Часть вторая ГОД ВО ФРАНЦИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Часть вторая

ГОД ВО ФРАНЦИИ

Пуатье, 1 ноября 1950

Переезд во Францию. Он прошел без приключений, если не считать одного случая. От вокзала Виктории мы ехали в одном купе с хорошенькой юной шведкой, похожей на озорного мальчишку. Всю дорогу до Нью-Хейвена я курил в коридоре в надежде, что она выйдет из купе. Но она не вышла. На пароходе я увидел ее у бара. Я подошел, взял себе выпить и заметил, что она немного придвинулась ко мне. Но у меня по-прежнему не хватило смелости. Я же, напротив, отодвинулся, наблюдая за ней краешком глаза, и тут обратил внимание, что у меня дрожат руки. Какое неприятное состояние! И все же я не сомневался, что теперь заговорю с ней. Но в решающий момент, когда она была от меня всего в нескольких шагах и только отпила из бокала, в окружающей нас синеве раздался голос американца:

— Не рановато ли для выпивки? — А когда она повернулась к нему, продолжил: — До Франции пить нельзя, разве вы этого не знали? — Девушка улыбнулась. — Вы из Скандинавии?

— Да. — И они ушли вместе, американец с еврейской внешностью и похожая на гречанку молодая космополитка лет восемнадцати. Он был губастый, стройный, с желтоватым цветом лица, манеры выдавали в нем человека примитивного, глуповатого и порочного. На нем была рубашка в ярко-красную клетку. Ушли они, разговаривая. Некоторое время я слышал их разговор и завидовал развязности американцев: перед целой толпой этот тип, нисколько не смущаясь, громко объявил:

— Я был в пятидесяти двух странах, но лучше Франции ничего не видел.

Скажи он, что был только в двадцати двух странах, и это прозвучало бы вызывающе. И еще:

— Афины мне показались маленьким Парижем.

Не знаю почему — и это не такая уж редкость, — многих англичан, в том числе и меня, передергивает от отвращения при виде подобного хвастовства, особенно если такое случается в самом начале знакомства, когда фальшь особенно заметна, и давние отношения еще не могут ее сгладить. За те несколько минут, что длилась эта сцена, я подверг себя мучительному самоанализу. Когда мы отчаливали, я, глядя на сине-зеленую морскую воду, омывающую опоры пристани, успокоился, найдя этому безжизненному цвету параллель — желто-зеленый цвет, столь же лишенный страстности. Две стихии, пребывающие в борьбе. Я анализировал мое отношение к сексу — весьма старомодное, — и утешился мыслью, что моя роль — это роль художника-наблюдателя, пылкого и красноречивого внутри, а снаружи — спокойного, недоступного и молчаливого. Я верю, что во многих отношениях конфликту между реальностью и моей искусственной мечтой лучше оставаться неразрешенным. Ведь если случится так, что я не только достигну сексуального удовлетворения, но и сумею высвободить то внутреннее красноречие и способность к действию, которые таятся внутри, то, думаю, переживаемое счастье значительно снизит уровень поставленных мной художественных задач. Для меня они станут уже неподъемными.

В Париже. Питер Нерс[94]. Странный человек. Стоило мне оказаться у него в комнате в Эколь Нормаль, как он извлек «Тропик Козерога» Миллера и зачитал мне оттуда один или два наиболее пикантных места[95]. Потом рассказал, как легко сходится с женщинами. Ту, что ему понравилась, он приводит сюда и развлекается с ней сколько хочет. Практически весь вечер он твердил об одном и том же. Рассказал, сколько раз за вечер совокуплялся со своей невестой в Оксфорде и что собирается поехать на Рождество в Германию к девушке, которая готова с ним спать, — похоже, он даже не догадывался о двусмысленности — даже для 1950-х — такого поступка; рассказал, как однажды заплатил двум женщинам на Монмартре, чтобы они разыграли перед ним лесбийскую страсть, — этот случай он описал во всех подробностях; как у них с невестой порвались два презерватива и как потом они мучились страхами. И много чего еще рассказал. Рассказал мне, с которым шапочно знаком. Я перебирал в уме причины, почему он это сделал: во-первых, это могло быть от чувства неудовлетворенности — этими рассказами он хотел компенсировать свою несостоятельность; во-вторых, он мог иметь обо мне превратное мнение, полагая, что я опытный и умелый в сексе, и хотел показать, что он тоже не промах; в-третьих, он отчаянно боялся, что его примут за молодого преподавателя, не знающего ничего, кроме науки. Думаю, что скорее всего дело в последнем. Если эти излияния — его искренний и честный взгляд на отношения полов, тогда он более чем странный преподаватель. Для Оксфорда просто уникальный. Пользовался бы там большой известностью, но, боюсь, дурной. Он основательный, но не всесторонне образованный, смышленый, но не блестящего ума. У него врожденные способности к языкам. Ах да, возможна еще одна причина — он может быть очень болен, — пропади все пропадом, думает он, demain nous seron morts[96]. Любопытно, но его поведение не разозлило меня, не вывело из себя, как это случалось пару раз, когда самодовольно расхвастался Бэзил Бистон, — напротив, он меня почти развлек, и я даже выдавил из себя без особого отвращения тоже какую-то грязную историю. Во всем этом было что-то наивное и простосердечное. Париж чувственно возбуждает. Запах дешевого табака, чеснока и дорогих духов в бистро. Учтивость с долей слащавости пожилых мужчин и задорная, самодовольная мужественность молодых. Вызывающая сексуальность женщин, знающих толк в одежде, их яркая женственность. Ночная жизнь. Мы зашли выпить в модное кафе «Дюпон». К нам пристала маленькая темноглазая блондинка с утонченным, порочным лицом, ее синее платье было с таким глубоким вырезом, что, казалось, груди сейчас вывалятся наружу. Она держалась вызывающе и была возбуждена, словно наглоталась наркотиков. Говорила на ломаном английском. Мы сели в углу, она же, проявив изрядную смекалку, умудрилась довольно быстро пристроиться неподалеку, строила нам гримасы и громко говорила по-английски. Питер сидел к ней лицом, я же вполоборота. Думаю, Питер как-нибудь переспит с ней. Она что-то говорила об английских сигаретах, которые я курил, но обратилась непосредственно к нам только после того, как сказала молодому человеку, пытавшемуся ее обнять:

— Je n’aime pas les p?d?rastes[97]. — Вот тогда она и задала нам вопрос: — Vous comprenez? Comprenez?[98]

В ней чувствовалась лихорадка и еще какая-то неуверенность в себе; мне было ее немного жалко.

Когда я вернулся в гостиницу, некая злая воля побудила меня заглянуть поверх гардероба, где лежали три порнографических журнала. Один из них (французский) выполнил свое предназначение, но я заметил, что меня совсем не волнуют места, связанные с садомазохизмом и гомосексуализмом. Небольшая победа!

2 ноября

La Toussaint[99]. В Пуатье. Познакомился с будущим боссом и неохотно ощутил, что держусь с ним вежливо и предупредительно. Он живой, энергичный и нетерпеливый, влюблен в свой город и чувствует интерес ко мне, хотя я вижу, что он считает меня немного тугодумом, — а я просто мысленно изучаю его. Он явно старается быть любезным и все делать правильно. Мне он тоже понравился, несмотря на разницу темпераментов. Мы встречались с разными людьми, осматривали церкви, факультеты, главную улицу, проехали весь город, чтобы иметь о нем представление.

Во время войны город пережил сокрушительный налет авиации — 300 самолетов бомбили его в течение 22 минут. Только один налет, но какой жестокий! И это сделали мы, англичане. Я выразил традиционные соболезнования, но сам при этом ничего не испытал. Мне это показалось даже забавным. Абсурд в духе Камю.

У меня небольшая комната на четвертом этаже, из нее открывается вид на круто скошенные уродливые крыши, сортировочную станцию; ближе к холму, напротив, неряшливо расположены новые, но какие-то грубо сварганенные, непривлекательные дома. Вид не так чтоб очень, но все же вид… Почти пустая комната, нет ничего красивого, кроме роскошного турецкого ковра на постели и миленьких — именно миленьких, лучше не скажешь, — розовых обоев с цветочным рисунком.

Удивляет неуместный запах нафталина в туалете — система да va de soi[100] не очень вдохновляет, как и маленький унитаз и кувшин с холодной водой для слива. Французские дома так несуразно оборудованы.

Хозяйка, мадам Малпорт, блондинка лет сорока, держится достаточно сдержанно. Мартин как-то странно намекнул, что она вышла из очень хорошей семьи и ее родная сестра, живущая прямо за углом, ведет дом на широкую ногу. Кроме того, мадам М. держит couture[101] мастерскую. Я видел здесь одну красивую и одну очень красивую девушку. Чувствую, что мог бы упасть. Это место полно скрытых соблазнов. В зеркале на стене я вижу образы многих неизвестных, нематериализовавшихся девушек и женщин, они пьют вино и поправляют макияж. Начало романа — лучшая его часть. Но я не должен этого допускать.

Вчера признался П.Н., что не работаю над диссертацией, потому что хочу написать книгу. И тут он спросил:

— А что за книгу? — и я вдруг смутился, перестал быть естественным и сказал, что в ней кафкианская тема будет раскрыта в манере Джойса. Глупее трудно ответить. Но я не мог заставить себя выразиться точнее. Пока буду писать, в мой стиль и темы войдут робость и неточность.

Университетский ресторан «Ситэ» — новый, красивый, на стенах яркие охотничьи сценки из средневековой жизни. Кормят вполне прилично, только еда всегда холодная. Надеюсь, мой желудок со временем привыкнет к этому. Я приходил сюда уже пять раз, но ни с кем не разговаривал. Все говорят очень быстро и, похоже, разбились на прочно спаянные группы. Я же как чужеродный элемент — не знаю, куда приткнуться. Первые несколько дней принесли разочарование. Я никого не знаю, а Мартин отдалился. Между посещениями «Ситэ» пустые интервалы. Пуатье показался мне довольно скучным, закрытым городом. В нем чувствуется какая-то тайна, но она скрыта от посторонних глаз. Другие города, вроде Парижа, Оксфорда, Эдинбурга, Стокгольма, Копенгагена, более открытые. Видел работающую здесь ассистентку-англичанку. Страшная, как смертный грех. Мечта развеивается, обнажая суровую правду.

Un cortuge civil[102]. Очаровательный, не вызывающий грусти катафалк с аркой из розовато-лиловых цветов поверх гроба. Процессия людей в черном, но на траурную не похожа, все болтают между собой; среди провожающих два солдата — хоронят ancien militaire[103] — в шинелях цвета хаки и синих с золотом k?pis[104]. Мартин взволнованно шепнул мне:

— Гражданские похороны! Это необычно. Да будет тебе известно, в нашем городе много священников.

Но то была действительно дивная картина; становясь все меньше, процессия удалялась, заключенная, как в раму, в старинную улицу Пуатье с закрытыми светло-серыми volets[105], нормандскими крышами под синим шифером и однообразным рядом незамысловато отделанных штукатуркой фасадов — с одной стороны улицы они были озарены золотисто-розовым светом заходящего солнца, с другой — погружены в легкую тень. Гармония цветов — самые разнообразные оттенки серых, черных, янтарных и синих. Гуляя с Мартином по городу, я стал ощущать его очарование, оно проникало в меня постепенно, как все хорошие старинные вещи. Старинные вещи, в силу своего возраста, никогда не поражают с первого взгляда. А если все же поражают, то теряют в привлекательности, ведь сильное воздействие означает, что в их природе таится нечто неистовое и жестокое.

6 ноября

Два немца в университетском «Ситэ». Boursiures[106]. Оба говорят на прекрасном французском и вообще приятны во всех отношениях. Народ за столиками воспринимает их нормально. Однако смелый поступок — не успели отгреметь пушки, а они уже приехали сюда.

7 ноября

Бывают такие неожиданные и ужасные минуты, когда оглядываешься на свою жизнь с презрением. Думаю, страшнее этого нет ничего. Тогда слабеет воля, удерживающий ее кулак разжимается, и ты видишь, как она летит вниз. Как драгоценный старинный бокал! Почти инстинктивно бросаешься за ним, чтобы поймать. Я вдруг подумал: что делаю я здесь, в этом Богом забытом маленьком французском городке? Просто бездарно трачу год жизни? Нужно было устроиться на работу в Англии, бороться, войти в этот мир. Я живу, как отшельник, жизнь пугает меня. Единственные люди, с которыми я здесь говорил, были немцы, и то они первые обратились ко мне. Одним из них я восхищаюсь — великолепное владение французским, основательность, стремление к знаниям. Он мечтает посещать лекции по французской литературе. А вот мне этого не надо. История французской литературы больше не интересует меня. Теперь мне хочется только читать книги. Да и то не очень. Я чувствую, что качусь, качусь вниз. Держит только надежда на то, что из меня выйдет писатель, но и она тает с каждым месяцем. Я по-прежнему боюсь попытать удачу, боюсь сделать это прежде, чем обрету уверенность в себе.

Почему я трачу лучшие годы своей жизни в ничтожном городишке? У меня нет даже денег, чтобы получить удовольствие от того, на что их можно здесь потратить. С каждым днем растет пропасть между моими мечтами и реальностью, между стремлениями и поступками. Меня это буквально разрывает. С людьми я не могу разговаривать: ведь с ними я становлюсь персонажем из моих мечтаний, и контакта не возникает.

И все же я успеваю перехватить бокал. Он не падает на землю. «Что такое двадцать четыре года?» — думаю я. Чтобы судить, я еще слишком молод. Во мне есть чувственная плоть и сверхчувствительный разум. Из такой смеси непременно вызреет артистический плод. Что-то уже получается. Нужно принимать выпадающие тебе на долю разочарования и мучения.

Сегодня я опять видел англичанку-ассистентку. А она совсем не уродина.

9 ноября

Вечером, вернувшись домой после ужина в «Ситэ», я обнаружил, что в моей комнате не горит свет, и направился в апартаменты Мадам. Месье уехал en voyage[107]. Я смело постучал.

— Entrez[108].

И тут стало ясно, что мы вступили в новую фазу отношений. До сих пор после моего стука слышалось шарканье ног, дверь открывали, но не пускали дальше порога. Однако сегодня мне было позволено пробыть короткое время внутри. Зрелище гладильных досок, столы для кройки материала, куски материи. Казалось, меня здесь ждали. От Мадам пахло дорогими духами, и у меня зародилась мысль, что замыкания вовсе не было. Но, возможно, я ошибаюсь. Во всяком случае, Мадам быстро все привела в порядок и неожиданно спросила, люблю ли я танцевать. Ее ученица в скором времени собирается на танцы и заодно хотела бы попрактиковаться в английском. Я неохотно дал согласие на встречу. На следующий день нас должны были познакомить. Можно сказать, я еще счастливо отделался. Как обычно, мое воображение разыгралось, за десять минут я перебрал сотни вариантов развития этого знакомства. В этом моя беда. Я заранее предвкушаю удачу. Сегодня мной владеет только одно желание — творить, выражать себя. Я чувствую, что контролирую ситуацию, оседлав могущественного коня — судьбу. Этим вечером я познакомился с Леодом[109], кельтом по происхождению, владельцем лимузина. Я рассказал ему, что пишу роман. Не могу больше держать это в себе.

11 ноября

Знакомство с девушкой так и не произошло. Как всегда, у меня слишком разыгралась фантазия.

Ужасный вечер, в течение которого я не переставал обвинять себя в одиноком существовании. Это проблема не физического, а психологического свойства. Сегодня за весь день я ни с кем и словом не обмолвился — сказал лишь пару фраз по необходимости за ленчем: «Передайте хлеб, пожалуйста» и «Спасибо». Вечером понял, что больше не выдержу ужина в окружении тысячи болтающих французских обезьян, и пошел в булочную на углу. На улице было сыро, мне повстречалась влюбленная парочка, из некоторых домов доносилась музыка, в городе ощущалась праздничная атмосфера. Булочная, к счастью, была еще открыта. Булочник поздоровался со мной, спросил, чего мне надо, и от этих простых слов голос мой взволнованно задрожал. Я купил шесть круассанов и плитку шоколада. И пошел домой. В то время как все остальные разошлись кто куда.

13 ноября

Мне ясно, что работа здесь подобна танталовым мукам. Трудно быть беспристрастным и объективным, когда в классе есть и красавицы и уродины. Трудно быть обаятельным и интересным. К счастью, красота редко встречается. Пока настоящих красавиц не видел. Но есть две очень привлекательные молодые женщины и одна погрубее, в духе худышки Твигги, но темным вечером и она сойдет.

У меня родилась новая мысль, как синхронизировать мои стихи и роман. Надо создать систему сносок, знаков, с тем чтобы каждое стихотворение соответствовало определенному месту в сюжете, — полнее раскрывало бы его, но не входило непосредственно в роман. Что-то вроде необязательных для прочтения заметок на полях или комментария. Это помогло бы по-новому подойти к литературе. По-моему, неправильно без особых на то причин резко размежевывать жанры.

17 ноября

Читать здесь лекции — нелепое занятие. Я говорю громко и членораздельно, все имена пишу на доске. Меня, похоже, совсем не понимают. Если я не буду смеяться своим же шуткам, меня не будут признавать.

Во время суматошного перерыва на ленч нас призвали к минуте молчания в память о погибших на войне студентах. Меня поразило, как мгновенно повсюду воцарилась торжественная тишина. Французы непостоянны, но, если надо, их веселые физиономии могут тут же принять постный вид. Снаружи доносился веселый гомон тех, кто ждал второй s?ance[110], это немного портило впечатление, и все же…

Я познакомился здесь с американским студентом, несколько раз мы с ним выпивали[111]. Он выпускник Гарварда, говорит неторопливо, серьезный, любит беседовать об интеллектуалах, интеллектуальной жизни и культуре. Несколько раз повторил мне, что очень неуклюжий и невежественный. Тщательный и скрупулезный человек и, по-моему, слишком уж осознает себя американцем в Европе. Джеймсу бы он понравился. Весь в планах — хочет на рождественские праздники посетить Ближний Восток, Грецию, Италию и Сицилию, провести неделю в Вене, слушать там оперу — фантастический человек! Такое обилие денег и свободного времени вызвало у меня насмешку, особенно когда я понял, что его эстетические претензии явно ему не по силам. Замедленность и бесцветность речи говорят о его физической неспособности чувствовать короткие внезапные разряды истинной красоты. Он стремится изучить искусство, как будто знание является ключом к восприятию. В музыке он показался мне более продвинутым, однако считал, что у Бетховена есть Одиннадцатая симфония. Только один прокол, хотя и очень серьезный. Впрочем, он заслуживает снисходительности: возраст, красота и разнообразные утонченные европейские штучки ошеломили американца — особенно учитывая его тугодумие и нерешительность. Он похож на гладкий круглый мяч из магазина. Его нельзя назвать хвастуном, однако он сказал, что считался «одним из лучших студентов в Гарварде». Его слова прозвучали так, будто это было чем-то вроде необходимой любезности и хвалиться тут нечем. Большинство англичан тоже хотели бы сказать такое о себе, но не говорят. Эта американская закругленность: никаких впадин, зазубрин, никаких выступов. Золотая середина. В разговоре с ним я чувствую себя более зрелым — и как личность, и как представитель своей нации. Жизнь не продукт фабричного производства, это не напечатанная книга с множеством фотографий.

25 ноября

Танцы, устроенные Бриджит Руэл. Мадам Руэл, равнодушная, soign?e[112]. Месье Руэл, преуспевающий бизнесмен, худой, обходительный. Танцы продолжались с семи вечера до трех утра. Все это время я скучал и неловко себя чувствовал. Я так плохо танцевал, что ни одна партнерша не выдерживала со мной более двух танцев подряд. Да и говорить с ними было не о чем. Последнее время мне все тягостнее говорить о пустяках. И нет желания заполнять томительные паузы разной ерундой. Людям со мной скучно, потому что мне скучно с ними. Только одна или две девушки показались мне привлекательными. Я подумал, что, возможно, буду бедным, и тогда мне повезет и я женюсь на милой одаренной девушке, которая поймет меня, — она должна быть поистине гениальной, чтобы пробиться через все наслоения к сути, или, напротив, буду богатым и смогу покупать красоток. Чувственные женщины обычно прекрасны физически. Я даже не надеюсь встретить когда-нибудь подходящую пару. В ней должно быть столько всего!

Для танцев отвели гостиную. Присутствовало около двадцати пар. Но все было как-то нелепо, по-школьному, без подлинной теплоты.

Я продолжал стоять в стороне. Несколько пар прошли мимо, окинули меня взглядом, слегка улыбнувшись, и я услышал слово «Anglais»[113], на что не обратил никакого внимания. Я был холоден, отчужден и ощущал смутное разочарование.

Я стоял в стороне. Танго, пасодобль, джаз. Иногда я тоже шаркал по паркету. Среди моих партнерш были вежливые, скучающие, испуганные. Приходилось говорить во время танцев, чтобы отвлечь их внимание от моих неловких движений.

Домой я возвращался под дождем, сражаясь с комплексом неполноценности. Единственное, что можно ему противопоставить, — это слабую веру в мою будущую славу. Правда, сейчас я чувствую себя настолько неинтересным и скучным, что не могу даже хорошо писать. Я основательно надрался, но с меня это как с гуся вода. Только ненадолго согрелся. К часу снова был как стеклышко. Мне кажется, что я постоянно упускаю шансы на улучшение своего положения, что мои надежды рухнули навсегда, а характер закостенел и не способен изменяться. Я обречен вечно стоять на обочине, наблюдать, наблюдать и никогда ни к кому не примыкать, никогда не находить того утешения, которого ищу. Я стою в стороне. Вспомнил К.[114]. Я не любил ее. Она какое-то время любила меня. В этом вся проблема. Я никогда не встречу ту, с которой смогу полностью слиться. Никто не заставит меня сдать позиции и принять требования их сердца и тела.

Я стоял, стою в стороне. Теперь мне все труднее пребывать даже в собственном теле. Каждое действие, каждое слово критикуется этим ужасным чужаком со стороны — мною. Даже слегка faux ton[115], неловкость, промах учитываются. Как и малейшие следы реакции в других. Каждый, кто заговаривает со мной, подвергается критическому анализу, и я внимательно слежу, как он отзывается на мои реальные действия. Во мне два «эго»: одно — эмоциональное, жаждущее любви, непривлекательное, сдержанное; другое — холодное, циничное, отчужденное, постоянно все принижающее.

26 ноября

Воскресенье. В соборе исполняют Баха. Холодно и сыро. Grand Orgue[116] сумел уничтожить в Бахе всю радость. Грохот, громовые раскаты и буйство — словно слон решил поиграть на спинете.

1 декабря

Изматывающая ночь с Чарлзом. Я слегка ослабил волю, и тут же грянула большая пьянка. Бог никогда не дает спуску. Сначала мы играли в бильярд, пили пиво в «Кафе де ла Пэ», затем же, не чувствуя усталости, зашли в модное кафе в закоулке и там пили виски до шести утра. Я умудрился поскользнуться и удачно съехал по склону, а с полседьмого до двенадцати регулярно блевал. Никогда раньше мне не было так плохо. Между приступами рвоты я серьезно подумывал, стоит ли дальше жить. Такие сомнения закономерны, когда сидишь на полу с ведром между колен. Тогда сомневаешься во всем. С двенадцати до полшестого спал урывками. К счастью, мне удалось доковылять до телефона и отменить все назначенные на сегодня встречи. Постепенно жизнь возвращалась. В полшестого я нашел в себе силы слабо улыбнуться и первый раз внимательно посмотрел на часы.

Думаю, я еще долго не буду так напиваться. Мой желудок не принимает алкоголь в таком количестве. Чего хочет разум, отвергает сердце.

Кручу приемник. Странные, расчлененные обрывки речи, музыки — шовинистические, беспристрастные, субъективные, полные разных настроений, nostalgie[117]. Ночные клубы, нежные цветы, приглушенный свет. Звучит фортепьяно, уголок музыки в огромном зале. Испанская музыка, пронзительная и трагическая. Разноязычие, многообразие атмосфер, внезапное ослабление звука, плохо различимые вещи. Некоторые вызывают неприязнь, и тогда щелчок пальца отбрасывает их в никуда. То, что неинтересно, отправляется туда же. И тут я вдруг чувствую, что и здесь растрачиваю жизнь. Вслушиваюсь в нее через приемник.

Слишком много времени я провожу в безделье — слушаю, сижу, пью кофе, играю в бильярд. Когда не пишу, я становлюсь скучным. То высокое, что есть во мне, постепенно деградирует. Никогда мне не стать по-настоящему великим писателем. Мои усилия не приводят к достойному результату. Я должен переписывать одно и то же по десять раз, и все равно меня ждет неудача. Пребывание в Пуатье — пустая трата времени. Скучный, сонный, выпавший из времени город. Сплошной застой. Не вижу здесь никого, с кем бы хотелось сойтись. С каждым днем я ощущаю себя все более одиноким. В чудаках все-таки что-то есть. Особенно в Поджах. Гай, Бэзил, Роджер. Я всех их потерял. И никто из них, по существу, не знал меня. С Поджами мне было лучше всего. Сложное чувство — все это несерьезно, но это не должно быть несерьезно, однако несерьезно. Что-то вроде наводящей ужас игры в пинг-понг между двумя вялыми игроками внутри меня.

Международные новости нагнетают жуткую тоску. Кажется, что война рядом, она несет с собой всемирный хаос, абсолютный тупик, когда каждый человек в отдельности хочет одного, а природная стихия — другого. И последняя побеждает. Ведущее к столкновению медленное скатывание по склонам навстречу друг другу двух крупных тел. Крушение неизбежно. Все отвратительно. Впервые такой кризис оказывает влияние лично на меня. Сколько во всем этом боли, жестокости, глупости и бессмысленности. Я понимал это и раньше, но никогда прежде не воспринимал события так остро, никогда не чувствовал, что они непосредственно задевают меня. Хочу писать и не могу. Провожу время в «Кафе де ла Пэ», потому что должен быть среди собратьев, чтобы возродить в себе хоть каплю веры. Хочется посмеяться с ними и обо всем забыть. Эго стало навязчивой идеей. С такими новыми мыслями уже нельзя пребывать в одиночестве, поэтому я играю в бильярд, пью кофе, отпускаю шуточки и позволяю времени течь сквозь пальцы, словно оно не имеет никакой цены.

8 декабря

В полночь опять зашли с Чарлзом в бар, но уже с твердым решением не напиваться. Позже, когда мы разошлись, я испытал необыкновенное орнитологическое переживание. Было три часа утра, пустынный город спал, окутанный дымкой тумана. Горело несколько уличных фонарей. Внезапно я услышал множество тоненьких голосков, ошибиться я не мог: то были дрозды. Повсюду. В небе. На крышах домов. У них удивительный свист — тонкий, высокий, звенящий; само вдохновение; в нем отчетливо различается нежный звон. Словно внезапный блеск старинного серебра в темной комнате. Странные, нездешние, прекрасные звуки. Затем, когда я стоял посреди площади, где располагалась префектура, раздался неподражаемый свист дикого селезня, и меня пронзила нервная дрожь. Вряд ли что-то в искусстве или в природе, за исключением разве что пения лесного жаворонка, может мгновенно привести меня в такое острое состояние волнения и радости. То, что этот дикий, пронизанный романтикой свист прозвучал в центре скучного, сонного, удаленного от моря города, было как электрический разряд. Это случилось так неожиданно и так много значило для меня: подумать только, из 60 тыс. жителей города один я удостоился услышать их пение. Полчаса я стоял на площади. Было очень холодно и тихо. За все это время не прошел ни один человек, не проехал ни один автомобиль. И постепенно до меня дошло. Все небо было в птицах. Я отдал бы все на свете, чтобы узнать наверняка, что там, хотел, чтобы мгновенно явился дневной свет, будто его включили. Время от времени я слышал зеленых ржанок, золотистый бекас облетел площадь, словно заблудился, он летел так низко, что, казалось, я его вижу. Повсюду дрозды. Потом раздался сладострастный крик — кому он принадлежал, я не распознал. Непрерывное посвистывание и шуршание крыл. И вдруг стремительное приближение большой стаи, такой шум бывает только от стаи диких уток. Должно быть, они летели относительно низко. Наверное, по каким-то причинам происходила великая миграция птиц, а я случайно оказался на их пути. Бог знает, почему птицы летели через Пуатье. Я вернулся домой около половины четвертого и открыл окно. Комнату тут же заполнил свист дроздов. Зеленых ржанок. Я бросил взгляд в сторону сортировочной станции. Неожиданно над железнодорожными путями пронесся крик диких уток, они как будто узнали все еще освещенную станцию. Через некоторое время крики повторились. В конце концов, сильно продрогший, я отправился спать.

У меня не было сомнений, что я являюсь связующим звеном между двумя мирами. Стоя у окна и слушая крики уток, я принадлежал к несравненно большему и таинственному миру, чем кто-либо другой в городе.

Во мне теснились печаль и грусть, их вызывала громадность переживания: я понимал, что никогда не сумею передать в словах всю его силу и очарование. Я способен чувствовать эту магию, потому что много часов провел, наблюдая за птицами и охотясь на уток.

Да, восхитительное переживание, особенно взволновавшее меня из-за его полной неожиданности. Весь день я всматривался в небо, но больше ничего не видел.

Концерт Моцарта: исполнители из местных музыкантов. Нельзя сказать, что я получил большое удовольствие. У дирижера во фраке очень странная фигура: этот высокий человек в бедрах шире, чем в плечах. Сзади выглядел совсем как таракан. Пианист же — вылитая морская свинка. Он казался встревоженным, испуганным. Каждый раз, отыграв свою партию, он с величайшим облегчением устремлял глаза ввысь, словно справившись с тяжелым физическим упражнением. Концерт запомнился именно этим содружеством таракана и морской свинки, а вовсе не музыкой Моцарта.

Не могу писать. Хочу, но времени никогда нет. И если его у меня нет сейчас — при семичасовой рабочей нагрузке, — то не будет и впредь. Уже давно я торчу на одном месте. Нужно закончить «Мятеж» к лету.

17 декабря

Затянувшийся творческий застой. Было большой ошибкой приезжать в этот город. Здесь жизнь стоит на месте. Встречаются интересные люди, но с ними пуд соли съешь, пока сойдешься. Социальные инстинкты в провинции почти не существуют. Отсутствует и непосредственность. Закрываются от всех, как актиния. А мое невозможное «эго» само как актиния — распускается только в одиночестве, когда же к нему прикасаются, съеживается и пропадает. Не понимаю, почему мне все кажутся невыносимо скучными. Редко когда мне бывает не скучно. Если я совершу над собой усилие и вступлю в разговор, меня хватает только на два предложения. Кто-то продолжает говорить за меня, но настоящий «я» уже не принимает в этом участия. Я слушаю других и удивляюсь, как они, испытывая скуку, тем не менее говорят, потому что так надо. Самые большие зануды — французы. Дело не в том, что я могу не понять оттенки их остроумия, — даже когда все понятно, мне неинтересно. Хуже всего обстоит дело с девушками в моей языковой группе. Где бы я их ни встретил, они застенчиво потупляют глазки, я же не обращаю на них никакого внимания. Если мне кто-то не нравится, я все чаще просто игнорирую его. А иногда, когда мы хорошо знакомы, я просто из упрямства прохожу мимо. Ч. Г. подружился с одной девушкой, ее зовут Джинетта — не глупа, не уродина, я сам мог бы завязать с ней дружбу, но не сделал этого. Теперь же, когда ее захватил Чарлз (как вор, укравший гуся), меня терзает ревность. Я с трудом говорю с ним. Сегодня дважды я находился рядом с ней — один раз она явно постаралась оказаться у двери в одно время со мной, — и оба раза сделал вид, что не заметил ее. Всех раздражает, что обычно я не обмениваюсь рукопожатиями. Мне же хочется поскорее сбежать.

20 декабря

Совсем один. Уже несколько дней чувствую себя очень одиноким. Все мои американские друзья разъезжаются или уже уехали. В магазинах оживление, на улицах полно людей, все делают покупки, у меня же перспектива провести Рождество в одиночестве. Когда я один, мне плохо. Утешаю себя тем, что такой опыт пойдет на пользу. Видеть в жизни инструмент для литературного творчества — абсурд, однако нужно верить, что в этом есть смысл. Людям я говорю слишком много жестоких вещей. Их это задевает, они не понимают или не любят меня.

Американцы подавлены и несколько испуганы создавшейся международной ситуацией[118]. Остальные мало что об этом знают и проявляют равнодушие. Французы от всего отгородились. Им наплевать, что происходит далеко от них. Однако сейчас война настолько реальна, что от нее не отмахнешься. Тут таится одна из причин, почему я не пишу, — это кажется бессмысленным занятием. Ведь все погибнет, а не просто изменится. Войну, в результате которой прежние вещи обретают новое значение, ни с чем не сравнить. А еще я чувствую себя бедняком. Сегодня холодно, а мое пальто — то, что я приобрел после демобилизации, недостаточно теплое. У меня всего одна пара коричневых туфель. Деньги тают, и я не могу себе позволить купить новую одежду. Конечно, бедность моя относительная. На свете миллионы и миллионы людей по-настоящему бедны, жалкие страдальцы. Я же просто мечтатель, образование оторвало меня от реальности. И я никогда не пытался преодолеть этот разрыв. Это невозможно.

Но я думаю — и это все, во что я верю, — жизнь моя непременно изменится. Будет и на моей улице праздник. Поэтому моя ситуация, даже если бы она была еще хуже, чем сейчас, не критическая. Только после многих лет бесплодных попыток можно сказать: «Я неудачник!» Вот тогда я остановлюсь у последней черты.

Я двигаюсь по туманной дороге в ожидании поворота, откуда новая дорога поведет меня к новой жизни, новой судьбе. Только когда ноги мои подкосятся, а поворота все не будет, только тогда я сдамся. Не раньше.

21 декабря

«Царство за штопор». Новый тип рассказа. Написан за один вечер, с восьми до часу. К концу работы глаза мои слипались, но всегда лучше не останавливаться и не делать перерыва. Я весь день носил этот рассказ в себе. Мне представлялось, он будет длинным, но оказалось как раз наоборот. В нем около 4 тыс. слов.

22 декабря

Меня пригласили на вечеринку, затеянную студентом машиностроительного факультета, он сегодня сдал экзамены. Ни его самого, ни его гостей я не знал достаточно хорошо. Приглашение мне передали через моих американских друзей, и я явно был не в центре внимания. Довольно долго я чувствовал себя там чужаком, лишним человеком. Мы сидели за круглым столом, пили вино, шампанское, ели пироги, пирожные, мандарины и много курили. Атмосфера понемногу теплела и наконец стала совсем дружественной. Во многом из-за одной необычной девушки, довольно привлекательной испанки с шиньоном, — черные глаза, смуглая кожа, губы негроидные, но красивые. Личность глубокая и таинственная. Ее конек — гадание на картах. Замечательное чувство сценического эффекта, сочетание серьезности и taquineries[119]. Было видно, что все ее немного побаиваются. Гости краснели, трепетали и пытались шутить. Она, несомненно, великолепный физиономист. Дело вовсе не в картах. Меня она весьма напугала: анализ моего характера был впечатляющим. Она сказала, что я «de bonne coeur, de tr?s bonne coeur, mais infianciable»[120]. Что y меня часто бывают периоды депрессии. «Vous avez souvent le cafard»[121]. Что до любви, то я к ней «indiff?rent»[122]. «Vous avez beaucoup souffert». «Votre moral est bas»[123]. И дальше: «Vous marierez une dame de tr?s bonne situation, une dame d’un certain ?ge. Elle sera riche, tr?s riche». «Vous ?tes tr?s honn?te, tr?s droit»[124]. Все сказанное, кроме женитьбы — что тоже вполне вероятно, — правда. Я промолчал, но впечатление осталось сильное. Не сомневаюсь, что все это она прочитала на моем лице.

Она меня очень заинтересовала — и как женщина, и как tireuse de cartes[125]. Думаю, я тоже смог бы гадать. Все дело в интуиции, наблюдательности и умении обобщать.

Занятие это приятное, потому что тут можно говорить людям все под предлогом, что видишь это в картах. Люди же любят быть в центре внимания. До какой-то степени в карты можно верить, надо только отвести им определенное место — для большинства людей это развлечение. Но главное тут психоанализ — и рациональный и интуитивный.

Промолчав весь вечер, теперь я привлек к себе внимание остроумными — для этого случая — замечаниями.

— Карты сказали: «…une dame de tr?s bonne situation». Une princesse?[126]

— Vous voulez un mariage avec la princesse Margar?te[127]?

Небрежно:

— J’y pence[128].

— Une dame d’tin certain ?ge[129].

— Ah, Pour avoir une jeune femme, quelle carte faut-il choisir?[130]

— La dame de coeur[131].

С сожалением:

— Mais je ne la savais pas[132].

И все дружно расхохотались.

Говоря о гадании, я забыл упомянуть о трех вещах. «Vous n’avez pas une grande volont?»[133]. Это единственное, что вызвало у меня сомнения. «Vous ?tes tr?s doux, tr?s, tr?s doux»[134]. Затем она спросила:

— Voulez-vous demander une question?[135]

Надо задумать вопрос, выбрать четыре карты, и тогда она скажет «да» или «нет». Я задумал: буду ли я великим писателем? — и она ответила:

— Нет. — Помолчав, женщина сказала: — Vous pensiez que j’allais dire «oui», n’est-ce pas? Vous ?tiez presque certain[136].

Она была абсолютно права.

Рождественский сочельник

Рождественский сочельник. Страх остаться одному в этот день заставлял меня совершать вещи, которые я обычно не стал бы делать. К счастью, в таком положении оказался не я один. Во Франции принято отмечать праздник после полуночной мессы. Молодой человек с развитым чувством товарищества пригласил всех нас в Католическое общество. Я не знал, где оно находится, и провел ужасные полчаса, блуждая по Пуатье в поисках этого места. По телефонному справочнику выяснил, что мне нужно на бульвар Жанны д’Арк. Это оказалась сильно пострадавшая от бомбежек, глухая темная улица. Камни и руины домов. Проехало несколько автомобилей. Я чувствовал полное одиночество, необычность дня только усиливала его. Минут десять я провел в поисках, потом мне встретился человек, который знал, где располагается общество.

Попав наконец в нужное место, я увидел группу людей в комнате, похожей на монастырскую приемную. Жесткие стулья, ветки остролиста, доска для объявлений, стол, распятие на стене. Вокруг стола разместилась довольно разношерстная компания. Два или три француза, католический священник, я, несколько выходцев из Ирана, Сирии и Ирака, один турок и один негр, которого все называли «Берег Слоновой Кости». Было вино — каждому по бокалу, чай без молока и по куску пирога. И еще было пение. С 9 до 11 мы пели. Я получил большое удовольствие. Сложилась поразительная певческая группа. Один из иранцев, чемпион по борьбе, пел хриплым монотонным голосом, бесстрастно, на его губах блуждала легкая улыбка, в пении слышался скрежет. Другой иранец великолепно пел на арабском, его приятные ритмические напевы носили явно скандальный характер, потому что его соотечественники покатывались со смеху, когда он пел и когда пытался объяснить на французском, о чем его песня. Звучала также прелестная миниатюра о газели, потерпевшей фиаско в любви, однако весело скакавшей по лесу. Каждый раз после очередного певца вступал сам молодой организатор праздника и что-нибудь пел — на испанском, баскском, французском, чешском и польском языках. У него был приятный голос, и пел он с явным удовольствием. Меня тоже попросили внести в праздник свою лепту. Тогда я рассказал анекдот, который поняли только французы, однако по их виду можно было заключить, что они его уже слышали. Под конец я спел несколько английских песен вместе с молодым организатором, а молодая француженка исполнила песню на беарнском диалекте. Святой отец премило спел сентиментальную песенку. И вот в 11.30 пришло время торжественной мессы.

Мы с молодым организатором привели посланцев Среднего Востока в собор. Но служба не потрясла наше воображение. Епископ был где-то в другом месте. Поэтому мы по одному выходили. Стоял жуткий холод. Я обратил внимание, что у певчего солиста дыхание при пении тотчас обращалось в пар. Оказавшись на улице, мы побежали, смеясь и расталкивая прохожих, к собору Нотр-Дам ла Гранд. Собор был переполнен, но служба оказалась тоже не на высоте. Нас затолкали в угол, откуда мало чего можно увидеть. Все равно что попасть на плохие места в оперу. Само пение (и орган) никуда не годились.

Дома в два часа. И потратил эти отмеченные судьбой часы без особых тягот и саморазрушения. Иногда в попытках не быть одиноким человек деградирует.

Рождество

Очень холодный серый день. Ветра нет, всюду пасмурно, в том числе и в моем сердце. Я поднялся в одиннадцать, оделся, побрился и прочел два письма из дома. Точнее, письмо и открытку Открытка от Бэзила Б. А я-то думал, что потерял с ним связь. Только приветы с родины и внесли рождественскую нотку в этот день. В 12.15 мы встретились в прежнем составе в небольшом кафе, ели мелко нарезанный сельдерей с холодной свеклой, непрожаренный тощий бифштекс, картофельное пюре, каждый получил семь сушеных плодов инжира и стакан воды. Все были слегка подавлены и грустны, хотя для большинства из них — жителей Среднего Востока — Рождество ничего не значит. Я же ощущал всего лишь некоторое оцепенение. Был слегка печален и довольно циничен. После двадцати лет непоколебимой веры в светлое величие этого дня трудно прожить его просто как очередные двадцать четыре часа. Пишу эти слова и вижу стоящий на станции поезд. Он только что подошел. Не видно, чтобы кто-то из него вышел. С другой стороны, поезда приходят на станцию каждый день. После этого веселенького рождественского обеда я пил кофе в обществе двух немцев в пустом «Кафе де ла Пэ». За окном, на плас д’Арм, мелькали фигуры людей, но их было немного. В это время все сидят за праздничным столом en famille[137]. Сидящие в кафе ощущали себя изгоями и, находясь в самом центре города, чувствовали, что оказались скорее за его пределами. Немцы осуждали черствость горожан, которые не позаботились о том, чтобы двадцать иностранных студентов не ощущали в этот день одиночества. «В нашей стране люди соперничали бы за честь пригласить таких людей на праздничные торжества». Не знаю. Небольшой провинциальный городок повсюду — замкнутое сообщество. Пуатье никак нельзя назвать процветающим, деловым городом. Он почивает на прежних лаврах. Покрытых толстым слоем пыли. Все мы находили для него резкие слова упрека. Возможно, не совсем безосновательно.

Однако во всем этом была и светлая сторона. Мне лично доставило горькую радость — своего рода извращенное удовольствие — находиться в одиночестве, стать посторонним. Быть покинутым и несчастным — в этом тоже есть своя прелесть. И единственная возможность «познать себя».

Как от убитого льва бывает польза, так и одиночество приносит свои плоды. У меня родилось стихотворение, и оно кажется мне самым лучшим из всех, что я написал. Оно навеяно акварелью, нарисованной мною несколько дней назад. Алый цветок у пустынной дороги на фоне унылого зимнего пейзажа. Можно сказать, что оно о человеческом существовании, несчастном существовании, и об утешении, даруемом человеку художником. Думаю в качестве названия взять строку: «Одна дикая роза должна расти».

Меня пригласили сегодня на ужин, но я отказался. Почему? По правде говоря, и сам не знаю. Думаю, просто не хотелось, чтобы знали о моем одиночестве, о том, что меня никуда не зовут. Частично причина в этом, а частично — в извращенном удовольствии быть всеми покинутым.

27–30 декабря

Легийон-сюр-Мер. Небольшая рыбацкая деревушка, одноэтажные домики стоят на открытом пространстве, в пейзаж входят луга, болота, траншеи, дамбы и море. Люди здесь низкорослые, крепкие и энергичные, но очень замкнутые. Смуглые, кельтского вида, жесткие и требовательные, с обветренными лицами.

Шел снег, когда в 7.30 мы выехали из Пуатье. В Легийон прибыли около часу. Долгое и холодное путешествие, в машине нас было как сельдей в бочке. В Фонтенэ-ле-Ком мы остановились, чтобы получить permis de chasse[138] в Вандее. В Англии такую лицензию можно купить в любом почтовом отделении, здесь же нужно проходить серию ненужных формальностей.

И вот мы в Легийоне. Уютная теплая гостиница, вкусная еда. За ленчем нам принесли устриц. Я их никогда раньше не ел. Однако всегда прикидывался, что плохо их переношу: стыдно признаться, что до двадцати четырех лет не пробовал устриц. Принесли также ската под соусом au beurre noir[139]. Мясо ската несколько клейкое, но вкусное. Была за столом и кефаль с обычным соусом из растопленного масла, на вкус не хуже форели, и еще жареная лиманда.

В первый вечер я подстрелил селезня, еще одну или двух мелких птиц, и больше ничего. Шестнадцатикалиберное ружье совсем мне не подходит. Помимо всего прочего, охотиться с ним на пернатую дичь — жестоко. Стреляя на дальнее расстояние, чаще ранишь, чем убиваешь. Но французы как-то не увязывают дистанцию с силой боя.

Каждое утро и каждый вечер мы выбирались на охоту. Уток тут великое множество. В самое первое утро мы стреляли по гусям, у них были белые манишки, и летели они высоко, много сотен футов над землей, издавая величественный гогот. Мы и потом их часто видели, но всегда на недоступном расстоянии. Я не переживал по этому поводу. Если уж охотиться на гусей, то с собственным ружьем. Здесь все было диким и недоступным.

Мы плавали в небольшой лодке, стреляя болотную птицу. В том числе подстрелили двух шилоклювок. Какие прелестные, грациозные создания! Одни из самых изысканных творений на земле. Даже в дерзкой линии вздернутого клюва есть утонченная элегантность, ее не найдешь ни у одной другой птицы.