколько водевилей. Один из них, посвященный изображению любви копенгагенцев к своему королю, был встречен вежливо, но довольно вяло, а другой — «Первоапрельские проделки» — закрепил славу молодого автора. Героиню водевиля, бойкую школьницу Трину, блестяще сыграла пятнадцатилетняя Ханна Пэтгес. Она завоевала не только симпатии публики, но и сердце самого автора и через несколько лет стала женой Гейберга. Восхищенный талантом юной артистки, Коллин помог ее продвижению, Гейберг специально для нее писал лучшие роли, и ее игра еще увеличивала шумный успех водевилей.
После первых же триумфов Гейберг принялся за теоретическое обоснование своей деятельности. В декабре 1826 года вышла его брошюра «О водевиле как драматическом жанре и о его значении для датской сцены». Опираясь на известное изречение Вольтера: «все жанры хороши, кроме скучного», — Гейберг провозглашал полное равноправие водевиля с трагедией.
«Нельзя возражать против того, чтобы публика, уставшая от политических, религиозных и научных проблем, могла вечером в театре получить легкую передышку», — писал он. Немецкие мелодрамы, наводнявшие до сих пор датскую сцену, должны уступить место французским образцам. Надо соединить отточенную, блестящую форму парижского водевиля с комическими ситуациями и образами, взятыми из жизни копенгагенского общества, — в этом Гейберг видел путь к созданию современной датской комедии.
Брошюра завоевала себе множество сторонников. Гейберг стал кумиром датской интеллигенции, особенно студенческой молодежи. Теперь он мог позволить себе атаку и на «солнце датской литературы» — Эленшлегера.
Целью Гейберга было разрушить «Аладдиновское» представление о поэзии как о потоке вдохновения, выражении наивного, непосредственного чувства. На первое место он выдвигал мастерство поэта, блестящее владение техникой «поэтического ремесла». Вдохновение должно уступить место строгой продуманности и ювелирной шлифовке каждой строчки, каждого слова.
И в газете Гейберга «Летучая почта» появились критические статьи, указывающие на технические, формальные погрешности трагедий Эленшлегера: небрежность рифм, композиционные недочеты, отступления от требований жанра. Кроме того, Гейберг упрекал Эленшлегера и в отсутствии четких философских воззрений. Тут-то и пригодились цитаты из Гегеля, считавшего, что искусство в сравнении с философией — это низшая ступень «самовыражения абсолютного духа».
«Какие-то воздушные абстракции, не за что ухватиться!» — пожимал плечами Эленшлегер, читая эти нападки. Он сокрушался, что «слепая мода» заводит молодежь на опасный путь: от критики всего и вся черствеют сердца, омрачается ясность души.
И стареющий драматург писал стихи о том, как «в Муз прекрасную страну» вторгается бесцеремонный гость — рассудок. «Толпу он одурачил миной знатока» и теперь, «как якобинец, шлет невинных к гильотине». Сравнение было многозначительным. Хотя легкий «вольтерьянский душок» нисколько не мешал Гейбергу быть примерным и благонамеренным подданным Фредерика VI, но старшее поколение невольно вспоминало, что вольтерьянцы в свое время проложили дорогу якобинцам…
Когда-то Эленшлегер чувствовал себя юным, полным сил Аладдином, которому смешон старый Нуреддин. Теперь в его трагедиях благородные старые короли молча гибли, уступая место дерзким, напористым, насмешливым юнцам с холодными сердцами.
Вернувшись в Копенгаген из Хельсингера, Андерсен с живейшим интересом следил за успехами Гейберга.
Раньше ему хотелось писать трагедии, как Эленшлегер, исторические романы, как Ингеман. Но пример Гейберга был очень соблазнителен: Андерсена куда больше тянуло к современным темам и к юмору, чем к глубокому средневековью, мрачным, свирепым викингам или блестящим рыцарям, которые так жестоко обходились с крестьянами.
Правда, в споре Аладдина и Нуреддина его симпатии безоговорочно принадлежали первому, и он не мыслил себе поэзии без вдохновения, без яркой фантазии. Но ведь и Гейберг не отказывался от чисто романтических тем! Вслед за водевилями он написал пьесу-сказку «Эльфы» по новелле немецкого романтика Людвига Тика, который очень нравился Андерсену… Личные симпатии влекли Андерсена к Эленшлегеру и Ингеману. Кроме того, ему не нравились утверждения Гейберга, что в лирике поэт не должен поддаваться потоку вдохновения, а сохранять трезвую, скептическую ясность рассудка. Лирическое стихотворение для Андерсена было вылившимся на бумагу потоком впечатлений и непосредственного чувства. Но что, если попробовать писать прозу? Здесь есть чему поучиться у Гейберга!
Словом, молодому поэту, искавшему свой путь, было над чем подумать!
По установившемуся после его переезда в Копенгаген обычаю Андерсен проводил понедельник в гостях у Вульфов. Теперь, когда ему приходилось платить за уроки, королевской стипендии не хватало даже на самое необходимое. Платные обеды проделали бы зияющую брешь в бюджете.
Поэтому он, как и многие бедные студенты того времени, обедал по очереди в знакомых домах: в четверг — у Коллинов, в пятницу — у Эрстеда, в субботу — у Ольсена. Понедельник и среда были днями Вульфов.
За чаем шел оживленный разговор о городских новостях. Под влиянием романтической литературы копенгагенское общество увлекалось историями о призраках, о таинственных явлениях, происходивших под покровом ночи. Иетта Вульф, большая любительница романтиков, охотно слушала такие рассказы, хотя не прочь была и посмеяться над ними.
— Я знаю изумительный случай, происшедший недавно, — с серьезным видом заявил Андерсен. — Наверно, вы еще не слыхали о нем. Это все было на Хольмен-канале, недалеко от моего дома. Хотите, я расскажу?
— Вы, как всегда, стремитесь быть первым вестником новостей! — улыбнулась фру Вульф. — Ну хорошо, мы все вас слушаем.
— Так вот: в одной копенгагенской семье родители великолепно научились обращаться с призраками. А ведь из Вашингтона Ирвинга всем стало известно, что духи охотно вселяются в старую мебель!
И как-то вечером, когда дети остались одни дома, они решили попробовать, не удастся ли им самим вызвать дух старого комода, стоявшего в углу…
Андерсен сделал страшные глаза и значительно оглядел слушателей.
— Вот тут-то и случилось нечто ужасное. Представляете себе? Вечер, дико завывает буря в каминной трубе… И вдруг старый комод начинает потрескивать, дрожать и медленно оживает!.. Но дальше он повел себя из рук вон плохо: ему не понравилось, что таким почтенным старцем пробуют командовать какие-то малыши. И вот он живо схватил бедных ребятишек, упрятал их в свои ящики и выбежал через открытую дверь на улицу. Ну и шарахались же от него прохожие!
— Ох, Андерсен, и мастер вы на выдумки! — смеялась фру Вульф. — Сколько раз я вам говорила, что это ваш истинный талант — рассказывать смешные истории…
— Что же тут смешного? — притворно возмутился рассказчик. — От таких вещей кровь стынет в жилах, а вы… Впрочем, вы же еще не знаете самого страшного. Ведь старый комод взял да и плюхнулся в Хольмен-канал, и несчастные ребятишки утонули. Вот оно каково общаться с духами! Конечно, злодея выловили из канала и предали суду за детоубийство, а потом торжественно сожгли согласно приговору… Но родителям-то от этого было не легче: ведь они сразу лишились и детей и комода!
И, довольный произведенным эффектом, Андерсен присоединился к общему смеху.
— Что вы тут веселитесь? — спросил хозяин дома, входя в комнату. — Наверно, Андерсен что-нибудь рассказывает? Не верьте ему: все выдумывает! Его послушаешь, так на каждом углу происходят необычайные вещи, а вот я сорок лет хожу по городу и ничего такого ни разу не видал.
— Это зависит от того, как смотреть, господин капитан! — заметил Андерсен. — У меня есть одна вещичка — на вид это просто пустяковое стеклышко, а если поднесешь его к глазам, то и увидишь такое, чего никто не видывал…
— Ну-ну, это вы уже взяли прямо из сказок Гофмана! — погрозила ему пальцем Иетта.
— Что ж такого? Я всегда ношу в кармане его книжку: надо же иметь кое-что про запас на случай, когда собственная фантазия иссякнет!
— Кажется, вам это не грозит, — заметил Вульф. — Но послушайте, я же пришел прочесть вам превосходные стихи из сегодняшней «Летучей почты»! Они подписаны буквой «h», и это, конечно, Гейберг. Вот молодчина — умеет писать стихи! Иным не мешало бы у него немножко поучиться, как вы думаете, Андерсен?
По мере того как Вульф читал, на лице Андерсена все яснее читалось еле сдерживаемое торжество. Он вертелся на стуле и заговорщически переглядывался с улыбающейся Иеттой.
Ведь капитан читал тот самый «Вечер», который был написан по дороге из Хельсингера в Копенгаген!
Гейбергу понравилась новизна образов и юмор стихотворения, и он взял его для своей газеты «Летучая почта». Многие знали об этом, но Вульф остался в неведении: он редко соглашался слушать стихи Андерсена, раз навсегда решив, что таланта в них нет, а значит — нечего попусту тратить время.
— Довольно милая вещица! — неуверенно сказала фру Вульф, когда чтение было окончено: она уже заподозрила истину.
— Мало сказать «милая»! Это свежо, оригинально, талантливо! Такие стихи и нужны нам сейчас! — авторитетно заявил Вульф.
— Отец, но ведь это же стихи Андерсена! — не выдержала, наконец, Иетта. Покрасневший до ушей автор опустил глаза в чашку с чаем. Что-то теперь скажет капитан? В комнате воцарилось неловкое молчание. Потом громко хлопнула дверь: это рассерженный своим промахом Вульф ушел обратно в кабинет.
— Милая Иетта, я давно хотела тебя спросить: ты ничего не слышала о помолвке у… — и фру Вульф назвала фамилию общих знакомых, уверенной рукой повернув разговор в другое русло. Про себя она очень досадовала на случившееся: Андерсен и так страдает манией величия, и каждая похвала его стихам — это просто яд для бедняги! Иной раз ведь он такое скажет, что только руками разведешь: например, вздумает сравнивать себя с Эленшлегером или Ингеманом… И вообще какие там стихи, когда ему надо готовиться к экзаменам в университет! Вот если он здесь добьется успеха, за это с чистым сердцем можно будет и похвалить!
После сцены с Вульфом Андерсен как в рот воды набрал, и все попытки Иетты развеселить его и утешить остались безуспешными. Только на прощание он тихонько сказал ей:
— Спасибо, дорогая фрекен Иетта, вы всегда за меня. Не знаю, что бы я делал без вас…
«Вот у кого надо учиться мужеству! — думал Андерсен по дороге домой. — С такой чудесной душой, с таким светлым умом — и так обижена природой! Другая на ее месте давно превратилась бы из девушки в бутылку с уксусом. А у нее всегда ясная улыбка, она всем живо интересуется и находит еще силы, чтоб утешать меня!
Милая Иетта, крохотный эльф, право же, я когда-нибудь напишу о тебе так, чтобы все увидели, как ты прекрасна… Стихи? Нет, может быть, лучше не стихи, а что-нибудь вроде волшебной истории… Ах, как жаль, что сейчас некогда этим заниматься, а надо писать скучные латинские сочинения!»
Погожими вечерами в каморку под крышей, улыбаясь, глядела круглая физиономия луны. Андерсен отрывался от книг и подходил к окну побеседовать с ней.
— Расскажи мне, что ты видела хорошенького? — спрашивал он. — Повезло тебе: можешь повсюду людей посмотреть и себя показать! И латыни с тебя никто не спрашивает… Гуляешь себе да глядишь на индийские лотосы, на египетские пирамиды, на снежные горы, на большие города… Эх, поменяться бы мне с тобой местами!
«Глупый ты, хоть и поэт! — молча отвечала луна. — Ишь, чего захотел! Да если б ты увидел сотую долю того горя, преступлений, нищеты, несправедливости, которые я вижу, ты бы просто рехнулся от ужаса».
— Так-то оно так, — упорствовал поэт, — да ведь и хорошего на свете есть немало! И добрых людей не меньше, чем злых, что ты там ни говори, а то и побольше. Да и нельзя с чужих слов судить о мире, надо все самому увидеть — и лучшее и худшее.
«Еще увидишь, не горюй! — обещала луна. — А пока что ты вполне можешь представить себе, что эти крыши под тобой — неведомая пустыня, а дымовые трубы — черные скалы… А вон и хищник бредет! Видишь, как он нетерпеливо помахивает хвостом, как блестят в темноте зеленым огнем его глаза!»
Тощий, ободранный хищник, подойдя поближе, пронзительным мяуканьем выражал какие-то обуревавшие его чувства: может быть, тоску и одиночество, может быть, несчастную любовь, а может, и мечту о жареной рыбе или сливках.
— Точь-в-точь как я в Слагельсе или в Хельсингере! — с улыбкой пробормотал Андерсен, возвращаясь к покинутым учебникам. Ну, теперь-то он вырвался из клетки, теперь самое худшее позади, а впереди столько радужных надежд, что и не счесть!
Вместо желчного деспотического Мейслинга его учителем стал приветливый и умный Мюллер; он почти ровесник своему ученику и держится с ним на равной ноге. Иногда они, отложив в сторону латынь, до глубокой ночи читают друг другу стихи или азартно спорят.
— В библии сказано, что надо жить по божьему закону! А грешники, его нарушающие, — те, кто жесток, слеп, лжив, развратен, — осуждены на адские муки в неугасимом огне! — с жаром проповедует Мюллер любимые идеи собственного учителя Грунтвига.
— Неверно это! Хоть и в библии сказано, а все равно неверно! — перебивает его возмущенный ученик. — Положим, человек ошибается, грешит по неразумности… или с горя, а вы вместо помощи грозите ему адским пламенем. Нет никакого ада! Любовь и сострадание — вот главное, что должно быть в сердце человека.
— Как это нет ада? — Мюллер в ужасе опускается на стул. — Андерсен, опомнитесь, вы же губите свою душу! За такое вольнодумство вы сами будете осуждены на вечную гибель!
— Это мы еще посмотрим!
И разрешение спора откладывается до предполагаемой встречи в загробном мире, куда оба молодых человека совсем не торопятся попасть.
Мюллер живет в Кристиановой гавани. Это южный конец острова Амагер, отделенного от Копенгагена узким проливом, острова — сада и огорода, снабжающего весь город овощами и фруктами. Андерсен два раза в день отмеривает огромные концы от Хольмен-канала, около которого находится его мансарда, до жилища Мюллера. Сколько забавного он видит по дороге, какие причудливые мысли у него возникают! Их накапливается с каждым днем все больше и больше, и они жужжат в голове, как рой пчел. Положительно обидно было бы уморить их там, они так просятся на свободу! Иногда он потихоньку пишет страницу-две. Но самое главное хранится в памяти. Вот пройдут страшные экзамены, и, если все кончится благополучно, он напишет книгу об этих прогулках. Другие описывают свои впечатления от путешествий по далеким странам — ну, что же делать, он пока может только написать о «путешествии» на Амагер! Зато как он напишет! Никакого нытья, книга будет веселой и забавной, и тут-то он и ухватит за хвост капризную птицу славы!
Резкий звук колокольчика возвестил начало экзамена, и Андерсен почувствовал, что он холодеет от ужаса… Кончено! Гибель! Провал! Разве он может сейчас без ошибок написать длинное сочинение на этой проклятой латыни? Да у него все слова из головы как вымело!
От волнения из носу хлынула кровь. Бледный как полотно, прижимая к лицу платок, он в изнеможении опустился на скамейку. Большой зал был наполнен молодыми людьми, явившимися сдавать Artium (экзамен на аттестат зрелости, в то же время бывший вступительным экзаменом в университет). Все они выглядели весело и беззаботно — вот счастливцы! Только он один навек пропащий человек… Однако нельзя терять время, необходимо собраться с мыслями. Должны же они появиться! Ведь последние месяцы он работал как вол, даже в гости совсем перестал ходить и только по ночам отводил душу в длинных письмах к Иетте Вульф, изливая все свои тревоги и надежды. Огромным усилием воли он преодолел слабость и взялся за перо. Одна фраза, другая, третья… Смотрите-ка, а ведь дело идет на лад! К концу он совсем успокоился и, сдав сочинение с твердой верой, что оно написано прекрасно, завязал разговор со своим соседом. Как, этот юноша, оказывается, тот самый Арнесен, чей водевиль идет в королевском театре? Андерсен поспешил назвать себя: он тоже не кто-нибудь, а автор стихов «Умирающее дитя» и «Вечер», которые даже такой строгий судья, как Гейберг, нашел достойными опубликования!
— Как же, как же! — обрадовался Арнесен. — Мы все их читали, это здорово написано. Значит, нашего полку прибыло! Знаете, ведь из поступающих целых тринадцать человек — поэты, а вы — четырнадцатый. Ну и весело же мы заживем, когда станем студентами! Будем устраивать вечеринки, петь песни, пить на брудершафт, читать стихи…
Да, перспективы заманчивые, что и говорить, но ведь для этого надо еще сдать столько экзаменов! Андерсен сравнивал себя с пловцом на утлой ладье в бурном море…
Устная латынь была коварным рифом, чуть не пустившим его ко дну. После нее дело пошло легче. Наконец из главных препятствий осталась только математика, но тут-то он покажет себя! Недаром же хельсингерский математик ставил ему «весьма хорошо». Однако и здесь не обошлось без небольшой катастрофы: уже к концу экзамена он обнаружил, что неверно списал условия задачи. От ужаса он потерял сознание. Товарищи привели его в чувство, вылив на него целую склянку одеколона, оказавшегося под рукой. С лихорадочной поспешностью он заново переписал задачу, моргая воспалившимися от одеколонного душа глазами, и наскоро решил ее.
Но всему приходит конец, даже экзаменам!
В латинском сочинении экзаменаторы углядели-таки несколько ошибок, — а он был так уверен, что все правильно! — да и по другим предметам отметки были не выше «хорошо». Но как бы то ни было, а все-таки победа!
23 октября 1828 года — это был один из самых счастливых дней в жизни Андерсена. Только что полученный блестящий, плотный лист с университетской печатью и подписью декана факультета Эленшлегера удостоверял, что Ханс Кристиан Андерсен выдержал экзамены и является теперь студентом Копенгагенского университета. Он читал и перечитывал эту драгоценную бумагу. Он немедленно помчался к Коллину показать ее — вот оно, доказательство, что занятый по горло государственный деятель недаром тратил время и деньги на сына оденсейского сапожника!
И Коллин поздравлял его, и вся семья поздравляла его, а потом то же было у Вульфа, у Эрстеда и у всех знакомых. Затем пошли обещанные вечеринки, несчетное количество тостов, веселая неразбериха смеха и болтовни, круговые песни в честь нерушимой студенческой дружбы, в честь прекрасных девушек, чьи имена живут в сердцах присутствующих (многие, в том числе и Андерсен, брали эти имена с потолка: с обычаем не поспоришь, полагается студенту быть влюбленным, да и только!), ночные возвращения, когда веселые голоса разносились далеко по спящим улицам, заставляя встрепенуться задремавших извозчиков и сердя ночных сторожей…
Да, жизнь необычайно хороша, но все-таки хор поздравлений и шумные сборища — это еще не главное. А главное — это засесть и написать задуманную книгу «Путешествие на Амагер». Наконец-то можно это делать с чистой совестью, не оглядываясь на латинскую грамматику, не боясь укоряющих глаз Коллина и фру Вульф!
Он строчил без остановки: стол был завален ворохом исписанных листов. «Путешествие» — это слово само за себя говорит. Он идет по вечерним улицам Копенгагена — вот вам и весь сюжет; фантастические встречи, латинские цитаты, рассуждения и веселые остроты вытягивались причудливой цепочкой, только успевай записывать.
Вот он встретил на пустынной заснеженной улице тощего кота. Бедняга раздирающе мяукал.
Но ведь поэт понимает и кошачий язык! Тем более, что кот оказался его коллегой — сочинителем. Жалобное мяуканье было стихами о страданиях юного поэта среди пустых и фальшивых кошек, думающих только о молоке да сале. Эти стихи явственно напоминали недавнее творчество самого автора «Путешествия», да и следующие за стихами жалобы страдальца толстой доброй тетушке-кошке были как две капли воды похожи на излияния Андерсена сочувствующим дамам.
В довершение комического сходства тощий лирик-кот любил петь. Но когда они с тетушкой затянули дуэт, жестокий ночной сторож швырнул в них ледяшкой с криком: «Брысь, сатанинское отродье! Это еще что за визг?» — и оскорбленные певцы скрылись в подворотне.
Тощий кот, сочиняющий элегии, лунатик, появляющийся на страницах книги в одном плаще поверх ночной рубашки и рассуждающий о двойниках, — это были пародии на самого себя.
Веселая румяная девушка с Амагера с корзиной вишен на руке и бледная дама с загадочным взором тащили растерявшегося поэта в разные стороны — они тоже оказывались воплощениями его собственных качеств: склонности к описанию бытовых сценок и вполне земному юмору — и противоположной этому тяге к возвышенным, трагическим темам.
Изображая ночной спор путешественника с лунатиком, Андерсен пробовал решить волновавший его вопрос: как быть с чудесами? Двойники, призраки — весь этот обычный романтический арсенал вызывал у него иронию. Но с прозаическим бюргерским отношением к жизни он тоже никак не мог примириться. Ясно же, что жизнь — это не просто цепь обедов и визитов, служебных успехов и неудач… Ключ к решению Андерсен искал в поэтическом восприятии загадок природы, законов мироздания. (Он много разговаривал об этом с физиком Эрстедом.) Вот где подлинные чудеса, без всяких привидений! Разве не чудо, что земля, как мячик, летит себе в пустом пространстве и вовсе не думает падать? И смена времен года — тоже чудесная вещь, если вдуматься…
Путешествуя на Амагер по копенгагенским улицам, он много размышлял, учился смотреть и слушать. И хотя единственным героем книги пока что оставался он сам — со своими мечтами и выдумками, быстрой сменой настроений, смесью вздохов и юмора, но вокруг этого лирического героя уже вырисовывались очертания самых обыкновенных, будничных вещей, о которых, оказывается, можно рассказывать очень интересные истории: «Путешествие на Амагер» — это была присказка, а сказка маячила впереди.
— А неплохо все-таки жить на чердаке! — рассуждал сам с собой Андерсен, наводя порядок в своей каморке. — Мало места — значит мало вещей. Раз-два, один стул сюда, другой туда, стойте смирно! Богачи на первом этаже глотают уличную пыль и слушают грохот, а у меня тут тихо — разве что воробьи побранятся между собой! — и свежего воздуха хоть отбавляй. Крутая лестница — стало быть, можно не опасаться лишних визитов; по этим ступенькам решишься карабкаться или из бескорыстной дружбы, или уж по крайней необходимости. Вот и выходит, что в бедности есть своя хорошая сторона.
Он окончил уборку и огляделся удовлетворенный: все чисто, нигде ни соринки. Вполне приличный вид у комнатушки, даром что потолок косой!
Андерсен умел находить хорошие стороны в самых, казалось бы, не подходящих для этого вещах. Особенно теперь, когда жизнь ему улыбалась.
Предчувствие на этот раз не обмануло его: «Путешествие на Амагер», после неизбежных волнений и хлопот с изданием благополучно увидевшее свет, принесло ему долгожданный успех.
Книга вышла в начале января 1829 года, а уже в конце месяца появилась благожелательная рецензия Гейберга. Он отмечал несомненный талант молодого автора и сравнивал вещь с музыкальной фантазией, где прихотливо чередуются пестрые картинки, окрашенные изменчивым настроением. Похвала Гейберга — это был настоящий диплом на звание поэта. Книгу покупали, читали, о ней спорили. Полковник Гульдберг прислал из Оденсе восторженное письмо с описанием своих впечатлений. Студенты дружно решили, что из четырнадцати университетских поэтов Андерсен звезда первой величины. Успех «Путешествия» разрешил и денежный вопрос — по крайней мере на ближайшее время, — а это значило, что ни у кого не надо просить о помощи (королевская стипендия прекратилась еще в ноябре, после зачисления в студенты). И главное, что его вера в свой поэтический талант наконец-то получила подкрепление извне! Правя корректуры, Эдвард Коллин стремился приблизить стиль книги к общепринятым образцам. «Так не пишут!» — то и дело замечал он, указывая на слишком вольные, не причесанные на обычный лад фразы. «Да, но так говорят! — восклицал Андерсен. — Почему это я должен писать засушенным книжным языком!» — «Ну, смотрите, достанется вам от критиков, и поделом…» — пожимал плечами Эдвард.
Теперь Андерсен мог торжествовать: даже такой строгий судья, как Гейберг, не сделал никаких замечаний о небрежности стиля.
Итак, мечты исполнились: он студент и писатель. Для полноты счастья оставалось завоевать еще одну крепость — королевский театр. Снова пробовать свои силы в трагедии Андерсен не хотел. Перечитав как-то свои прежние опыты, он с возмущением захлопнул рукопись: все это просто беспомощный набор высокопарных фраз. Как он мог не видеть этого раньше? Подумав, он пришел к выводу, что и в признанных драмах, идущих на сцене, монологи героев звучат до смешного напыщенно, ни один человек на свете не стал бы так выражать свои чувства. Даже… Да, даже великий Эленшлегер иногда этим грешит, если говорить честно. Не лучше ли попытаться написать что-нибудь в духе водевилей Гейберга — изящных, остроумных, живых? Только бы напасть на подходящую тему…
Размышляя обо всем этом, Андерсен рассеянно глядел в окно своей мансарды. Там, за крышами домов, высилась Николаева башня, и каждый день можно было наблюдать за крохотной фигуркой сторожа, взбирающегося наверх. Как и многие другие — прохожие на улице, люди, мелькнувшие в окошках домов, — сторож, сам того не зная, получил от Андерсена имя, историю жизни и розовощекую дочку Элину.
Сегодня старик, по-видимому, устал и озабочен: он двигается, опустив голову, медленнее обыкновенного. Ах, наверно, упрямая Элина влюбилась в нищего портняжку и не хочет выходить замуж за степенного, солидного человека — сторожа соседней башни. Так часто случается в жизни и в водевилях тоже. Только в водевилях грозный отец бывает не сторожем, а графом, а отвергнутый им возлюбленный дочери — бедняком-лейтенантом. Но ведь можно написать и о стороже такую историю, почему бы нет? О, вот идея! Андерсен хлопнул себя по лбу и забегал по комнате, стукнувшись головой о низкий потолок. Сторож, Элина и веселый портняжка с ножницами и аршином станут героями водевиля, это решено. Но соль-то будет в том, что в уста влюбленных он вложит высокопарные монологи с обветшалыми «красотами стиля», и тут всем зрителям станет ясно, до чего все это комично звучит, до чего непригодно для выражения простых, обычных человеческих чувств. А ведь, в сущности, любовь принцессы ничем не отличается от любви дочки сторожа, разве только что последняя естественнее и проще… Да заодно можно будет посмеяться и над некоторыми искусственными приемами водевилей: они тоже не способны передать, не упрощая, самую простую жизненную ситуацию. Все трудности быстренько исчезают к концу действия, и счастливая развязка наступает неизбежно, как бы это ни было невероятно…
В старом доме Коллинов было темно и тихо: вся семья, кроме больной хозяйки, ушла в театр. Давным-давно было заведено, что Коллины не пропускают ни одной новой постановки, а к тому же сегодня, 25 апреля 1829 года, премьерой была «Любовь на Николаевой башне»!
— Ох, только бы не освистали нашего Андерсена! — со смесью иронии и тревоги говорила Ингеборг, собираясь в театр. — Он же тогда просто повесится с отчаяния… И притом непременно сделает это на наших глазах.
— Вполне возможно, — согласился Эдвард. — А кроме того, если пьеса провалится, это будет страшно неприятно отцу. Ведь он отстоял ее, когда Раабек кричал, что нельзя ставить пародию на Эленшлегера на той же сцене, где идут его великие трагедии.
— Бедный Андерсен, он, наверно, сейчас мечется за кулисами и совсем потерял голову от волнения! — вздохнула мягкосердечная Луиза.
— Идете ли вы наконец? Ведь мы опоздаем! — подал голос из прихожей Древсен, муж Ингеборг.
Наконец все ушли, и только полуслепая, прикокованная к креслу фру Коллин, сидя в уютном углу библиотеки, предавалась неторопливым воспоминаниям и размышлениям.
Вот как дети растут! Давно ли, кажется, они по утрам галдели, собираясь в школу, и отец ходил от одного к другому, проверяя, все ли в порядке. А теперь вон у Ингеборг своя малышка, не успеешь оглянуться, начнет учить азбуку. И Луизе уже шестнадцать лет, скоро пора и о женихе подумать… И совсем уж недавно муж привел в дом неуклюжего долговязого юнца, которому предстояло сесть на школьную скамейку. Глядишь, а он уже поэт, водевили ставит в королевском театре… Правда, все считают, что талантишко у него не бог весть какой — и Гейберг-то, наверно, его похвалил только из уважения к дому Коллинов! — но сердце, ничего не скажешь, золотое. А что он такой суматошный, чудной, непрактичный, так это с годами пройдет. Бросит свои фантазии, женится, остепенится и станет как все люди…
Тишину нарушили торопливые шаги. Кто-то ворвался в библиотеку с невнятным возгласом, бросился на стул и разрыдался.
Фру Коллин всмотрелась, подслеповато щурясь: ну так и есть, это Андерсен… Ах, бедняжка!
— Да не расстраивайтесь вы так, с кем этого не бывает! — стала она его ласково уговаривать. — Ну провалилась пьеса, освистали, что ж такого? Другой раз, даст бог, больше повезет. Вы же знаете нашу публику: ее хлебом не корми, а дай посвистать! Ведь случалось, что и самого Эленшлегера освистывали…
Рыдания внезапно смолкли, и Андерсен вскочил со стула.
— Милая, дорогая фру Коллин, что это вы тут говорите? Меня же вовсе не освистали, ничего подобного! Мне хлопали и кричали: «Браво, Андерсен!» Ну, были там два-три свистка, но они совершенно потонули в аплодисментах. Там же было полно наших студентов, разве они дадут товарища в обиду?
— Так чего же вы тогда плачете, чудак?
— Ах, я никак не мог удержаться! Это от счастья, наверное!.. И потом я так устал, так переволновался…
Андерсен быстро заходил по комнате. Плакать ему больше совсем не хотелось. Напротив, он чувствовал себя заряженным радостью: ничего не было бы удивительного, если б в полутьме библиотеки заблестели бы искорки, летящие от него! Он засмеялся этой выдумке.
— Ох, фру Коллин, как это вы говорите о нашей публике? — весело заговорил он, стремясь разрядиться шутками. — Это самая добрая, самая отзывчивая публика на свете! Если завсегдатаи галереи и имеют привычку с хрустом есть яблоки во время трагедии, то ведь зато они эти яблоки поливают горькими слезами! А недавно, когда на сцене герой умирал голодной смертью в темнице, какая-то добросердечная толстая мадам кинула с галереи огромный бутерброд, да так ловко, что он угодил прямо в рот несчастному узнику. И поднялся же шум! Капельдинеры бегают, зал хохочет, а некстати спасенный страдалец давится колбасой… Ну, я побежал к Вульфам, они, наверное, как раз вернулись из театра!
Поздней осенью деревья Розенборгского сада дрожали от резкого ветра и роняли с голых сучьев крупные капли. На размякших дорожках глубоко отпечатывался каждый шаг. Темные, низко нависшие облака то и дело меняли причудливые очертания, будто на небе, кривляясь, вели хоровод сказочные чудовища.
Не обращая внимания на грязь, облепившую калоши, Андерсен пробирался между деревьями. Вот оно, знакомое место. Здесь стояло его любимое дерево, он заметил его еще в свою первую весну в Копенгагене. Тоскуя об оденсейских буковых лесах, он бродил тогда по парку и наткнулся на удивительно славное деревце. Оно первым рискнуло раскрыть почки и выпустить свежие светло-зеленые листики, и Ханс Кристиан обрадовался ему как другу. Он обнял тонкий ствол, говорил что-то бессвязное, вперемешку стихи и прозу, а сторож принял его за сумасшедшего. С тех пор он подружился с этим деревом.
Сейчас оно стояло такое же черное и унылое, как его соседи вокруг, оплакивая свою утраченную зелень и улетевших птиц.
Андерсен тяжело вздохнул и опустился на скамейку. Девять лет назад он сиживал на ней в часы обеда: приходилось уходить из дому, чтобы хозяйка не догадалась, как плохи его дела, и съедать припасенный кусок хлеба здесь, в саду… Да, но все-таки он был тогда счастлив — куда счастливее, чем сейчас. Он о чем-то мечтал, куда-то стремился и вовсе не понимал, что мир — мрачная пустыня, а человек — пылинка, гонимая злым вихрем судьбы к отверстой могиле («пожалуй, это можно будет использовать в каком-нибудь стихотворении»).
Как подумаешь обо всех невзгодах и страданиях, на которые мы осуждены, так только диву даешься, что люди еще не разучились улыбаться…
Смеркалось, ветер пробирал до костей, и продрогший поэт меланхолически побрел к выходу из парка.
Сидя за вечерним чаем у Коллинов, он непривычно молчал и вздыхал так, что колебалось пламя ближней свечи.
— Что-то свеча слева плохо горит! — сказала Ингеборг. — Андерсен, вы забываете о своих обязанностях снимателя нагара!
Все так же молчаливо и безучастно он взял щипцы и поправил свечу. Коллины понимающе переглянулись: бедняга опять страдает от своей неудачной любви!
Эдвард сделал сестрам знак глазами: разговорите его как-нибудь, это по вашей части! На подвижном лице Ингеборг сменялись сочувствие и желание подразнить неутешного страдальца.
— Андерсен, может быть, вы хотите нам прочесть какие-нибудь стихи? — бодрым тоном предложила она наконец. Это был знак величайшей милости: обычно поэт терпел от нее жестокие насмешки за вечные попытки свести разговор на свое новое произведение. Но даже такое великодушие Ингеборг не смогло вывести его из мрачного отчаяния.
— У меня нет новых стихов, — грустно покачал он головой.
Это, конечно, была чистейшая ложь: исписанные листки торчали из его кармана. Но читать стихи о своей любви, подвергнуть обычной беспощадной критике эти стоны сердца, разбитого навек, — нет, это было свыше его сил!
Он рано ушел от Коллинов и долго ворочался без сна на своей скрипучей кровати. Наконец в уме его сложились стихи об осени, вереницах птиц, тянущихся на юг, о тоске; это как-то утешило его, и он смог уснуть.
Ураган любовных переживаний ворвался в его жизнь совершенно внезапно. Все шло прекрасно: он успешно сдал два университетских экзамена, дававших право на звание кандидата философии. После этого можно было оставить ученье или, решив стать юристом, пастором, учителем, продолжать занятия уже по выбранной специальности. С трепетом он ждал, что скажет старый Коллин.
«Идите по выбранной вами дороге, и дай вам бог успеха», — ласково сказал тот. С этим благословением человека, мнением которого он свято дорожил, Андерсен энергично ринулся в новые битвы. Он опубликовал небольшое описание Оденсе и его живописных окрестностей, издал сборник стихов, встреченный читателями довольно благосклонно, а затем, стремясь создать что-нибудь крупное, значительное, задумал написать исторический роман «Карлик Кристиана Второго». Это оказалось делом не легким. С утра до ночи пришлось сидеть за книгами, изучая обычаи, костюмы, религиозные представления, язык датчан XVI века, утопая в ворохе цитат и выписок, но роман все не двигался вперед.
Наконец Андерсену пришло в голову, что толк из работы выйдет только тогда, когда он своими глазами посмотрит все те исторические места, где должно происходить действие. Коллин одобрил эту мысль, снабдил его рекомендательными письмами к крупным провинциальным чиновникам, и вот в прекрасный летний день пароход с поэтом на борту отплыл от копенгагенской пристани.
Суровая красота моря, песчаные берега Ютландии, меловые утесы, над которыми с криком вьются чайки, чистенькие крохотные города, старые замки и крепости — все радовало его, все прочно оседало в памяти. Он завязывал разговоры с самыми разными людьми: плотным, кряжистым крестьянином, медленно и скупо отмеривающим слова, и бойкой служанкой на постоялом дворе, старым ученым-историком и маленькой девочкой, гоняющейся за бабочками, — и все они становились его друзьями.
Но вот он заехал в городок Фоборг погостить несколько дней у университетского приятеля и тезки Кристиана Войта, и тут-то ждала его погибель! В богатой и безвкусно убранной гостиной Войтов ему навстречу поднялась черноглазая девушка в белом платье. Это была сестра Кристиана — Риборг. Краснея от смущения и удовольствия — столичный поэт в их скучном Фоборге! — она стала поправлять розу, приколотую к корсажу, и уронила ее. Андерсен галантно поспешил поднять цветок.
Та минута, в которую она благодарно взглянула на него, вертя розу в руках, решила все.
— Как удивительно, ведь несколько дней назад я видел ваш портрет в картинной галерее, старого замка! — сказал он после обмена обычными при первом знакомстве фразами.
— Мой портрет?! — удивленная Риборг широко раскрыла блестящие глаза.
Андерсен, не жалея красок, описал, как косой луч солнца озаряет мрачную стену и из старинной тяжелой рамы улыбается самое прелестное девичье лицо, какое только можно себе представить… Сияющие черные глаза, белое платье, роза в руках — все это поразило его. Девушка из замка снилась ему во сне, но мог ли он думать, что встретит ее наяву?
Риборг была неслыханно польщена: да, от фоборгских кавалеров этаких комплиментов не дождешься! Она поспешила сказать, что недавно перечитывала «Путешествие на Амагер». А какова была та девушка, о которой там пишется? В том месте, где поэт, занесшись в мечтах на триста лет вперед, видит в легких дрожках улыбающуюся красавицу, хочет вскочить на подножку… и, очнувшись, оказывается одной ногой в корзине старой торговки пряниками.
— Конечно, эта девушка была брюнеткой, с нежным румянцем, с выразительными глазами, сверкающими, как черные бриллианты, — описывал Андерсен, глядя на краснеющую собеседницу.
Три дня в Фоборге были волшебным сном. Риборг звонко смеялась, и на ее щеках выступали чудеснейшие ямочки. Риборг готова была часами слушать его стихи, особенно те, которые явно относились к ней. Риборг собирала цветы в саду, чтобы подарить ему на прощание красивый букет. Риборг была самой очаровательной, самой умной, самой доброй девушкой на земле. Героиню его исторического романа будут звать Риборг — разве есть на свете имя лучше этого?
Кристиан Войт, конечно, заметил, что сестра кокетничает с его приятелем, но не придал этому серьезного значения. Только осенью, в Копенгагене, он узнал, что Андерсен смертельно влюбился и нет ему без Риборг счастья на земле.
«Вот беда! — вздыхал про себя молодой Войт. — Кто бы мог подумать, что летний флирт обернется так серьезно…» Ему было от души жаль Андерсена: ведь Риборг-то уже помолвлена! Как бы об этом сказать половчее? А пока что Риборг приехала погостить в Копенгаген, и влюбленный поэт немедленно примчался с визитом. Опять пошли стихи, взгляды, вздохи, смех и многозначительные фразы, сказанные нарочито небрежным тоном.