ГЛАВА III ПОИСКИ ВОЛШЕБНОЙ ЛАМПЫ
ГЛАВА III
ПОИСКИ ВОЛШЕБНОЙ ЛАМПЫ
Копенгаген, насчитывавший тогда до ста тысяч жителей, должен был показаться огромным пришельцу из Оденсе. Но по сравнению с Лондоном или Парижем датская столица выглядела тихой провинцией, сохранявшей живописный средневековый облик и обычаи старины.
Под мелодичный перезвон колоколов на многочисленных древних башнях (Копенгаген так и называли — «город башен») проходили вечерами по улицам ночные сторожа с лесенками и зажигали заправленные ворванью фонари, служившие уже добрую сотню лет. Ровно в полночь запирались городские ворота, а ключи от них хранились во дворце. Пожелавшим войти в Копенгаген или выйти из него без ведома самого короля пришлось бы карабкаться через высокий вал, окружавший город, а это было не так-то легко. Если в городе случался пожар, король Фредерик скакал на своем белом коне к месту происшествия и лично отдавал нужные распоряжения. Из него, несомненно, вышел бы хороший брандмейстер, но, к сожалению, судьба распорядилась иначе.
Слабоумный король Кристиан VII, наконец, умер, и после окончания войны Фредерик мог торжественно надеть корону, давно ему фактически принадлежавшую.
После этого он еще больше — если это только было возможно — укрепился в отношении к стране как к своей усадьбе. Подобно заботливому помещику, он лично входил в мельчайшие детали, и это было бы еще ничего, но беда в том, что «большую политику» он тоже упорно делал сам, несмотря на все неудачи. В 1813 году ему представлялась возможность разорвать союз с Францией и примкнуть к антинаполеоновской коалиции, но он, пренебрегши советами приближенных, отказался от этого, хотя было совершенно очевидно, что мощь Наполеона рухнула под ударами русских войск и конец его владычества близок.
Уже через год Фредерик пожинал плоды своего упрямства, подписывая Кильский мир, по которому Дания теряла Норвегию, а вместе с ней примерно четыре пятых своей территории и миллион жителей из двух с половиной миллионов. Норвегия перешла под власть Швеции, и торговля с ней стала невыгодной из-за таможенных пошлин, а для тяжело пострадавшей от войны датской экономики это был еще один удар. Датские государственные деятели понимали, что нужно принимать срочные меры, чтобы страна могла выйти из сельскохозяйственного, торгового и финансового кризиса. Для этого следовало как-то обуздать не в меру ретивого монарха, и под их давлением Фредерик возобновил замершую было деятельность государственного совета и коллегий.
Но об ограничении своей абсолютной власти он и слышать не хотел. Даже робкая просьба отменить введенную им строгую цензуру показалась ему просто неприличной.
«Мы не ожидали, что кто-нибудь из наших дорогих подданных попросит нас не ограничивать свободу печати», — обиженно ответил он и далее разъяснил почему: его отеческое внимание и без того целиком направлено на то, чтобы обеспечить все нужное для блага государства и народа, а о том, что полезно и что вредно, судить в состоянии только король.
И все же патриархальные традиции были так сильны, а политическая жизнь так неразвита, что даже в послевоенные тяжелые годы, когда уныние сменило волну национального подъема 1801–1813 годов, в глазах народа Фредерик ухитрился сохранить ореол доброго короля. Прежде всего в памяти датчан его имя прочно связывалось с реформами 80-х годов XVIII века, давшими свободу крестьянам, хотя, в сущности, роль семнадцатилетнего принца сводилась тогда к тому, что он просто не мешал их проведению. Кроме того, людей подкупал его облик патриархального бюргера, образцового семьянина, благочестивого и бережливого, ведущего скромный образ жизни, простого и добродушного в обращении.
За умиленными рассказами о том, как король со своей семьей гуляет пешком, из собственного кошелька помогает беднякам или заходит в крестьянскую хижину запросто потолковать с хозяевами, как-то забывалось, что именно по милости этого самого короля страна терпит горе и нужду.
Под господством абсолютизма общественная жизнь Копенгагена пребывала в спячке. Интересы общества были сосредоточены на узко литературных, театральных и бытовых новостях. И в светских гостиных ив мещанском кругу за чашкой чаю, кроме придворных сплетен, предметом оживленного обсуждения служили достоинства и недостатки какой-нибудь балерины или актера, успех или провал новой пьесы. Имена певца Сибони, балерины Шалль или актера Линдгрена были знакомы каждому.
Копенгагенский театр и балет действительно имели в своем составе немало блестящих исполнителей. Но на сцене царили немецкие мелодрамы (часто довольно-таки низкопробные) и эффектные «костюмные» оперы и балеты, большей частью переводные. Правда, от XVIII века в наследство театру остались прекрасные комедии Гольберга, но они не могли заполнить пробел в национальном репертуаре. Очень большую роль в развитии датского театра сыграло появление молодого поэта и драматурга Эленшлегера, трагедии которого еще в первое десятилетие XIX века несколько потеснили иностранные пьесы.
Мытарства первых дней подействовали на Ханса Кристиана ошеломляюще. Все было совсем не так, как мечталось в Оденсе. Напрасно он демонстрировал свои таланты перед балериной Шалль: сняв сапоги для легкости и заменив бубен шляпой, танцевал и пел, изображая Сандрильону. Маленькая полнеющая женщина смотрела на него усталыми светлыми глазами, в которых было слегка презрительное недоумение. Нет, нет, она ничем не может помочь ему! — оборвала она на полуслове поток его просьб и доказательств. Разве что иной раз покормить его на кухне — это все. Похоже было, что она просто приняла его за сумасшедшего нищего. Не привел ни к чему и визит к директору театра: камергер Хольстейн, важный, осанистый господин, тоже не проявил интереса к юному кандидату в актеры.
— Вы слишком худы, и вообще у вас совершенно не театральная внешность, — свысока уронил он, смерив взглядом долговязого мальчика, похожего на молодого аиста. Ханс Кристиан настаивал: может быть, ему можно поступить в балетную школу? Он будет так стараться! А что касается худобы, то если господин директор назначит ему хорошее жалованье — ригсдалеров сто! — то он живо растолстеет!
Это предложение не встретило отклика. Напротив, директор подозрительно посмотрел на странного просителя: уж не насмехается ли тот над ним? Это было бы слишком!
— Приема в балетную школу не будет до мая! — сухо сказал он, дотрагиваясь до колокольчика в знак того, что разговор окончен.
Ханс Кристиан пытался еще что-то сказать, но директор уже углубился в свои бумаги и не обращал на него внимания. Ничего не поделаешь, надо уходить… В мае, сказал он, в мае! А сейчас только сентябрь…
Десять ригсдалеров, казавшиеся в Оденсе целым состоянием, таяли, как весенний снег. На одну из последних монет он купил билет в театр — будь что будет! Шла опера «Поль и Виргиния». На сцене — огромной, прекрасной и недоступной — несчастные влюбленные оплакивали свою разлуку в жалобных ариях. Рядом жевали бутерброды и растроганно ахали завсегдатаи галереи. Ханс Кристиан расплакался: злоключения гонимого судьбой Поля живо напомнили ему собственные невзгоды. Толстая добродушная соседка в огромном чепце старалась его утешить: ведь актеры только изображают, что они страдают или умирают, а на самом деле они живехоньки! Для пущего ободрения она сунула ему пухлый бутерброд, и он съел его, обливаясь слезами. А потом взволнованным шепотом поведал доброй фру всю свою жизнь и теперешнее отчаянное положение.
— Я так же страдаю, как Поль! — объяснил он. — У него отняли Виргинию, у меня тоже…
— Неужели? — удивилась соседка. — Ведь вы еще так молоды…
— Нет, нет, я не в этом смысле… Театр — вот моя Виргиния!
— Ах, так! Ну, не отчаивайтесь, может быть, все еще уладится, — сочувственно отозвалась добрая женщина и протянула ему сладкий пирог: больше она ничего не могла для него сделать.
Теплое участие и неожиданное угощение вызвали у него новый прилив мужества. Но куда же еще идти и что предпринять? Кажется, все возможности исчерпаны…
В поисках доброго совета он отправился к своей спутнице по дилижансу, мадам Германсен. Она встретила его приветливо, выслушала горестный рассказ и посоветовала немедленно возвратиться в Оденсе, обещая снабдить едой на дорогу.
Это предложение потрясло его. Вернуться? Признать, что все были правы, что нечего сыну сапожника метить слишком высоко? Выносить обидные слова, насмешки, косые взгляды? Нет, лучше умереть!
— Ну, тогда наймитесь к какому-нибудь мастеру здесь, в Копенгагене, — предложила мадам Германсен. — Вот вам деньги, купите газету с объявлениями, и мы выберем что-нибудь подходящее!
Да, по-видимому, больше ничего не оставалось.
Столяр Мадсен, к которому он отправился, охотно согласился взять его в ученики. Контракт, как полагается, на девять лет.
— Будешь сыт и одет, паренек, а через девять лет сделаешь пробную работу — и сам себе господин. Чем это плохо?
На это Ханс Кристиан мог бы кое-что ответить, но он был совершенно подавлен и, против обыкновения, не стал рассказывать столяру о своих мечтах и надеждах. Значит, на девять лет…
В мастерской его встретили неприязненно: это что еще за птица? Сразу видать, нездешний: говор не такой. А, с Фюна! Что, все там такие неуклюжие? А вид-то какой похоронный, просто смех! Насмешки, прибаутки, обидные предположения сыпались со всех сторон. Рубанок не слушался неумелых рук. Доски падали, норовя побольнее отдавить ногу. Но все это были пустяки по сравнению с главным. Еще бы ему не иметь похоронного вида! Ведь он хоронит свою Виргинию, своими руками разбивает свой заветный хрустальный замок… Все кончено, все потеряно… Неужели все? А может быть, это просто слабость? Как он убеждал мать: чтобы стать знаменитым, надо вынести ужас сколько несчастий! Ну вот, несчастья и начались — все правильно. Но вместе того чтобы дождаться их конца, он струсил и отступил. Уж, наверно, не меньше месяца или двух надо потерпеть, а тут всего несколько дней прошло!
К концу дня он явился к хозяину и сообщил, что раздумал заключать контракт.
— Что так быстро? — удивился Мадсен. — Или мои ребята очень уж тебя обижали? Так это же всегда так на первых порах, пока не привыкнут к новичку. А там все пойдет как по маслу.
Но Ханс Кристиан был тверд: нет, нет, не в этом дело, он очень благодарен за сочувствие, но никак не может остаться.
— Не сердитесь, господин Мадсен! Спасибо вам, всего хорошего.
Удивленный столяр долго смотрел ему вслед: чудак, ничего не скажешь. Ну, пусть себе поищет места по нраву! Скоро узнает, что у других хозяев бывает куда хуже…
А Ханс Кристиан был уже далеко: он мчался по улицам, окрыленный новым планом. Мастерская напомнила ему оденсейскую фабрику и то, как звонко он пел там, легко перекрывая шум вокруг. Голос, ведь у него есть голос! Ясное дело, с этим не к балерине надо было идти. В оденсейской газете недавно писали про известного певца… как его звали? Да, Сибони, Джузеппе Сибони! К нему-то он и отправится, не теряя ни минуты. Только забежать в театр, узнать адрес — и в путь!
В комфортабельной гостиной профессора Сибони, итальянской знаменитости, приехавшей покорять Копенгаген, собралось оживленное общество. Имена многих гостей были широко известны в Дании: композитор Вейсе, создатель датской национальной оперы, поэт Баггесен, о споре которого с Эленшлегером много говорили в то время.
После хорошего обеда с множеством тонких вин все были настроены благодушно. Сибони, усиленно жестикулируя и сверкая черными глазами, разразился было длинной речью о достоинствах итальянской оперы, но его перебила вошедшая экономка. Отозвав хозяина в сторону, она рассказала ему, что в прихожей ждет проситель… Да, конечно, сейчас не время, она это понимает. Но мальчик такой забавный, и жалко его тоже… Он ей рассказал всю свою жизнь. Говорит, что хорошо поет, так, может, господам было бы интересно его послушать?
— Поет? Вот как, значит мой коллега! — пошутил Сибони. — Ну что же, если гости не возражают…
— Что за мальчик? — заинтересовался Вейсе. — Из Оденсе, сын сапожника? И голос хороший? А, это стоит послушать! Я вот тоже когда-то пришел в Копенгаген без гроша в кармане в поисках счастья…
Любопытствующие гости во главе с Сибони потянулись за экономкой в прихожую. За дверями стоял, теребя шляпу, видавшую лучшие дни, длинноносый подросток с напряженным, страдальческим лицом.
— Не бойся! Не бойся! Иди сюда! — закивал ему Сибони. Он говорил по-немецки, и мальчик не понял слов, но жесты были достаточно выразительны. Незваного гостя привели в комнату, где стоял рояль, общество расселось и приготовилось слушать. Все были довольны неожиданным развлечением. Сибони откинул крышку инструмента.
— Что же ты хочешь нам спеть? — спросил он.
— Господин Сибони спрашивает, какую песню ты знаешь! — перевел Вейсе, поняв недоуменный взгляд мальчика. Тот сразу оживился и похорошел от ясной доверчивой улыбки.
— О, я знаю много-много песен! Я даже арии из опер умею петь! Из «Сандрильоны», из «Деревенской любви» — «Никогда другая дева…»
— Ну, вот эту и спой! — решил Вейсе и назвал арию Сибони. Тот кивнул головой и ударил по клавишам.
Сначала голос мальчика звучал прерывисто, непривычный аккомпанемент казался ему помехой. Но скоро дело пошло на лад, и чистые струйки высокого альта свободно разлились по комнате. Слушатели одобрительно кивали в такт пению: что вы думаете, а ведь у малыша и вправду неплохой голосок!
Юного дебютанта осыпали похвалами. Он заикнулся о желании декламировать — и это было встречено с одобрением. В чувствительных местах его голос дрожал и на глазах выступали слезы. Все были окончательно растроганы.
— Я предсказываю, господа, что из мальчика впоследствии выйдет толк! — торжественно сказал Баггесен.
— Но для этого хорошо бы ему помочь, — вставил Вейсе, — голос у него необработанный, ему надо долго учиться…
— Я буду его учить! — воскликнул легко воспламенявшийся Сибони. — Да! Джузеппе Сибони всегда готов прийти на помощь истинному любителю муз! И какая-нибудь старая одежда и обед — все это найдется. Решено!
Вейсе перевел слова Сибони, и «любитель муз», ошалевший от свалившегося счастья, забормотал несвязные слова благодарности. Он пошатывался от волнения, усталости и голода.
— А что, наверно, неплохо бы нашего найденыша подкормить? — проницательно заметил Вейсе.
— О, разумеется! — И Сибони подозвал стоявшую у двери экономку.
— Устройте мальчику настоящий пир! — распорядился он. — Своим талантом он заслужил это.
Сопровождаемый улыбками, кивками и добрыми пожеланиям«, Ханс Кристиан отправился за экономкой на кухню. Да, вот так удача! О такой он и мечтать не смел. Теперь уже не страшно, что в кармане у него осталось всего четыре скиллинга.
А в гостиной догадливый Вейсе устранял и это затруднение. Пользуясь общим настроением, он устроил в пользу мальчика подписку, и гости охотно раскошеливались. Набралось семьдесят ригсдалеров; при экономном расходовании этого могло хватить на несколько месяцев. Начало было обеспечено.
Через несколько дней в Оденсе обсуждалась удивительная новость: подумать только, ведь сыну сапожниковой Марии и вправду привалило счастье в большом городе! Только надолго ли?
Большие афиши объявляли копенгагенцам, что 12 апреля 1821 года состоится премьера балета «Армида». Знатоки предрекали успех, и билеты брались нарасхват. Сама мадам Шалль будет танцевать Армиду, в числе ее партнеров солист Дален — о, это первоклассный танцор, хотя и отяжелел немножко за последние годы… Но этот балет он сам готовил, и в массовых сценах примут участие его ученики и ученицы из балетной школы. Маленькая Лина Шалль танцует Амура — это ее первая большая работа, а девочка, кажется, много обещает в будущем…
Все эти разговоры повторялись в городе на разные лады. Но никому не приходило в голову обратить внимание на то, кто будет танцевать седьмого из восьми троллей, участвующих в балете. Только самого исполнителя это чрезвычайно волновало. Он не мог наглядеться на афишу и показывал ее всем знакомым. Ведь там черным по белому была напечатана его фамилия: седьмой тролль — Андерсен! Разве это не шаг на пути к славе? Квартирная хозяйка, сухопарая, желтолицая вдова, кисло поинтересовалась, сколько он за это получит. Бог мой, конечно, ничего, кто же платит ученикам? Честь важна, а не деньги! Наконец-то он спокойно, на законном основании выйдет на сцену королевского театра. До сих пор это удавалось лишь в тех случаях, когда требовалась толпа для заполнения сцены. Да и то приходилось держаться в самой глубине, подальше от света рампы, иначе слишком заметны были бы бесконечные заплатки и побелевшие швы на обветшавшем конфирмационном костюме…
Среди учеников балетной школы Ханс Кристиан существовал, что называется, на птичьих правах.
Еще осенью 1820 года он получил из театра бумагу с сообщением, что дирекция считает своим долгом отсоветовать ему пробовать свои силы в какой бы то ни было области театральной деятельности.
Все это произошло после того, как Сибони отказался держать его у себя и давать уроки. Полгода длились их занятия: Ханс Кристиан покорно выносил вспыльчивый нрав своего учителя (впрочем, громовые раскаты итальянских и немецких проклятий обычно относились не к нему, к тому же вспышки Сибони кончались быстро), пел скучные гаммы и учил нотную грамоту. Про себя он не раз думал, что проще было бы прямо выйти на сцену и запеть, но все вокруг считали, что надо долго и кропотливо учить разные вещи. Ну что ж, надо так надо! Все любили его в доме Сибони, он был сыт, донашивал кое-какое старье из одежды итальянца, изредка декламировал перед его гостями — словом, лучшего, по его мнению, трудно было желать. Но весной у мальчика неожиданно пропал голос. Тут сказались и переходный возраст и рваные сапоги, в которых он месил снег и грязь.
Ужас охватил Ханса Кристиана. Он отчаянно цеплялся за надежду, что это пройдет, что вот на следующее утро голос непременно вернется. Но этого не случилось, да и Сибони не хотел ждать. В эту весну у него было полно неприятностей: копенгагенцы, не привыкшие к итальянской опере, освистали его в роли Ахилла, его лучшей, коронной роли! Это вывело бы из равновесия и более спокойного человека. Домой он приходил мрачным как туча, и вид вертевшегося вокруг мальчишки еще более портил ему настроение. Видит бог, он, Сибони, сделал все, что обещал! Но голос-то пропал — ничего тут не поделаешь, один хрип остался, слушать противно. То ли дело его новая ученица, маленькая Ида Вульф! Красотка девочка с огоньком в глазах, а голосок — лучше и в Италии найти трудно… В конце концов он категорически заявил мальчику, что нечего ему больше приходить сюда. Пусть возвращается в Оденсе и берется за ремесло — не всем же быть певцами!..
От этих слов фундамент хрустального замка, казавшийся уже таким прочным, рассыпался в прах. Все надо было начинать сначала. Как назло, и деньги, собранные Вейсе, подошли к концу.
Ханс Кристиан сумел найти новых покровителей: танцора Далена, старую фру Юргенсен, мать известного копенгагенского часовщика, и поэта Гульдберга, брата оденсейского полковника. Все они старались что-нибудь сделать для него. Фру Юргенсен отдала ему старое пальто с настоящим лисьим воротником, которым он очень гордился, Дален разрешил посещать балетную школу, а Гульдберг обеспечил деньгами, устроил бесплатные уроки латыни да еще сам занимался с ним датским и немецким языками. Правду сказать, этими занятиями Ханс Кристиан частенько пренебрегал: негде было готовиться, да и театр отнимал слишком много времени и сил. Теперь он мог смотреть все спектакли из-за кулис или из лож фигуранток: маленькие балерины смеялись над ним и дразнили его, но он не обращал на это внимания. А репетиции «Армиды»! Он готовился к ним целыми часами, старательно выламывая у станка свои длинные ноги.
И вот пожалуйста! Выходит, что он старался недаром. Наступил, наконец, вечер его торжества.
Радости Ханса Кристиана не омрачило даже то, что ему досталось самое ветхое трико. С замирающим сердцем он стоял за кулисами и ждал минуты выхода. Рядом с ним хихикали и перешептывались девочки, изображавшие свиту Амура. В центре кружка была хорошенькая темноволосая Ханна Пэтгес, считавшаяся одной из самых талантливых учениц балетной школы.
— Андерсен, вы, кажется, восьмой тролль? Самый последний? — окликнула мальчика одна из маленьких балерин.
— Нет, что вы, — живо откликнулся сияющий Ханс Кристиан. — Я седьмой, а восьмой Вильгельм. Вы же видели афишу!
— Андерсен, а у вас трико на спине вот-вот лопнет. То-то будет потеха!
Обеспокоенный мальчик попытался, глядя через плечо, установить размеры опасности, и тут озорница кольнула его в бок булавкой.
Еле сдержав крик, седьмой тролль укоризненно поглядел на свою обидчицу. Вот и на последней репетиции она наступила ему сзади на ногу и запачкала чулок. Ясно теперь, что это было нарочно! Ну что он ей сделал плохого? Правду говорят, что путь актера усыпан не только розами, но и терниями…
— Уймитесь, наконец, девочки! — возмутилась Ханна. — Подумайте, ведь нам скоро на сцену. Если мы осрамимся, то monsieur Дален ужасно огорчится… — Слова Ханны подействовали, и девочки притихли, прислушиваясь к звукам музыки.
Все выходы прошли как нельзя лучше, и когда занавес упал, Ханс Кристиан со счастливой улыбкой прислушался к долгим аплодисментам. Хоть крохотная доля их, да принадлежит же и ему!
В этот вечер он заснул поздно и во сне слышал плавную музыку, видел прекрасную волшебницу Армиду — только она была больше похожа на Ханну, чем на мадам Шалль! — а в руке его так и осталась зажатой драгоценная афиша с фамилией «Андерсен» в списке троллей.
Придвинувшись поближе к окошку, Ханс Кристиан углубился в книгу. Рядом кричали и возились ребятишки, его новая хозяйка хлопала дверьми и ворчала что-то о задержанной квартирной плате, но все это не доходило до его сознания. Пропало даже чувство голода, хотя ни вчера, ни сегодня ему не удалось пообедать. Все это оставалось где-то позади, за воротами разноцветного, сияющего мира, который открывался на каждой странице. Книги утешали и поддерживали его всю эту трудную зиму. Иногда они даже заслоняли театр, где ему время от времени удавалось выйти на сцену в хоре пастухов или воинов.
Он подружился с университетским библиотекарем Нюропом и получил свободный доступ к полкам. Глаза разбегались при виде множества толстых томов. Выбрав два-три из них, он уходил, утешая себя, что завтра придет опять; он глотал книги с молниеносной быстротой. Он перечитывал Шекспира в новых переводах Петера Вульфа. Вальтер Скотт, его новый любимец, разворачивал перед ним вереницы живописных образов, увлекательных событий минувших времен.
А история датской литературы предыдущего двадцатилетия раскрывалась перед ним не только в книгах. Он знакомился с людьми, имена которых привлекали его на обложках, слушал разговоры в гостиных, споры, воспоминания. И здесь в центре всего стояла высокая фигура красивого голубоглазого человека, автора прославленных в Дании трагедий, Адама Эленшлегера. Его называли «солнцем датской литературы», и Ханс Кристиан преклонялся перед ним, плакал над его трагедиями, твердил наизусть его стихи.
А ведь двадцать лет назад Эленшлегер был ничем не замечательным молодым человеком, и близкие упрекали его за легкомыслие: он не хотел становиться адвокатом или коммерсантом.
Однажды, когда цвет копенгагенской интеллигенции собрался у молодого физика Эрстеда, только что получившего тогда докторскую степень, двадцатилетний Адам Эленшлегер молча слушал разговоры об упадке датской литературы. И вдруг, вспыхнув, ударил кулаком по столу:
— Да, опустилась наша литература! Но черт меня побери, если я ее не подниму!
Эти слова были сочтены неуместной похвальбой, и Эленшлегера иронически называли «человеком скрытого таланта». Но вскоре этот скрытый талант действительно проявился и завоевал общее признание.
Героическая защита Копенгагена от английских кораблей в апреле 1801 года вызвала волну патриотического воодушевления. Впечатлительный Эленшлегер с большой силой пережил это событие.
«Это был день счастья для меня и для Дании, — говорил он впоследствии о битве на рейде. — Какое-то божественное дуновение пронеслось над Копенгагеном, мелочный бюргерский дух уступил место общенациональному стремлению защитить отечество от врагов, несмотря на их численное превосходство». Великие исторические события, напряженная борьба страстей, сильные, суровые характеры героев — вот о чем хотелось писать Эленшлегеру. И он обратился к величественным, поэтическим образам скандинавского эпоса, к сюжетам народных баллад и исторических хроник.
В 1803 году датское общество заговорило о молодом поэте, авторе стихотворения «Золотые рога». Это было начало весны датского романтизма. «Гром пушек битвы на рейде разбудил датскую музу», — говорили тогда. Одна за другой появлялись и завоевывали славу трагедии Эленшлегера. Он изображал в них свободолюбивого охотника Пальнатоке — его называли «датским Вильгельмом Теллем». Стрелы Пальнатоке били без промаха, и одна из них поразила жестокого трусливого короля Гаральда, который вместе с католическим епископом угнетал Данию.
В трагедии «Аксель и Вальборг», знакомой Хансу Кристиану еще в Оденсе, нежная, возвышенная любовь героев противопоставлялась проискам коварных монахов, жестокому произволу короля.
Любимыми писателями Эленшлегера были Гёте и Шиллер, их драмы больше всего вдохновляли датского поэта. Он далек был от преклонения перед рыцарями и монахами далеких времен, от мистики, свойственной некоторым немецким романтикам. Но с ними его сближало отношение к поэту как к «наивному гению», близкому к природе, следующему голосу непосредственного чувства, отдающегося потоку вдохновения. В пьесе-сказке «Аладдин и волшебная лампа» изображалось торжество чувства над сухим рассудком. Мечтательный, жизнерадостный и простодушный «сын природы» Аладдин становился владельцем волшебной лампы — поэзии, несмотря на все происки расчетливого, хитрого волшебника Нуреддина, пытавшегося завладеть этим сокровищем. Ни одно из произведений Эленшлегера не было так близко и понятно Хансу Кристиану, как история Аладдина.
Бедная комнатка портного, пестрые мечты босоногого мальчика, его игры на узких уличках окраины, заботливая мать, которая хочет пристроить своего любимца Аладдина в ученики к сапожнику… Право, можно было бы подумать, что Эленшлегер тайком побывал на улице Монастырской мельницы в Оденсе и там увидел все это, если б драма не была написана в 1805 году. Но какое удивительное совпадение: ведь именно в этом году Ханс Кристиан родился! Нет сомнения: он настоящий Аладдин, хотя никто пока еще не подозревает об этом. Эленшлегер нашел свою волшебную лампу — и вся Дания дивится ее яркому свету, а вслед за ним найдет ее и Ханс Кристиан Андерсен! Он бесстрашно спустится за ней в темное подземелье и выдержит все неизбежные испытания и невзгоды… Тогда сам великий Эленшлегер улыбнется ему и пожмет руку как своему достойному собрату!
Страстное увлечение Эленшлегером поддерживалось и тем, что почти все новые знакомые и покровители Ханса Кристиана принадлежали к кругу, близкому знаменитому поэту. Ханс Кристиан стал бывать у добродушного, приветливого поэта Ингемана, считавшегося последователем Эленшлегера. Ингеман в те времена тоже писал трагедии, которые Ханс Кристиан охотно читал, в своем увлечении не замечая их недостатков.
Так называемые «ученики» Эленшлегера — Ингеман, Гаух — не могли создать сильных, значительных произведений: на них пагубно отразилась эпоха упадка и застоя, пережитая датским обществом после неудачной войны. Гордые и сильные, смелые герои трагедий Эленшлегера сменились у них религиозными мечтателями, битвы суровых викингов — рыцарскими турнирами и серенадами в честь «прекрасных дам». Оба они стремились уйти в царство религии и фантазии от «грубой действительности». И, защищая теорию «наивного гения», они вносили в нее свой смысл, отличный от эленшлегеровского.
В 1816 году произведения Ингемана подверглись остроумной критике молодого поэта Иохана Людвига Гейберга. Герои Ингемана — не живые люди, а какая-то смесь слез, вздохов, туманов и лунных лучей, говорил он. Кому нужны такие сентиментальные, вялые, унылые трагедии, где платонические влюбленные медленно умирают от нервной лихорадки, сходят с ума или кончают самоубийством, встают, походят немного и снова кончают самоубийством… Удар был меткий, но Ингеман уклонился от полемики. За него вступился суровый, раздражительный Грунтвиг, пастор и поэт, который подобно Ингеману отличался страстной религиозностью и преклонением перед прошлым.
Сам король Фредерик VI был недоволен Гейбергом. Когда-то он приговорил к изгнанию отца молодого поэта, Петера Андреаса Гейберга, осмелившегося резко критиковать не только чиновничество, но и абсолютизм. Теперь король подозрительно косился на пародии молодого Гейберга: мальчишка уже позволяет себе насмешки над святыми патриархами, а там, глядишь, и вовсе пойдет по стопам отца! По поручению Фредерика VI один из министров прочел Гейбергу соответствующую нотацию, но «мальчишка» отнесся к ней иронически и полемику с Грунтвигом продолжал. Вскоре он на несколько лет уехал из Дании.
Упоминания о Гейберге Ханс Кристиан слышал в доме поэта Раабека, куда ему удалось попасть. Фру Камма Раабек, умная, энергичная женщина, в гостиной которой собирались поэты, художники и музыканты, несколько лет воспитывала Иохана Людвига после ссылки его отца. Но критическим выпадам Гейберга у Раабеков не сочувствовали: и фру Камма и ее муж любили устоявшиеся мнения, признанные авторитеты.
Впрочем, самому Эленшлегеру не удалось избежать нападок. Несколько лет его ожесточенно атаковал сатирик Баггесен, страстный противник романтизма и поклонник французской литературы XVIII века.
Баггесен обвинял романтиков в неуважении к логике, к грамматике, к традиционным правилам, в, приверженности к «южной фантазии», противной «северному здравому смыслу». Он написал несколько стихотворных памфлетов и пародийную драму, где изображался сумасшедший дом, обитатели которого возомнили себя поэтами и драматургами, — конечно, и Эленшлегер был в их числе.
У Баггесена нашлись сторонники, тоже приверженные к правилам классицизма, к господству логики над фантазией. Но сочувствие большинства было на стороне Эленшлегера, создателя датской национальной трагедии.
Конечно, и Ханс Кристиан, узнав о споре Баггесена и Эленшлегера, встал на сторону творца «Аладдина».
Чем дальше, тем сильнее увлекался Ханс Кристиан литературой. Он стал писать стихи о своей любви к театру и посылал их влиятельным людям, особенно тем, к которым не решался обратиться лично: известному своей суровостью Грунтвигу, строгому Коллину, новому члену театральной дирекции. Одно из стихотворений было посвящено обожаемому Эленшлегеру. В нем Ханс Кристиан пророчил поэту бессмертную славу.
Вкруг твоей урны гробовой
Венок дубовый обовьется, —
восторженно писал он. Может быть, напоминание об урне было и не очень-то уместным, но Эленшлегер все же принял стихи благосклонно.
Однако эти поэтические опыты Ханс Кристиан сам не принимал всерьез: они были для него средством, а не целью. Другое дело, если бы удалось написать трагедию…
Наконец он сделал такую попытку. Гордый своим творением, он помчался с ним к фру Камме Раабек, жене поэта. Она согласилась его выслушать, но уже через несколько минут остановила разошедшегося чтеца:
— Бог с вами, Андерсен, ведь тут у вас целые отрывки из Эленшлегера и Ингемана!
Ханса Кристиана очень удивило это замечание: ну, конечно, так что же из этого? Они так хорошо пишут, Эленшлегер и Ингеман! Он сам пока еще не может придумать лучше. Воспитанному на народном творчестве, где сказка или песня являются общим достоянием, ему это казалось совершенно естественным. Но фру Камма разъяснила ему, что так делать не годится, надо сочинять самому, а не пользоваться чужими трудами. И все-таки после этого — пусть даже в шутку — она назвала его поэтом. Это потрясло его до глубины души. «Поэт!» — впервые он услышал это слово от старушек Бункефлод, произносивших его с благоговейным трепетом. «Мой брат — поэт!» — говорила одна. «Мой муж — поэт!» — как эхо, отзывалась другая, и на их поблекших щеках выступал слабый румянец. Обожаемый Эленшлегер был поэтом. Поэт выше артиста — он сочиняет слова, которым аплодирует публика, а артист их только передает. И все чаще Ханс Кристиан думал, что, может быть, его волшебная лампа — это все-таки поэзия… Непременно надо написать еще одну трагедию и завоевать право на имя Аладдина!
Был сырой вьюжный март с неожиданными оттепелями, толпами облаков, несущимися по бледному небу, резким морским ветром, швыряющим за воротник горсти мокрого снега. Прохожие зябко ежились и проклинали непостоянство копенгагенского климата. Но Ханс Кристиан находил погоду чудесной. Смотрите-ка, пока он две недели сидел взаперти, зима кончилась! Какие причудливые формы принимают облака, как свежо пахнет морем и талым снегом, а что до холода, то его не чувствуешь, если у тебя в кармане лежит только что законченная трагедия, которая, несомненно, прославит твое имя. Недаром же на ее создание ушло целых четырнадцать дней. Это была уже вторая попытка схватит ускользающую ручку волшебной лампы. Первая — трагедия «Лесная часовня» — целый месяц казалась ему прекрасной, но потом он ясно увидел ее недостатки. Теперь он согласился, что, пожалуй, Гульдберг был прав, когда запретил посылать ее в театр. Но «Виссенбергские разбойники» — это совсем другое дело! Уж они-то вполне могут рассчитывать на постановку в королевском театре. На всякий случай он решил это свое мнение Гульдбергу пока не сообщать, а поделиться им со своей юной приятельницей, фрекен Лаурой Тёндер-Лунд, той самой девочкой, которая подарила ему розу во время подготовки к конфирмации. Он нашел ее в Копенгагене, и она сразу приняла в нем горячее участие и постаралась заинтересовать его судьбой своих знатных родственников. К ней он и спешил теперь с готовой рукописью. Хорошенькая, розовая фрекен Лаура встретила его, как всегда, ласковой улыбкой, хотя при некоторой наблюдательности он мог бы заметить, что она чем-то озабочена. Но он еще на пороге вытащил рукопись и сразу приступил к чтению.
— «Разбойники в Виссенберге», акт первый. Кнуд Виссенберг, Хеннинг, Ульрик и Роллер сидят вокруг стола, на котором стоят бутылка водки и стаканы. Иорген Кло сидит со стаканом водки в руках и греется у камина. Все они — разбойники…
Он уже начал читать разговор о жутких стонах, раздающихся ночами около виселиц, и о том, как выглядит волшебный корень альраун, приносящий богатства, но юная хозяйка перебила его:
— Милый Андерсен, это просто ужасно интересно, и вы мне непременно все прочтете в следующий раз, но сейчас мне придется одеваться: тетя ждет меня, чтобы ехать с визитами. Может быть, вы мне оставите рукопись? Я ее быстро прочту, хотя почерк у вас, признаться, жуткий. Там все будет про разбойников?
— Да, и события самые потрясающие. Виссенберг — это ведь около Оденсе, там до сих пор рассказывают легенды про разбойников, которые скрывались в лесу. Их атаман, прикинувшись знатным господином, стал женихом одной молодой девушки, а потом она попала в разбойничье логово, увидела там кучу золота и драгоценностей, ей удалось спрятаться, когда разбойники пришли и при ней убили пленницу, а отрубленный палец с кольцом покатился прямо под кровать, где она пряталаеь. Эту самую легенду я и использовал, ну и, конечно, от себя порядочно прибавил, вот увидите!
Ханс Кристиан выпалил все это одним духом. Ему хотелось внушить своей слушательнице живой интерес к подвигам разбойников из Виссенберга. Во-первых, он всегда нуждался в сочувствии, а во-вторых…
— Вы правы, почерк у меня отвратительный, — жалобно сказал он, — да и ошибок небось не мало. А я ведь хочу послать трагедию в театр! И вдруг они не станут ее читать из-за того, что неразборчиво написано? Вот досада-то будет!
— Вы, наверно, хотите меня просить переписать рукопись? — догадалась с улыбкой фрекен Лаура.
— Ах, если б вы согласились это сделать… Ведь решается моя судьба, вы же понимаете! Только знайте: это тайна, что я ее посылаю. Никто, кроме меня и вас, не должен об этом знать!
— Тайна? О, это интересно! Нет, нет, я не пророню об этом ни слова. Ну, давайте сюда вашу трагедию, я запру ее в мой туалетный столик и завтра же начну переписывать.
Выйдя на улицу, Ханс Кристиан рассмеялся вслух от радости. Итак, дело сделано! Через несколько дней дирекция получит аккуратно переписанную трагедию анонимного автора. Не могут они остаться равнодушными, прочтя ее: она такая увлекательная!
Немножко совестно, что сегодня он опять пропустил урок латыни, но ведь трагедия важнее! До грамматики ли, когда ищешь волшебную лампу…
Ханс Кристиан неподвижно сидел на берегу озера Пёблинг. Город давно затих, и даже влюбленные парочки, охотно бродившие в этом уединенном месте, отправились спать. Ветер тоже улегся на покой, и озеро казалось стеклянным. Но небо на западе продолжало слабо светиться, и вместо ночной темноты вокруг были обманчивые розоватые сумерки. Белая ночь путала обычные представления о времени.
Во всяком случае, не могло быть сомнений в том, что фру Хенкель видит уже десятый сон, и будить ее стуком было бы весьма неблагоразумно. Но Ханс Кристиан и не собирался идти домой. Вновь и вновь переживал он каждое слово сегодняшней ссоры с Гульдбергом. Теперь он находил убедительнейшие доводы в свою пользу, придумывал неотразимые мольбы о прощении. Но было уже поздно. После того как Гульдберг его выгнал, он не посмеет снова идти объясняться. А если б и посмел, вспыльчивый поэт, возмущенный его поведением, и слушать его не станет… Позор, какой позор!.. Ты на дурном пути, Ханс Кристиан, ты стал бесчестным человеком! Стоит ли жить после этого? Все равно жизнь испорчена, никогда больше не будет хорошо…
Все вышло, разумеется, из-за латыни. Сначала аккуратно ходить на уроки и готовиться к ним мешал балет, потом хор, а теперь еще прибавилось и писание трагедий.
Ханс Кристиан готов был поклясться, что в каждом случае нельзя было поступить иначе. Но Гульдберг был другого мнения, и сегодня гнев, давно накапливавшийся в нем, наконец, прорвался. Как только он не называл своего нерадивого питомца! И легкомысленным невеждой, и жалким комедиантом, и бумагомарателем, а под конец сказал, что он просто неблагодарный лицемер, и это было самое обидное. Лгать и притворяться Ханс Кристиан совершенно не умел, а что касается благодарности — да он ни одного доброго слова, сказанного ему, никогда не забывал!
И все же он не мог отрицать, что Гульдберг вправе был бранить его: когда делаешь добро людям, очень обидно, если они тебя не слушаются. А Гульдберг не только обеспечил его небольшой ежемесячной суммой после краха с Сибони, но и хотел позаботиться о будущем неудавшегося певца. По его просьбе известный актер Линдгрен выслушал декламацию мальчика.
— Чувства у вас много, но актера из вас никогда не получится, — был его приговор. — Лучше всего бы вам заняться латынью: все-таки это шаг к университету.
Тогда Гульдберг устроил Хансу Кристиану бесплатные уроки латыни (это было нелегко: «Латынь — самый дорогой язык», — говорила мадам Германсен), а сам стал заниматься с ним немецким и датским языками. Потом его подопечный вздумал написать трагедию «Лесная часовня», и поэт внимательно прочитывал и правил каждый акт.
Словом, этому человеку Ханс Кристиан был многим обязан. Но одной благодарности оказалось мало, чтобы преодолеть природное отвращение к зубрежке сухих грамматических правил. В том же, что они ему действительно пригодятся, он втайне сомневался: и актеру и поэту можно как-нибудь прожить и без латыни.
Но тут снова рухнули все его надежды: театральная дирекция полностью отказалась от его услуг в качестве хориста и фигуранта и вернула ему «Разбойников в Виссенберге» с весьма неудовлетворительным отзывом. Каким-то непонятным для него путем они узнали, что анонимному автору недостает образования…
Ну хорошо, пусть он даже был бы готов как следует засесть за ученье. Для университета нужно выучить массу всяких вещей, кроме латыни, — это не так быстро, как написать трагедию. И бесплатных учителей для всего не отыщешь. Понадобятся деньги, а где их взять? Гульдберг собрал для него небольшую сумму, но она вот-вот кончится, да и хватает ее только на квартиру и завтрак… Прямо голова крутом идет; хорошо еще, что за писаньем как-то забываешь про все это…
Третий год он полностью зависел от чужой благотворительности, и ему все тяжелее становилось обращаться то туда, то сюда с просьбой о помощи, всегда рискуя получить отказ. Раньше он верил, что всякий человек — разве уж кроме очень злого! — должен охотно заняться судьбой талантливого и бедного мальчика. Оказалось, что это вовсе не так-то просто. Конечно, все время находились люди, относившиеся к нему с искренним сочувствием. Сам Эленшлегер снисходительно принимал его робкое обожание. Радушно встречали его новые знакомые: поэт Ингеман, молодой поэт Тиле, знаменитый физик Эрстед.
Подвижной и энергичный, с живыми пытливыми глазами и улыбкой, полной юмора, Эрстед вовсе не принадлежал к тем педантичным ученым, которые с головой ушли в свою науку и знать не знают, что делается кругом. Его все интересовало: и природа, и люди, и искусство. Поэтому он охотно разговаривал с любознательным мальчиком, с улыбкой выслушивал его мечты, давал ему книги. Но во многих домах его принимали просто, чтобы позабавиться патетической декламацией с фюнским произношением, неловкими манерами и восторженными речами. Комическое впечатление усиливала растущая худоба, слишком короткие рукава и панталоны, странные, связанные движения, вызванные необходимостью скрыть заплату или лопнувший шов.
Над ним насмехались в гостиных купцов и аристократов.
Когда он попал на прием к принцессе Каролине, то белокурая длиннолицая дочь Фредерика и ее фрейлины целый час веселились, слушая его, и упражнялись в остроумии на его счет, наградив, впрочем, за это мешочком лакомств и десятью далерами.
Смеялись над ним и в театре. Девочки-фигурантки фыркали ему в лицо. Актер Бауэр во время массовой сцены тащил его к рампе, чтобы потешить публику плачевным видом долговязого подростка в потрепанной одежде. Хорист Брандт, пользуясь его беззащитностью, на репетициях совал ему в рот нюхательный табак, подставлял ногу, а в ответ на слабые протесты отвешивал пощечины.
Но хуже всего было, когда он со своей не знающей границ откровенностью выкладывал всюду мечту стать знаменитым поэтом. Даже друзья только плечами пожимали: им это казалось совершенно невероятным. Посторонние же хохотали до упаду: ну и хватил! Да разве так выглядят знаменитые поэты? Нет, у этого Андерсена просто мания величия!
Иногда эти насмешки были такими явными и грубыми, что пробивались даже сквозь броню его наивной доверчивости. В минуты усталости он чувствовал себя страшно одиноким. Никто всерьез не верил, что из него выйдет что-нибудь путное.
И белой ночью на берегу озера, под свежим впечатлением гнева Гульдберга, перебрав всю цепь своих неудач и обид, он был близок к отчаянному решению разом оборвать ее.
Всколыхнется на миг розоватая гладь озера, разойдутся круги — и снова все станет спокойно. Точно и не жил никогда на свете смешной мальчик из Оденсе, вообразивший себя Аладдином… Все его великие планы будут похоронены на скользком темном дне, и люди так и не узнают, сколько он мог дать миру… Ах, до чего же это грустно! Никак нельзя удержаться от слез, когда хорошенько представишь себе такую возможность.
Но пока Ханс Кристиан оплакивал навзрыд безвременную гибель талантливого мечтателя, в его сознании начал рождаться протест. Как! Добровольно уйти из жизни, не доказав своих прав на волшебную лампу? Остаться в памяти людей просто зазнавшимся выскочкой? Нет, это было бы слишком обидно! Ведь он знает, знает наверняка, что способен создать кое-что получше, чем все сделанное до сих пор. Надо только изловчиться и поймать за хвост одну из прекрасных золотых птиц, сотнями летающих в его воображении, то есть найти такие слова, чтобы все увидели перед собой эту птицу как живую — переливчатую, звонкоголосую…
…Утро вступило в свои права. На деревьях радостно защебетали птицы — серенькие, а не золотые, но все же очень симпатичные. Хлопотливые хозяйки с большими корзинами торопились на рынок за рыбой и овощами. Оглушительно заскрипела неподалеку тележка молочника.
Ханс Кристиан почувствовал, что отсидел ногу и отсырел от ночного тумана. Выпить чашку горячего кофе со свежим хлебом и спать… А выспавшись хорошенько, он засядет за новую трагедию. Ее поставят на сцене, он получит за это деньги и потратит их на ученье. Тогда и Гульдберг его простит, и все будет прекрасно!
Дела шли полным ходом. Новую трагедию «Альфсоль», которую он читал вслух всем и каждому, многие признавали несомненно талантливой. Старая фру Юргенсен даже прослезилась, а ее приятель пастор написал рекомендательное письмо, с которым трагедия была отправлена в театр.
Стремясь расширить круг своих ценителей, Ханс Кристиан отправился к известному переводчику Шекспира Вульфу. Петер Вульф, бравый моряк и страстный любитель литературы, как раз собирался усесться за завтрак, когда молодой поэт с объемистой рукописью явился к нему. В надежде отсрочить чтение проголодавшийся хозяин предложил гостю разделить с ним компанию.
— Нет, нет, я спешу, — решительно отказался Ханс Кристиан. — Я пришел к вам потому, что вы любите Шекспира, я тоже перед ним преклоняюсь. И я хочу прочесть вам свою трагедию «Альфсоль».