Часть пятая ЭЛИЗАБЕТ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть пятая

ЭЛИЗАБЕТ

3 октября 1952

Снова в Греции. В последний момент — не в силах оторваться от горьковато-сладких воспоминаний — взял с собой этот дневник. Здесь же солнце и необычная жизнь постепенно сжигают память о прошлом. Очень трудно писать — как нигде: в этой сказочной стране постоянно хочется бездельничать

4 октября

Приехал на остров. Здесь ничего не изменилось — будто никогда и не уезжал. Все учителя уже собрались, сидели за круглым столом и обменивались банальностями. Я изо всех сил старался излучать радость и веселье.

Вскоре я понял, что мне негде спать. Моя комната заперта а в корпус учеников, где есть свободная кровать, попасть было нельзя. Египтиадис, добрый самаритянин, не покидал меня, громко требуя, чтобы мне открыли. Директор, не выдержав крика распахнул окно и велел нам угомониться.

— Скажите этому ублюдку, что мне негде спать, — обозлился я.

Египтиадис так и сделал.

— Сам виноват, что приехал так поздно, — отрезал старый болван и захлопнул ставни.

Пришлось провести отвратительную ночь на неудобном диване в общей комнате. Поднялся измученный; все тело затекло Жаркий день, полный незначительных событий и мелочей. Но все отступает перед дивным климатом, прелестным островом ярким светом и теплым синим морем. Я плавал около часа надев ласты, и чувствовал себя рыбой.

В саду, и не только в саду, везде, крошечные бледно-лиловые и розовые дикие цикламены. На высохших террасах с оливами — высокая асфодель: белые свечи и пламя. Фиолетовый морской лук под желто-зелеными, давшими прирост пихтами. Осенью здесь и не пахнет.

Тихие лунные ночи; лунный свет заливает все вокруг; спокойное море, ласково плещут волны. Писк летучих мышей, стрекотание сверчков. В серебристой тиши слышится девичье пение. Каждый вечер компании девушек, юношей гуляют по дороге вдоль берега моря и поют. Южная ночь пробуждает желание петь.

Но местное совершенство природы опасно, оно ослепляет. Пробуждается неодолимое стремление погрузиться в нее, бегать, петь, бродить, заниматься ботаникой, наблюдать за птицами, утонуть в ней, уйти в нее с головой, дать похитить свою индивидуальность. Слишком много здесь воздуха, света и ветра.

В полдень на Спеце, в холмах, воцаряется странное безмолвие; иногда, когда нет ветра, ничто не шелохнется, словно все живое отсутствует. Лазурное небо, яркое солнце и могильная тишина мертвой планеты. Такая тишина, что слышишь шум в ушах.

6 октября

Сегодня дверь в мою комнату отворилась, и вошел длиннобородый священник в полном церковном облачении; перед собой он нес крест и зеленую ветку. Я встал, что-то бормоча. Резким движением он стряхнул на пол воду и поднес к моим губам крест. Я колебался, но крест поцеловал, не придумав никаких отговорок. Он окропил водой с ветки мою голову и удалился, приняв как должное мои поклоны и enchant?s[415]. Прелестный ритуал.

Это часть обряда очищения водой. Благословение на новый учебный год. Потом учителя сидели в общей комнате, ели ароматные пирожные, покрытые сахарной глазурью, и пили коньяк из больших бокалов. Грекам приходится отмечать каждый праздник. Своего рода компенсация за страх оказаться слишком традиционными.

Поиски дома для Роя Кристи[416]. Любопытно, что я впервые увидел дома на Спеце изнутри и теперь знаю больше о местной экономике. Снять дом с обстановкой здесь можно за 200–300 тысяч драхм в месяц[417]. Обстановка довольно простая. Длинная, обита я чем-то мягким скамья у стены, диваны, пестрые подушки, домашние растения, ярко раскрашенные бумажные иконки. В каждом осмотренном мною доме внутри было так же безукоризненно чисто, как и снаружи, где сверкала свежая побелка. Сантехнические условия всюду плохие; удобства во дворе, вода из бака, никаких кранов. Дома я обходил вместе с Египтиадисом; думаю, мы производили впечатление странной пары. Он невероятно услужливый и добросовестный — до такой степени, что это начинает меня раздражать, и я подозреваю, что он об этом догадывается. К тому же он неточно переводит мои слова. Я достаточно знаю греческий, чтобы понять, что он не передает моего вежливого обращения к хозяевам. Он говорит с ними резко и кратко, опуская мои добрые слова и комплименты. Осматривая дома, я пожалел, что не женат. Даже Джинетту я мог бы здесь вытерпеть — только бы вырваться из школьной тюрьмы, вести домашнюю жизнь.

Впервые после возвращения отправился бродить по холмам. Обычные безлюдье и тишина — только каменистые склоны и пихты. Через какое-то время это однообразие стало меня угнетать, я почувствовал себя больным. Сел и задумался о будущем: девятимесячное пребывание на острове не дает мне шансов завести дом и семью. Я обречен на холостяцкое существование. На меня нахлынули воспоминания о Моник; яркие желто-зеленые иголки торчали гусеницами на пихтах. Повсюду росли цикламены, нежные, трепещущие на ветру, лишенные запаха, маленькие Моник. Горло перехватил спазм невероятной тоски по ней; это происходило все реже, но все так же болезненно. Вокруг никого не было, будто я один во всем мире, но именно это я и ощущал. Как далеко Туар?

Гитара. Теперь я восхищенный владелец одной из них, Евангелос[418] купил ее для меня в Афинах. Я приобрел самоучитель игры на гитаре и уже узнал, насколько неуклюжие у меня пальцы

И несовершенный слух. Не хочу сказать, что вовсе лишен музыкального слуха, просто я совсем невежественный в этих вопросах. Евангелос обещал меня научить. Первый урок при свете лампы в обшарпанной спальне его дома не был удачным. Он не представлял, как надо учить, хотя сам играл превосходно. Мы просто слушали его игру. Придется учиться по книге.

14 октября

Педагокур — так называется школьный суд; пятеро учителей судят учеников. Микрокосм Греции. На судебное заседание допускаются все. Обвиняемые спорят до посинения, доказывая свою правоту, учителя наслаждаются ролью обвинителей. Правосудие исключительно южное: разбирается не столько конкретный случай, сколько прошлое ученика, его сексуальная ориентация, влиятельность отца, характер ученика, его успеваемость и прочие не относящиеся к делу факторы. Думаю, любое правосудие этим грешит. Но в греческом — это особенно бросается в глаза.

Египтиадис. Последняя «шутка» в его адрес — наличие у него внебрачного сына, который учится в нашей школе. Этот маленький мальчик с бритой головой действительно очень похож на беднягу. Другие учителя, особенно Гиппо, подстрекаемые директором, с удовольствием дразнят коллегу. Каждый раз, когда учителя собираются вместе, внимание автоматически сосредоточивается на Египтиадисе. Он мишень, плевательница, мусорная корзина для садистских наклонностей; каждый дает выход своей мании величия и желанию похихикать над близким. Им необходимо кого-то мучить, над кем-то потешаться, найти дурачка, чтобы утвердиться самим.

Я пытаюсь выступить в его защиту, но это невозможно: он сам подставляет щеку.

Однажды он сказал:

— В Греции надо быть циником.

Исключительно верное замечание. Истинный циник восхищался бы здешним лицемерием и коррупцией; лжециник (позер) мог бы переносить эти нравы, однако таил бы при этом злобу и имел нечистую совесть; хороший человек, лишенный цинизма, возненавидел бы Грецию.

И еще:

— В США вы говорите то, что вам нравится, но здесь лучше помалкивать. Если вас не поймут, над вами будут смеяться.

Тоже верно. Когда грекам кажется, что их невежеству или филистерству что-то угрожает, они насмешливо усмехаются.

Необычный день для этих мест — ни ветерка, солнца почти не видно из-за густых испарений. Все замерло — перламутрово-серое, дымчато-серое, голубовато-серое, — каждый цвет любовно смешался с серым. Я смотрел, как рыбаки днем вытаскивали сети, — брюки закатаны выше колен, открыв бронзовые ноги; истрепанные рубашки; они тащили сети и пели гимны, пели красиво, неторопливо, скорбно, в духе дня. К берегу медленно подошла лодка приглушенно-карминного цвета. На пристань ступил и благосклонно огляделся по сторонам деревенский священник, высокий, с сединой в темных волосах, в традиционной черной шляпе и с бородой патриарха. У воды стоял мальчик в зеленом костюме и внимательно смотрел на него.

Сумеречные бабочки, их здесь много. Иногда они залетают в комнаты. Почему эти солнцелюбивые существа летят в тень? Сегодня, наблюдая за одной из них, я понял почему. Она кружила по комнате, зависая в воздухе над разными предметами, и как бы проводила инвентаризацию. Цветы — вот что она здесь искала. В это время года цветы на острове растут в основном там, где можно найти влагу, — на тенистых склонах и в долинах. Сколько поколений сменилось, пока это стало понятно? И у бабочки, и у меня. Я рассуждаю, как Дарвин. Особое очарование изучения природы заключается в попытке постичь отдаленные пути ее развития. Это сродни страсти к путешествиям. Tout comprendre[419]. На днях мне показалось, что я уловил особый крик, издаваемый белыми трясогузками после того, как они поймают мошку. Словно узнал новое слово в трудном языке.

Думаю, что стал поэтом случайно. В двадцать лет творческая энергия бурлила во мне и искала выхода, а поэзия — единственное, чем можно заниматься, ничего не зная о технике стихосложения, не читая специального руководства. Мне кажется, это было удачей. Теперь я художник широкого, а не узкого профиля; я чувствую себя жизнеспособным, чувствительным, полным всхожих семян, катализатором, водоразделом, человеком с многогранным интеллектом. Сейчас, в поэзии, я наивен в своей попытке достичь ясности.

11 ноября

Еду в Пирей встречать Роя Кристи и его жену. Их пароход пришел — необходимые формальности, приветствия, два дня на Афины, Акрополь. Для меня они — как новые игрушки: я наблюдал за их реакцией, проверял, чувствовал свое превосходство, был их гидом и переводчиком. Они вели себя как настоящие англичане, англичане за границей, — ели блюда местной кухни. Были еще наивнее, чем я мог предположить. Конечно же, мы пошли осматривать Парфенон. Они бродили вокруг довольно равнодушно. Рой сделал несколько чисто архитектурных замечаний и выглядел разочарованным, что не было оснований сделать их больше. Похоже, он не ощущал романтической, символической стороны этого места, руин, теней прошлого, прекрасного местоположения. Он дважды повторил:

— Да, сюда стоило прийти.

Странное замечание — как будто он предполагал, что поход сюда будет напрасной тратой времени, и теперь удивлялся, что так не случилось.

Довольно равнодушно они отнеслись и к переезду на Спеце. Когда началось самое интересное, они погрузились в сон; в салоне сидели, повернувшись спиной к красивейшим островам. Приятное разнообразие после Англии — похоже, это все, о чем они думали. Если Рой так прозаически относится к жизни, как он может быть писателем? Ему не хватает артистизма и быстрой реакции; он, как и Денис Шаррокс, почти равнодушен к природе, к естественному окружению. Он впервые увидел Парос, впервые увидел гибискус, но они не поразили его, не подарили ощущение чуда. Восторженность не по его части. Элизабет в этом похожа на него; высокая, сутулая, в ней есть что-то от поджарой собаки, очень сдержанная, довольно беззаботная, но упрямая; ее, как и мужа, Греция оставила равнодушной. Он просто глух к красоте, она же, как мне кажется, считает дурным тоном проявлять восхищение. Такая современная поза — я все видела, все знаю, ничто не может меня поразить — является скорее защитой, чем проявлением агрессии. В очередной раз жалею людей, ничего не знающих о природе, людей, которых не может взволновать мир без человека.

* * *

Белая трясогузка, элегантно покачивая хвостиком, идет через миниатюрный редкий лесок розовато-лилового осеннего морского лука. Я видел это несколько раз — очаровательное зрелище.

30 ноября

Ясный, превосходный день. Прошлый вечер отдал пьянству; мы отправились к Георгиу[420], пили, распевали песни, шутили; рецина лилась рекой. Утром голова раскалывалась, само же утро было чудесным — легкий ветерок и ослепительно яркое солнце. Позавтракав, я пошел на холмы, один, испытывая чувство подъема и желания размять ноги. Все вверх и вверх по козьим тропам — в мире пихт, воздуха и залитых солнцем опушек. Ловил древесную ящерицу изумрудного цвета. Оглянулся — белые домики внизу, лодочки в лазурном море. Пихты, солнце, ветер и одиночество. Я снял рубашку и пошел дальше обнаженный до пояса. Наконец достиг центральной гряды; по другую ее сторону — море, блистающее и сверкающее между Спеце и Пелопоннесом. Бледно-голубые горы в пенистых завитках облаков. Некоторое время шел вдоль центральной гряды, потом стал торопливо спускаться по крутому склону, минуя пихтовые рощицы, к заливу Анаргироса[421]. С грохотом несся я меж пихт, стремясь поскорее добраться до моря. Залив Анаргироса — уединенный уголок острова с четырьмя-пятью коттеджами. Около одного я остановился. Старик возился с цилиндрической упаковкой для хранения оливкового масла. У него были густые брови и длинные седые усы. Жена тоже вышла, почти беззубая, морщинистая, веснушчатая, сгорбленная — вылитая ведьма; ее не назовешь подходящей Бавкидой для Филемона[422]. Но она оказалась очень полезной. Сам залив — широкий, удобный, с прекрасным каменистым пляжем, окруженный кустарником, сквозь него просматриваются белоснежные стены коттеджей.

Переваливаю через холм и оказываюсь в заливе Святой Пятницы (Агиа Параскева)[423]. К моему удивлению, он не безлюден. Мистер Пятница — лысый мужчина с легким пушком на голове, в шортах и зеленой рубашке, загорелый, веснушчатый; глаза приятные, добрые; похож на бывшего руководителя скаутов. Это известный в здешних краях господин Ботасис, владелец ближайшей виллы «Джасмелия» (от жасмина)[424]. Пригласив меня на кофе после купания, он исчез подобно фавну.

Я плавал в холодной кристально чистой воде, бросал камушки, загорал. Этот залив самый красивый и уединенный на всем Средиземноморье. Просторный пляж, за ним пихтовая роща, часовенка — и абсолютный покой. За этим узким заливом простирается море, вдали видны Пелопоннесские горы. Я съел три яйца, слишком острый рокфор и два яблока. После этого почувствовал себя хорошо — язычником, животным, тем, кто находится в полном согласии с природой.

Поднялся в «Джасмелию». Хозяин тепло встретил меня, провел в уютную гостиную, дал возможность ознакомиться с его картинами, фисгармонией — по его словам, он профессионально пел в опере, — просмотреть гостевой альбом. Впечатляющее количество знаменитостей побывало здесь. Великий старик Венизелос украшал этот список, в альбоме были его фотографии под сводчатой галереей. На других фотографиях — английские адмиралы, аристократы, писатели, художники. Я написал: «Здесь Средиземноморье предельно выражает себя, хозяин же — само гостеприимство». Похоже на визит к дантисту, где каждому вручают книгу отзывов. Этот коротышка — удивительный человек, по-детски обаятельный, энергичный и жизнерадостный; его тщеславие не раздражает, он доброжелательный и гостеприимный. Провел меня по всему дому, словно я — выгодный покупатель. Виллу он спланировал и построил сам; ее не назовешь красивой, но глаз она радует; в ней много полукруглых арок, а уж расположена она исключительно живописно — на крутом склоне, разделяющем две уютные бухточки, в окружении пихт, спускающихся к самому берегу; впереди за морем горная цепь Парной, а позади залитые солнцем лесистые холмы Спеце[425]. Лучшее местоположение трудно вообразить — возвышенное сочетание леса, моря, солнца, ветра и гор. Совершенство не романтического, а классического рода.

Мы поднялись на крышу и постояли на верхней террасе. Где-то далеко внизу, в пустынной долине, пела девушка; сильным голосом она свободно и непринужденно распевала турецкую песню, которая долетала до нас в отрывках, и из них не удавалось сложить целое. Сверху мы увидели, как к дому бежит маленький мальчик.

— Телеграмма, — сказал Ботасис.

Посланец, неожиданный, как Гермес. По извилистой тропинке мы спустились к частной бухте Ботасиса. На хозяине были альпинистские ботинки, кепка от солнца, огромные темные очки; он непрерывно говорил о себе и Спеце. Мы прошли мимо дерева.

— Если кто-то срубит это дерево, то только я. Никому другому не позволю.

Дерево росло посреди дороги, загораживая всем путь. Ботасис заговорил об Анаргиросе:

— Очень несчастный был человек, сплошные семейные неприятности, — потому и оставил все свои деньги на доброе дело.

Он показал мне, где привил побег фисташкового дерева к це-ратонии. На холм он взобрался не останавливаясь, но дышал тяжело. Для человека его возраста это было нелегкое испытание. Ботасис ругал мою школу, ее директора, попечительский совет, и потому не мог мне не понравиться.

Он проводил меня до половины пути, пройдя две или три мили по своей дороге, которой премного гордился и постоянно о ней говорил, — упоминал о связанных с ее строительством трудностях, применении динамита, рассказывал и другие истории создания этой великолепной, но никуда не ведущей дороги. Мы миновали колонию разросшегося асфоделя — зеленые толпы маленьких человечков. При заходе солнца Парной был ослепительно прекрасен, его голубая линия четко вырисовывалась на зеленоватом небе; на востоке из-за хвойных лесов выплывала полная луна. Строительством внутреннего, удаленного от моря отрезка дороги руководил анатолиец, он без всякой помпы проложил несколько сотен ярдов трассы через сосновые леса в самой уединенной части острова. Этот строитель — «замечательный работник» — умер от голода во время оккупации.

— Он, бедняга, напоследок сказал: «Теперь мою дорогу никогда не достроят».

Я посоветовал Ботасису поставить памятник на его могиле.

В конце дороги мы распрощались, и я продолжил путь уже по дороге Анаргироса — длинной, петляющей, ведущей к морю. Мимо торопливо проехал мальчик на осле, колокольчики на животном громко звенели. Мальчик сидел, высоко подняв колени и откинувшись назад; копыта осла звонко стучали по набитой тропе и гулко разносились в лесной тиши.

Дальше путь вдоль моря. Луна ярко светит, прочерчивая сверкающие дорожки, в ее свете можно читать. Черные ветви пихт, тени кипарисов и волдыри у меня на ногах.

Декабрь

Расследование на Спеце. Вчера одного из официантов, восемнадцатилетнего парня с лицом идиота, уличили в воровстве. Полицейские увезли его в участок. Он сознался в воровстве, отрицал только, что украл плащ. Его били, но он молчал. Тогда его привезли в школу и допросили там. Юношу морили голодом и били палками. Я наткнулся на неприятную сцену в общей комнате. Юноша с красным, опухшим лицом ползал по дивану, плакал, подвывал. Красивый и опрятный молодой сержант стоял над ним, держа в руках розги. Ученики могли видеть (да они и видели) из соседней комнаты, что происходит. Вечером они только и делали, что шушукались, обсуждая, что полицейские делали с официантом. Говорили, что его кололи иголками, били и не давали есть. Большинство считало это шуткой. Я был в такой ярости, что не выдержал и ушел к супругам Кристи. Они — луч света в хаосе этой невежественной страны.

Сегодня я расспросил о случившемся некоторых учителей. Все подтвердили, что юношу били; мое возмущение действиями полицейских всех удивило. Раз он вор, стражи порядка имели право бить и пытать его. И это европейская страна в 1952 году, после всех ужасов войны. Звери.

Роман Роя Кристи. Не могу сказать, что я высокого мнения о его произведении. Он талантливо и живо воссоздает пейзаж, но большинство его книг — философские дискуссии, а герои не живые люди, а точки зрения, рупоры идей, марионетки. Атмосфера столь мрачная, а психология людей столь таинственная, что эффект подчас комический. Написано очень искренне. Но все перемешано: католицизм, борьба с антисемитизмом, отказ от прохождения военной службы по политическим или религиозноэтическим мотивам, теология, метафизика и туманная, маловразумительная теория Воли (с большой буквы) как истории или Истории в Воле. Ее трудно переварить.

Было неловко заниматься критикой. Я не мог сказать, что, по моему мнению, это ни к черту не годится, ему следует порвать рукопись и все начать заново. В жизни он очень практичный, приземленный, веселый, любящий выпить гедонист, и каждому ясно, что роман фальшивый, умозрительный, и лучше бы ему спуститься на землю и быть самим собой.

Новый стиль в моей поэзии. Сознательно что-то взято от Кавафи, бессознательно — от Роберта Фроста, есть что-то и от Лоуренса. Лаконичный, ровный, разговорный стиль. Отличный способ выгодно преподнести жемчужину. Закончился еще один семестр. Я печатаю «Поездку в Афины, 1952» и собираюсь опробовать ее на Рое Кристи[426]. Я больше чем когда-либо уверен в основной мысли моего сочинения, ее весомости и ценности, хотя и сознаю недостатки стиля, слишком робкого и неоригинального.

В остальном все идет нормально; нагрузка в школе небольшая, и у меня много времени наслаждаться красотой острова, который я все же собираюсь через год покинуть. Я меньше пью и курю, стал более умеренным. Супруги Кристи, на мой взгляд, слишком земные, грубоватые и лишены стержня. Они пьют, не оглядываясь на других, много курят, и если их этого лишить, будут страдать. Он необычный человек, слегка бестолковый и при этом удивительно проницательный; обладает некоторым живописным даром. И писательским — неясным и вялым. На этом пути ему не стать гением. Мне не нравится его бесцеремонная манера брать чужие вещи, постоянная потребность в «выпивке» и «куреве», его искренний, но быстро проходящий интерес к рыбной ловле, сквошу, теннису, кино и ко всему остальному.

Вспоминаю М. и время, проведенное в Испании, но весь сосредоточен на своей единственной цели.

* * *

Рождественский сочельник. В опустевшей школе бродят призраки. У меня боли в желудке; у Кристи нет денег; небо нахмурилось; идут дожди. Ничего праздничного. Я ненадолго ушел гулять в холмы; вечернее серое небо, низко бегущие облака. Все вокруг серое, холодное, безжизненное. Я набрел на загон для овец: пятнадцать или двадцать ягнят укрылись под большой, нависшей над ними скалой. Пастуха не было видно. Белоснежные ягнята со смышлеными черными мордочками. Один ягненок весь черный. Смеркалось. По нижней дороге проехали на ослах мужчина и женщина. На женщине зеленая юбка и белый платок — такие крестьянки надевают в праздники. На мужчине ярко-оранжевый свитер, поверх пиджак; он что-то рассказывал. Говорил он громко, но, если б не особый акустический эффект, я не расслышал бы его голоса. Словно сценка из далекого Назарета — два сельских жителя на ослах, и я наверху, на пустынном, заросшем пихтой холме.

Рождество на Спеце не празднуется особенно широко. Мне это все равно, но Кристи недовольны: вечеринки, угощение и выпивка играют заметную роль в их жизни. Рой не менее двадцати раз в день упоминает о выпивке; думаю, это реакция первого пьющего поколения на трезвое прошлое множества предков. Рождественский обед мы вкушали одни в школьной столовой — скудная еда, скверная погода и раздраженный греческим негостеприимством Рой; ученики ели где-то в другом месте с другими учителями.

Вечером собираемся в «Посейдоне»[427]; здесь видные люди поселка кружатся в танце бальзаковских времен. Трудно поверить, но вся атмосфера словно перенесена из Франции тридцатых годов прошлого века. Отцы в парадных костюмах, воротнички накрахмалены; полные строгие матери; притворно-застенчивые дочери — глаза опущены вниз; несколько особенно отважных кавалеров осмеливаются танцевать с дамами «неприличное» танго. Все держатся вблизи небольших столиков — человек четырнадцать-пятнадцать у каждого — и с важным видом потягивают вино или ликер, весь вечер из одной рюмки. Мне казалось, что просто смотреть на них — уже смешно, но Кристи решили взбодрить публику. Рой очень быстро заводится. Он станцевал вальс с Элизабет. Все в полном молчании глазели на них. Гибкая Элизабет танцевала превосходно, несколько в американской манере. Рой — немного неестественно, комично, он становился на цыпочки и подпрыгивал. Когда они кончили танцевать, раздались бурные аплодисменты. Мне все это не нравилось, но им успех ударил в голову. Я не сторонник эксгибиционизма. Рой продолжал свои танцы с прыжками. Элизабет тоже жаждала пусть маленького, но успеха. Рой подошел к самой красивой девушке в зале и пригласил ее на танец. Пока они танцевали танго, царило напряженное молчание, потом такое же напряженное одобрение. Элизабет настойчиво приглашала меня танцевать, но я решил, что не стану принимать участие в танцах: такое испытание не для меня. Между нами возникло нечто вроде классового различия; они, или она, думали, что я считаю их развязными и вульгарными. Так оно и было, но я не хотел, чтобы они это заметили. Потом пошли в «Саванту». Опять греческая музыка. Евангелакис, полный жизненных сил и энергии, исполняет пародии, Рой тоже веселится и продолжает пить — с него хорошо писать молодого Силена. Позже, дома, пение при лунном свете. Думаю, Кристи шокированы и разочаровались во мне. При подобных обстоятельствах они всегда слишком много пьют, становятся слишком взвинченными; я тоже пью, но в отличие от Роя не теряю при этом головы. Как правило, он пьет больше меня. Рой использует спиртное как стимулятор; когда он приходит ко мне, а у меня нечего выпить, он выглядит смущенным и растерянным.

День подарков[428] — безоблачный и теплый. Я весь день просидел один у окна и, раздевшись до пояса, бренчал на гитаре. Этот день принес мне больше радости, чем Рождество.

18 января 1953

Я не использую время полностью. Здесь у меня одна перспектива — забвение; планов хватает, но они не реализуются. Многое в творчестве зависит от упорства и стремления завершить начатое. Легко начать, но вот продолжать… Я по-прежнему не собираюсь идти на компромисс, поэтому каждый проект подвергаю серьезной проверке: достаточно ли он значителен, красив, может ли принести автору подлинную славу. И тогда многие задумки умаляются, оказываются несостоятельными еще до начала работы. Рою Кристи явно не понравилась «Поездка в Афины», но его пристрастия и антипатии настолько причудливы и субъективны, что его мнение меня нисколько не тревожит. Больше беспокоит стиль. Где он? Или он скоро установится, или этого не случится никогда. По-прежнему много шлака — неточности, непоследовательность, подражательность. Сейчас больше всего я ненавижу поверхностную, современную фотографически-кинематографическую технику. Взять, к примеру, Г.Э. Бейтса, великолепного ремесленника, работающего в реалистической манере, академика от литературы, и чего стоят его жизненные впечатления? Ничего. Академическая дребедень, великолепно преподнесенная и полностью лишенная внутренней духовности. Повсюду, повсюду теперь этот дух глянцевых журналов, первоклассный, отшлифованный репортаж, полный ярких выражений и красочных определений. Да пошли они к черту!

Моник. Феникс.

Тяжелый вечер с четой Кристи. Пустая трата времени. Я не хотел оставаться. С ними надо постоянно пить, потягивать спиртное из бокала. Мне же хотелось побыть одному, провести время с толком. Мне ненавистна мысль, что время идет, а я ничего не делаю. В отношении времени я скряга.

У нас был горячий и нелепый спор о вине нацистов. Рой спорил с необычной, пацифистско-католической точки зрения. Он считает Нюрнбергский процесс ошибкой, ужасной ошибкой; нацистов нельзя было наказывать: союзники не менее виновны, они тоже бомбили немецкие города. Кажется, он не принимает во внимание изначальных намерений и не видит разницы между жаром битвы и хладнокровным истреблением людей.

Я предложил рассматривать Нюрнбергский процесс как зарождение нового правосудия: именно тогда преступления назвали преступлениями, хотя в момент их совершения закона против них не было. Закона против применения газовых камер не существовало, но это не означает, что Олендорфа следовало бы освободить[429]. Рой спорил в абстрактном, бездоказательном духе митингов в Гайд-парке.

Конечно, нацисты невиновны в том смысле, что их заблуждения — результат экономических и социальных условий, прошлой истории. Ведь ни одно животное не виновно в абсолютном смысле. Закон и наказание — всего лишь временные уловки общества вроде подпорки для дерева, чтобы со временем оно окрепло.

— Ну а что, — взревел Рой, — ты скажешь о том, что все готовились к войне? Все эти чертовы лицемеры. Как насчет Соединенных Штатов, нас?

— Есть разница между подготовкой к войне и объявлением войны. Если в следующий раз войну объявит и проиграет Америка, тогда, надеюсь, мир будет судить зачинщиков, как судил нацистов. Ты можешь утвердить закон против убийства, потом сам убить и быть судимым в соответствии с собственным законом. Это не означает, что закон несправедлив.

Мы перескочили на другую тему. Если бы Рой не был таким эгоцентриком, думаю, он поменял бы точку зрения. Я просто взбесился, когда он завел речь о психической атаке союзников на нацистских заключенных в Нюрнберге.

Какая еще психическая атака?

Это было отвратительно, сказал Рой. Их заставляли носить тюремную одежду. Часами допрашивали, не давая никакой еды. С ними чудовищно обращались.

Чаша моего терпения переполнилась, и я сам стал кричать о концентрационном лагере в Белсене и эсэсовских преступлениях.

Потом разговор перекинулся на евреев, которых Рой превозносил. Только одна однородная нация, ядро, сердце мира, единственный народ, несущий миссию, знающий о своем предназначении и обладающий «историческим чутьем», — так это называл Рой.

— Ты еврей, Джон, — говорил он. — Ты думаешь, как еврей, и сам этого не знаешь. Ты видишь в себе француза и древнего грека, но ты еврей.

Мы продолжали спорить — я не столько из-за несогласия по еврейскому вопросу, сколько из духа противоречия. Хотя у Роя, несомненно, экстремистский взгляд как на евреев, так и на будущее, которое он в принципе не признает; Рой живет в настоящем, пребывает в нем, не задумываясь о будущем. Идеалы — обременительная ноша и т. д. Нет ничего наивнее таких представлений. Отрицать идеалы — безумнейшая из иллюзий. Рой рассвирепел, когда я назвал его гедонистом и экзистенциалистом, но в la vie quotidienne[430] он именно такой. Он пьет, думает исключительно об удовольствиях, комфорте. Его занимает только та жизнь, что Проходит здесь и сейчас. Еще я назвал его реакционером и варваром, а потом задал вопрос: почему он занимается творчеством — на который не получил ответа.

Странно, но у него какая-то прерывистая, импульсивная воля. Я знаю, он считает себя волевым человеком, потому что страстно себя выражает и осуществляет все свои прихоти. Ему нравится встряхнуть человека, вывести его из «летаргического сна». Но такая воля не находится под контролем разума, в этом ее слабость. Его взгляды, такие крайние и неубедительные, показательны, как и автоматическая критика всего, что не соответствует его мировоззрению.

25 января

Необычный для Греции январь — сырой, мрачный; но вот наконец выглянуло солнце. Сегодня явился нежный призрак летнего дня. Я пошел в холмы, бродил среди пихт. Ни ветерка, ни звука; когда сидишь неподвижно — полное безмолвие: недвижные деревья под косыми лучами солнца, заброшенная церквушка. В воздухе разлит сладкий, медовый аромат. Я увидел первую паучью орхидею. Потом сидел на ограде развалившегося дома, остро ощущая очарование острова, наслаждаясь теплом, тишиной, пихтами и покоем. В такие минуты это место кажется чудесным далеким раем. Когда я возвращался, море постоянно меняло цвет — оно было сиреневым, бледно-голубым, ярко-синим, изумрудным. На фоне свинцовых туч острова на востоке сияли голубым и розовато-лиловым цветом. Мне повстречались три девушки из поселка, они шли рука об руку и пели от всей души, как поют жаркими летними вечерами.

Устаревшие слова — «посреди», «надлежит», «обитать». Не могу их употреблять. Против них у меня сложилось стойкое предубеждение. Эти слова, которые я употреблял долгие годы, кажутся мне теперь затасканными, ненадежными; я не уверен в них больше и не получаю от них никакого удовольствия. Нужно вести им учет, чтобы понять, насколько они просочились в текст. Клише и анахронизмы, постоянная осада.

Паучьи орхидеи. Две растут в жестяной банке на моем столе — прелестные, элегантные, маленькие растения; стоят почти прямо, по два цветка на каждом стебельке, смотрят, подобно Янусу, в разные стороны. Два широких зеленых крылышка, два боковых лепестка, зеленый шлем и роскошная бархатистая коричневая губа, длинная и вздутая.

У меня также живет настоящий паук — апатичный черный тарантул, небольшой, он сидит в бутылке из-под коньяка. Паук сплел довольно жалкую паутину и поедает в большом количестве мух. У него крупные зеленые ядовитые зубки; в нем есть какое-то мрачное очарование. Возможно, этому способствует сохранившийся запах коньяка. Сегодня он ничего не ел, лежит скрюченный, ко всему равнодушный, недвижимый — он на пути в нирвану, где никогда не кончается мушиный сок.

11 февраля

Апокриас[431]. Школьный бал. За наш стол после обеда сел американизированный молодой грек. Говорил, думал, танцевал и вел себя настолько по-американски, что как-то забывалось, что он грек. За обедом было скучно — с нами сидел директор. Вина хоть залейся. Супруги Кристи пили, как обычно, много, постоянно наполняли бокалы, и вечер для меня понемногу превращался в кошмар. Во-первых, начались танцы. Я не танцевал, потому что не могу вынести их публичности: иностранец среди местных жителей всегда привлекает внимание. Остальные танцевали, а я стоял и наблюдал. Во взгляде Роя появилось лукавое, заторможенное, пьяное выражение — дьявол в нем уже скалил зубы и потихоньку выбирался наружу, — тогда и начались неприятности. На столе еще оставалось спиртное, когда я предложил пойти в «Саванту», где намечалась еще одна вечеринка. «Никуда я не пойду, пока здесь есть выпивка». Эту разновидность алкоголизма я не выношу. Это не дипсомания, а культ спиртного. Кристи только о нем и говорят — что бы они хотели выпить, сколько способны выпить, как бы им хотелось выпить. Рой всегда уточняет, как много он выпил. Если вы не пьете наравне с ним, в его обращении появляется презрительный оттенок, что я нахожу нелепым и примитивным. Для него способность много выпить — ценнейшее социальное качество. Во время вечеринки я обычно выпиваю три четверти его нормы, но после этого я, как правило, трезв, а он основательно пьян. По остекленевшим глазам и яростной жестикуляции я понимаю, что спиртное для него — наркотик. Он громче говорит, громче поет и страстно спорит из-за пустяков.

Наконец мы направились в «Саванту». Американец вел Элизабет под руку и явно с ней флиртовал. В «Саванте» была скука смертная. Гитарист Евангелакис отсутствовал. Назревал скандал. Рой злился на Элизабет из-за флирта с Американцем. Она старалась сохранять спокойствие и невозмутимость, как искушенная и опытная женщина, но иногда срывалась. Евангелакиса пригласили играть в другом месте, и я категорически не хотел выяснять, где он, и извлекать его оттуда, как того требовала Элизабет. Однако она не прекращала терзать меня, и в конце концов мы с Роем пошли искать музыканта. Звуки его гитары доносились из дома на холме. Все двери там были заперты. Выходит, это частная вечеринка. Рой все же рвался войти и увести Евангелакиса. Я пытался ему втолковать, что он не знает греков и их обычаи. Рой, как и положено, вспылил.

Трудная ситуация в «Саванте»: Рой злится на меня, Элизабет его дразнит. У нас с Роем перепалка; Элизабет показывает на меня Американцу и шепчет:

— Боже, он такой…

Позже все успокоились, помирились и решили все-таки пойти незваными гостями на вечеринку с Евангелакисом. По дороге Элизабет держалась за мое плечо, но меня не так просто умаслить.

И вот мы впятером — Кристи, Американец, Пападакис[432] и я — подошли к нужному дому. Элизабет стала вызывать Евангелакиса. Через некоторое время гитарист вышел с черного хода. Мы его окружили, и, немного поговорив, он пригласил нас в дом. Основное помещение занимал магазин; вечеринка проходила в соседней комнате, мы могли видеть там пустые столы и горы грязных тарелок. За столом продолжали сидеть пять человек, уставшие и отяжелевшие от еды и питья, — такими обычно бывают хозяева после ухода гостей. Элизабет пригласили войти, или она сама вошла, и после этого мы провели там полчаса, постоянно ощущая неловкость. Элизабет танцевала, преимущественно одна; высокая, хорошо одетая, она импровизировала, расправив плечи и прищелкивая в такт пальцами. Смотрелось это не блестяще. Но Рой так и светился от удовольствия, а молодой Американец повторял:

— Прелестно! Вы чудо, Элизабет!

Думаю, она готова была в это поверить, если б не снисходительно-циничная ухмылка на моем лице; она ее раздражала, но именно к этому я и стремился. Не понимаю, как можно до такой степени не чувствовать ситуацию. Четверо мужчин, организаторы вечеринки, сидели с ледяным выражением в глазах, так и излучая враждебность. Некоторым утешением для меня было присутствие Пападакиса, с которым мы поболтали по-французски.

Наконец мы ушли, направившись домой к Кристи. Молодой Американец и Элизабет постоянно отставали, пропадая из виду. Рой драл глотку, распевая песни, а мы с Пападакисом продолжали говорить по-французски. У Кристи — бесконечный треп и ощущение некоего духовного дисбаланса между мной и супругами.

Они загоняют меня назад в пуританство. Может быть, у них комплекс, связанный с происхождением из рабочей среды, может, это он заставляет их напиваться в обществе. Им хочется быть свободными, раскованными. Однако нельзя относиться к спиртному как к единственному способу развеселиться, эта отчаянная попытка обрести радость, не считаясь с чувствами других людей, — всего лишь современный эгоцентризм, ограниченный и пустой. Богемное времяпровождение эмансипированного рабочего класса. Я опишу их в одной из своих книг.

Частично источником неприятностей здесь является Элизабет. С самого начала я решил держаться от нее подальше. Основной довод — не давать повод для сплетен в школе и на острове. Достаточно раз пройти с ней под руку, и скандал обеспечен. Второе, более важное: мне нельзя, да я и не хочу, вступать с ней в какие-либо отношения. Остров — единственное место, где извечный треугольник просто невыносим, даже если его трудно обнаружить. Здесь, как на сцене, отношения будут драматически изолированы. Установив с ней нежную дружбу, я восстановлю против себя Роя. Да и я буду к нему ревновать. Речь идет не об откровенном адюльтере, а только о незначительных ежедневных намеках на его возможность. Я не знаю, хочу ли стать ближе Элизабет. Но я точно знаю, что в воскресенье меня раздражал ухаживавший за ней Американец, а это уже похоже на ревность.

Было бы самоуверенно, скучно, наивно, глупо отрицать в этом случае мою симпатию к ней. Однако я долго копался в себе — уже сознательно — и не нашел никаких признаков этой симпатии.

25 февраля

Еще одна утомительная пьянка с Кристи. День мы провели на Спетсопуле; праздный день на фоне голубого неба и синего моря. Я повел их на самую высокую точку острова, откуда открывается один из самых прекрасных видов, да и сам остров — сказочная жемчужина. Про такие места думаешь, что они — центр огромного колеса фортуны. У каждой области есть такой центр, но его не так легко найти.

Возвращались на каике, было уже ветрено, и, достигнув острова, мы решили ненадолго зайти в «Саванту». Но наше пребывание затянулось. Рой стал напиваться и взвинчивать себя. К нам присоединился Гиппо. Мы пили узо, а потом я заказал красного вина. Рой и Гиппо запели. Они, должно быть, пели — Рой без передышки — около четырех часов. Мы прикончили четыре или пять бутылок красного; я пил больше других: мне не нравилось пение, и я подумал, что таким образом притуплю восприятие. Чего они только не пели — греческие песни, оперные арии, песни двадцатых, танцевальные песни. Рой пел очень громко. Поет он вполне прилично, не фальшивит, но в его голосе есть своеобразная четкость, что-то от гимна, и это качество он вносит в исполнение всех греческих песен, превращая музыкальное золото южан в позолоту. Поет он и джаз, подражает Синатре — очень скверно, и до смешного неточно воспроизводит американский акцент. Лучше всех пела Элизабет, приятным, хрипловатым голосом, а Гиппо выстукивал мелодию.

Я вновь почувствовал неловкость и нарастающее напряжение. Думаю, мое лицо не выражало явного неодобрения, но сам факт, что я не пел и по большей части не улыбался кривлянию Роя, похоже, их раздражал. Поведение Роя было дерзким, развязным. Он словно говорил: «Мне хорошо и весело, но я нисколько не пьян, хотя со стороны может так показаться». Есть две стадии опьянения. В первой человек сознает, что напился, и не скрывает этого, а во второй хотя и сознает, но никогда в этом не признается. Пьянство Роя — что-то вроде фигового листа, которым он пытается прикрыть свою наготу.

Остальные гости взирали на нас с отвращением, не скрывая раздражения и враждебности. Особенно недоволен был старик Ламбру, хозяин заведения, весь вечер он грозно хмурил брови.

Чрезмерное пьянство — абсолютная бессмыслица. Я видел растущую неприязнь по отношению к нам и продолжал пить, как бы ничего не замечая. Рою необходим алкоголь — он зависит от него. Без спиртного он не может развеселиться, а под его действием превращается в язычника, в одурманенное животное, сатира. Он видит в этом преодоление запретов, раскрепощение, я же вижу только отвратительный переход в иррациональное, грубое, варварское состояние. Еще для меня это знак раздвоения личности. Психология Роя не вяжется с его художественными амбициями. Он пишет длинные сложные произведения, поднимает в них проблемы воли, самоотречения, страдания и пессимизма, а сам живет как раблезианец. Нет, не раблезианец, потому что в его пьянстве есть какая-то одержимость и невротизм, что-то глубинно нездоровое.

У Пападакиса восточные черты лица, он вежлив и дипломатичен, как мандарин, и обходителен, как главный мандарин. Похоже, у него много влиятельных знакомых, он все время говорит о своих проектах по реорганизации школы. Принадлежит к людям, глядя на которых думаешь, что им чего-то недостает — может, кейса, как в руке у дипломата. Очень быстро утвердил свое превосходство над прочими учителями, называет себя помощником директора, советником по внешним связям. Пападакис действительно образованнее и толковее остальных так называемых профессоров. Он бегло говорит по-французски, много читает. Хорошо знает Сефериса[433] и Кацимбалиса[434]. Что еще интереснее, он встречался с Кавафи в Александрии и однажды целый вечер развлекал меня, рассказывая истории из своей молодости, когда бывал в салоне Кавафи. Великолепный, всегда переполненный салон Кавафи, его спокойная, размеренная речь, огромная эрудиция и «поэтический» облик, вкусная еда, великий человек в египетских одеждах[435]. Как-то Пападакис познакомился там с молодым англичанином, который больше молчал. Т.Э. Лоуренс. Мне кажется, что Пападакис во многом похож на Кавафи.

Рой Кристи видит в средиземноморской культуре и философии «поддельный, фальшивый гедонизм». Его предубеждение против классицизма Греции, Франции субъективное, лишенное всякой логики. Он все время говорит, что нужно жить настоящим, не думать о будущем, и, можно сказать, так и живет. Но его совершенно дикие заявления, касающиеся философии и искусства, заставляют меня задуматься: а не розыгрыш ли все это? Как у заслоненного от жизни Д.Г. Лоуренса. В нем есть огонь, сложность, острота и сила, и этой необычности нельзя не позавидовать, но в то же время столько путаницы, односторонности, неубедительности, что зависть быстро проходит. Апокалиптическими настроениями нынче никого не удивишь.

Из того, о чем он всегда говорит (немецкий романтизм, христианство, Север против классицизма, язычества Юга), только классика может привлечь общественно ориентированного человека, сторонника прогресса. Это слабый луч света во мраке. Но, пытаясь притушить свет и затормозить медленное движение вперед разума, — ничего не выиграешь.

Рой показал мне первую часть романа, переписанную им заново. Сырой, резкий, чрезмерно эмфатический стиль; его idees fixes (семитизм, историческая воля и т. д.) проводятся с наивностью ребенка, выбалтывающего секрет раньше времени.

Меня раздражает та настойчивость и убежденность, с какой он говорит о себе как о писателе: «мои книги», «мой агент», «моя работа», — словно у него устоявшаяся писательская репутация. Я заговариваю о своих литературных занятиях только когда без этого нельзя обойтись: например, кто-то входит в мою комнату и спрашивает, чем я занимаюсь. И дело не в недостатке уверенности в себе. В конечном успехе я уверен — возможно, даже слишком; просто не выношу, когда успех присваивают заранее, — это все равно что брать заранее жалованье за следующий месяц. Реальность подменяешь болтовней. Поэтому я стараюсь держаться скромнее.

20 марта