БЕССМЕРТИЕ».

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

БЕССМЕРТИЕ».

Описание добрюннского — подчеркнем это — творчества эмеритального лембергского профессора было бы неполным, если бы мы не упомянули еще об одном его произведении, также размноженном на печатном станке. Это стихотворная «Эпитафия господину профессору статистики доктору Карлу фон Хюттнеру», исполненная с приличествующей патетикой и скорбью:

С миром спи! Морфей да будет

Твой подобен ночи майской!…

По совершенно непонятным причинам оказалось, что среди множества творений главы физиков Высшей реальной школы единственным относившимся к собственно физике трудом была лишь его письменная конкурсная экзаменационная работа на степень доктора и на право занимать должность профессора «коллегии философского факультета в Лемберге». Печатного станка сей труд не увидел, ибо соискатели должностей должны были доказывать своё преимущество перед конкурентами путем наилучшего изложения сведений общеизвестных. Украшенная тремя ярко-красными сургучными кляксами с оттиснутым на них имперским орлом, эта работа хранится в личном деле Завадского — оно сейчас находится во Львовском областном архиве.

Да, с 1818 года и по самый 1853-й Завадский был сначала ассистентом, а потом профессором во Львове. Посвящал свои книги эрцгерцогам и штатгальтерам, которые, видимо, жертвовали деньги на издания — университетские оклады были скудны. Он проявлял и религиозное благочестие тоже, пользовался доверием начальства и симпатиями коллег-профессоров философского факультета. Он был верноподданным господином и оставался таким в бурные времена.

В 1846 году, когда в Галиции вспыхнуло очередное антиавстрийское движение, большая группа львовских университетских профессоров-юристов была отправлена за решетку и задним числом — по предписанию полицейпрезидиума — факультетская профессорская коллегия лишила их должностей.

В 1848 году университет — особенно его студенты и молодые преподаватели — был во Львове главным источником революционной крамолы, сотрясавшей устои империи. Когда загрохотали пушки императорских полков, верноподданные осведомители выглянули из щелей, в которые прежде попрятались, и принялись строчить донесения на лиц, в революционные дни проявивших опасный образ мыслей. В доносах имя Завадского снова не фигурировало. Однако когда в 1853 году он появился в Брюнне, его окружал ореол мученика, пострадавшего за свободомыслие. И люди, помнившие профессора, рассказывали Ильтису, что Завадский был лишен в Лемберге должности и выслан из Галиции в Моравию за революционные настроения. А как мы помним, в Брюнне даже члены августинской общины были склонны к известному свободомыслию, особенно в вопросах, касавшихся возрождения славянской культуры и национального самосознания. Надо заметить, что в империи немецкие слои буржуазии были наиболее радикально настроенными. Интеллигентные австрийские немцы симпатизировали чешскому культурному движению. Завадский был окружен почетом. Естественным было отыскать в архивном фонде «кайзерлихе унд кёниглихе» Лембергского университета «Дисциплинарное дело профессора Александра Завадского». Увы! В этом деле сохранились лишь третьестепенные документы. Обвинительные материалы против Завадского, занимавшего пост декана, были истребованы канцелярией галицийского штатгальтера для ознакомления и не возвращены [44]. Из переписки ясно, что всей профессорской коллегии были поставлены в вину какие-то решения, принятые на двух заседаниях коллегии летом 1851 года. Всем членам коллегии министерство культов и просвещения объявило выговор. Бывший декан Завадский и квестор Козма были уволены в отставку. Характерно, что не пришедшиеся начальству по вкусу решения были приняты в середине 1851 года, дисциплинарное дело начато в середине 1852-го, а увольнение последовало уже в 1853-м.

Итак, Завадский был вынужден покинуть столь хорошо им обжитый Лемберг и удовлетвориться скромной должностью профессора уже не университета, а профессора всего лишь реальной школы. Его самолюбие было уязвлено, конечно.

В Брюнне на дружелюбные расспросы новых коллег Завадский мог со спокойной совестью ответствовать, что пострадал за правду. Еще он утешал себя словами, некогда им самим поставленными в эпиграф к «Определителю», — насчет благороднейших радостей и самого бессмертия, которые человек может почерпнуть только из внимательнейших наблюдений за природою. А так как в Брюнне университетские профессора физики, Даже опальные, на дороге не валялись, он оказался окруженным вниманием, продиктованным у одних — почтением к ученым трудам, заслугам, знаниям и званиям, у других — сочувствием к пострадавшему за вольномыслие, а у третьих, наконец, — необходимостью получше знать каждое слово «высланного», дабы своевременно донести об этом слове куда следует.

Для директора Оберреальшуле господина Ауспитца присутствие в числе педагогов школы бывшего университетского профессора было фактом попросту выгодным. Оно поднимало акции возглавляемого им учреждения, а кроме того, Завадский действительно способствовал подъему интеллектуальной жизни на иной уровень. Пусть как исследователь он проявил себя лишь в ботанике, пусть не было у него оригинальных представлений о кардинальных процессах, о движущих силах природы, но ведь он все равно профессиональный исследователь, который технику дела знает идеально — и да будет с его помощью в жизни Оберреальшуле и всего Брюнна поднят новый пласт!

Выказывая профессору свое почтение, директор Ауспитц при каждом совместном фотографировании педагогов школы непременно сажал самого крупного в своем заведении ученого рядом с собою по левую руку, а по правую руку он сажал, конечно же, «законоучителя», преподавателя обязательного и в реальном обучении краткого курса религиозных наук монаха ордена премонстрантов патера Вацлава Краткого. Лицо у патера Вацлава было квадратное, глаза невыразительные, а уши оттопырены слегка и навострены. Он сделался потом, как и Мендель, аббатом своего монастыря, и членом той же избирательной курии, и вместе с епископальным комиссаром Хаммермюллером был избран депутатом ландтага. И это против его избрания протестовал потом Мендель. И Краткий, конечно, проклинал Менделя за то, что он спутался с либералами. Но здесь на фотографии все тихо, все мирно. Все бури впереди. И господин директор Ауспитц пока еще тоже только школьный директор, еще не редактор газеты, еще не партийный лидер. Он еще не ведает местами в банковских правлениях. Он только рекомендует своим учителям, как сесть перед объективом фотоаппарата, чтобы профессорский корпус был представлен повыгоднее.

Кроме Завадского и Краткого, в первый — более почетный — ряд фотографирующихся Ауспитц обязательно просил сесть еще августинца патера Фоглера, преподававшего немецкий язык, и августинца патера Менделя. Этим подчеркивалось почтение к церкви, которую они представляли, и вес означенных персон в реальшуле, хотя — заметим это особо — Грегор Мендель и после университета был все-таки не дипломированным учителем, а по-прежнему всего лишь супплентом.

…Он так и остался супплентом. Он проработал в реальной школе четырнадцать лет и все четырнадцать лет супплентом, потому что пробыл в университете всего лишь четыре семестра, и только вольнослушателем. Потому что прошел лишь выбранные курсы, а не все, какие полагались для получения диплома. И, окончив избранные курсы, он не сдавал экзаменов, ибо не это ему было нужно, а нужно было ликвидировать «белые пятна» в знаниях, чтобы чувствовать себя в мире, который его занимал и волновал, хозяином. Чтобы приобщиться к подлинной науке — к царству строгого эксперимента и осторожности в суждениях, в котором самонадеянность и суетность уже не грех, требующий публичного покаяния, а просто гибель.

И он приобщился к нему у Доплера и Коллара, чьи имена первые по возвращении месяцы не сходили у него с языка.

Впрочем, он мог получить еще диплом гимназического учителя — все-таки это кое-что. И у него было разрешение баумгартнеровой комиссии. С дипломом в кармане он получил бы право титуловаться «профессором» уже всерьез, а не контрабандой, как в Цнайме.

И он поехал сдавать эти экзамены весной 1856-го и насмерть удивил будущих биографов, ибо экзаменов снова не сдал.

Он вернулся из Вены, еле держась на ногах; он был столь плох, что перепуганные собратья по монастырю вызвали из деревни его отца и дядю — вот все достоверное, что было известно в течение многих лет. Ильтис нашел в министерском архиве упоминание, что Мендель не сдал экзамена опять же по биологии… Но второй-то провал Менделя на экзамене по биологии — дело совсем несуразное!… Потом один из бывших педагогов реальшуле сказал Ильтису, будто Мендель поспорил с кем-то из экзаменаторов, и тотчас родилась еще одна легенда об отце генетики: он якобы одержал верх в дискуссии о том, как нужно ставить биологический эксперимент, но экзамен не лучшее место для дискуссий, у одного из участников всегда есть возможность прервать полемику двойкой.

То была всего лишь легенда, родившаяся «в поисках пороха». Несколько лет назад Ярослав Кржиженецкий, покойный ныне, приводя в порядок менделевский архив, обнаружил свидетельства, относившиеся к этому эпизоду. Мендель заболел во время экзаменов. Он неожиданно утратил способность писать. Трудно сказать, что послужило причиной этой «аграфии» — заболевания, относящегося к компетенции психоневрологов: простое ли переутомление — ведь он нес и монастырские обязанности (включая сюда и «экзерциции»), и преподавал, и уже вел исследовательскую работу, и к экзаменам готовился; или, быть может, в обстановке, в которой некогда постиг его столь обидный провал, наступило нечто вроде психического шока?… Чем человек талантливей, тем он ранимее, ибо талант — это в первую очередь особая обостренность восприятия и реакций. В клетках мозга с другой скоростью и в других количествах вырабатываются ферменты, быстрее сгорают вещества… А иногда и сами клетки. И сами люди…

Он снова не сдал экзаменов.

Это значило, что на следующий год все надо начинать сначала, и Мендель просто решил не возиться с этим больше. Каждая попытка, как ни была серьезна теперь его подготовленность, требовала времени, треволнений, трат. Диплом же мог быть нужен лишь «honoris causa» — «чести ради», и не в общепринятом смысле, а просто для самолюбия. Положение его было теперь куда как твердым!… И не только оттого, что проучился в университете, и не только оттого, что зарекомендовал себя в очередной раз великолепным педагогом — прочно зарекомендовал… Завадский тоже был отличным лектором да еще обладал высокими степенями, но его вышвырнули из Лемберга в 57 лет, как щенка.

Позиции патера Менделя были много лучшими, чем и у титулованного, но опального Завадского и у неопального Маковского, ибо патер Грегор носил черную униформу Службы Спасения душ и по одной лишь принадлежности к церковной гвардии после подписания конкордата 1855 года пользовался абсолютным преимуществом перед всеми этими учеными-мирянами с их дипломами и степенями.

И наконец, кроме всего, его полюбил господин директор Ауспитц. Директор приметил супплента Менделя еще за три года до того, как господин каноник появился в стенах Оберреальшуле — да, да, в Техническом училище, где Мендель временно замещал заболевшего профессора естественной истории. Да, да, Ауспитц работал в Техническом училище инспектором, а возглавив реальную школу, не преминул пригласить Менделя в свое заведение. И теперь ничто не могло заставить его переменить мнение о своем подчиненном — «феноменальные педагогические способности!», «светлейшая голова!», «задатки настоящего исследователя!» «удивительной души человек!», «прямая, честная натура!» и т. д. и т. д.

Ауспитц плевал на то, что Мендель снова не смог получить диплома, — уж он-то знает истинную цену и дипломов и Менделя. И супплентский оклад патера Грегора теперь не отличался от окладов дипломированных господ.

А кроме всего, все-таки не из-за одного лишь личного уважения к умению патера Краткого преподавать мальчишкам-реалистам слово божие, а патера Фоглера — немецкий язык, а патера Менделя — физику и биологию господин директор Ауспитц приглашал их фотографироваться в первом ряду! Трое людей в униформе Службы Спасения душ олицетворяли господство духа благонамеренности во вверенной директору школе.

Впрочем, сутану постоянно носил только Краткий.

Мендель и Фоглер упрямо ходили по городу в цивильном костюме особого образца, разрешенного монахам для ношения вне монастыря в то время, когда им не предстояло исполнять свои пастырские обязанности: высокие сапоги, в которые заправлены черные брюки, просторный чуть мешковатый.сюртук (увы, под ним виднелся не элегантный галстук-«бабочка» на крахмальной манишке, а подрясник со стоячим мундирным воротником). На голове — уже не по форме — Мендель носил цилиндр. Он был шутлив, смешлив, Стоило ему покинуть классную комнату, как он окутывался сигарным дымом… В нем настолько что-то сдвинулось за эти годы, до такой степени по манерам своим казался он теперь мирянином, что когда один из его учеников-реалистов в первый раз по какому-то делу прибежал к нему в монастырь, то остолбенел на пороге кельи, увидев своего физика в полном облачении августинца… В представлении мальчика это облачение совсем не вязалось с учителем.

А в монастыре святого Томаша, кроме дел по саду и оранжерее, на Менделя ныне была возложена постоянно еще одна очень важная в отшельнической общине нищенствующего ордена должность «патера кюхенмайстера» — шефа кухни. И неведомо, какую роль сыграл здесь опыт, приобретенный в столице, но августинская кухня, которая никогда не была в загоне, в течение всего менделевского шефства над ней непрерывно процветала и потом — при его аббатстве — тоже. И брюннские бюргеры присылали своих дочек-невест к поварам святого Томаша в обучение: тамошняя кулинарная подготовка весьма поднимала акции будущих хозяек респектабельных домов. Кухня специально была расположена так, чтобы фрау и фрейлейн могли попадать в нее, не нарушая царившего над частью помещений монастыря запрета — клаузуры. Обучение кулинарному делу, видимо, тоже способствовало процветанию монастырской кассы.

А то, что кухня была поистине замечательной, зафиксировано даже в строго научной печати. Недоверчивого читателя мы адресуем к столь солидному источнику, как «Journal of Heredity». Уже упоминалось, что в 1942 году в нем была напечатана статья «Я разговаривал с Менделем», написанная бывшим коммивояжером французской цветочной фирмы Эйхлингом.

Эйхлинг, которому в 1878-м было 22 года, не только разговаривал с Менделем, но еще и обедал с Менделем! Шестьдесят лет спустя он как нечто несравненное вспоминал суп, ветчину и монастырское пиво, которыми его угощали!…

Поминая свое голодное отрочество, супплент-«кюхенмайстер» подкармливал иногда забегавших к нему на монастырскую квартиру мальчишек-реалистов.

Они нередко к нему бегали, особенно летом, когда было хорошо в монастырском саду… Классы в реальшуле были огромные — по 85 — 90 человек. И почти треть ребят в каждом классе были иногородние, и обязательно десяток из них были из семей победнее — такие, кого даже освобождали от платы за обучение. Вот он и подкармливал их… И обучал приемам садоводства: бывший его ученик садовник Прессбургер писал, что скрещивать груши его научил Мендель. А помня другие события своей жизни, он за четырнадцать лет в реальной школе ни одного ученика не провалил на экзамене!…

Но пост «кюхенмайстера» не принес ему добра, ибо с сорока лет и до конца дней Мендель страдал от тучности. Впрочем, тучность была в его роду наследственной: сестричка Терезия считалась самой толстой женщиной в Хейнцендорфе.

…Время тревог и забот осталось позади. Одна лишь принадлежность к Службе Спасения душ, привычное исполнение обязанностей — регулярные «capitulum culparum», экзерциции, мессы, которые надо было время от времени по очереди с другими членами братства служить в костеле Вознесения Девы Марии, да личная несвобода обеспечили безбедное бытие.

В реальной школе он был самым любимым из учителей. Он был в равной мере доброжелателен ко всем мальчишкам — к австрийцам, чехам, полякам, к католикам, лютеранам, евреям. Патеру Краткому его терпимость не нравилась, но это оставалось личным делом патера Краткого. Однако чтобы ученики полюбили, одной терпимости и доброты недостаточно. Но он еще блестяще знал свое дело и очень интересно преподавал.

Как всякий человек, отлично владеющий предметом и слогом, время от времени — для разрядки — он вставлял в свои лекции шутку. Он был ровен. От его спокойствия веяло уверенностью в своих силах.

Лишь дважды при учениках он вышел из себя. Первый раз когда в зверинце обезьяна неожиданно сорвала с его носа очки в тонкой золоченой оправе, а второй — когда класс, которому он рассказывал о процессе оплодотворения, расхохотался: ведь в нем же были мальчишки в том возрасте, когда само слово «оплодотворение» производит фурор!…

Мендель покраснел и крикнул: «Не делайте из мухи слона! Это совершенно естественные вещи!»

…В его монастырской квартире был устроен маленький зверинец. Там жил пойманный на одной из загородных прогулок с учениками лисенок; жил еж, иногда залезавший в его сапоги бутылками; жили мыши — белые и серые, которых он скрещивал, хоть никто и не понимал зачем. Маленький зверинец тоже приманивал мальчишек, но слух об опытах с мышами дошел до высокого церковного начальства.

«Non licet!» — «Не подобает!» — так было сказано. И канонику Менделю пришлось подчиниться уставу. Мыши были убраны из кельи. Еж и лиса остались.

Он по-прежнему много работал в саду, занимался пчелами и растениями. Разводил цветы. Прививал груши. Даже, выращивал в оранжерее ананасы. Все это считалось столь же угодным богу, как и трюки жонглера, адресованные лично Мадонне, и приносило монастырю доход и честь.

И он без труда выпросил себе у Наппа участочек специально для каких-то опытов, крохотный — 35 на 7 метров — палисадник под окнами прелатуры. Плотник Иосиф Шипка обнес участок оградой, за что получил из монастырской кассы «по 1 фл. 5 крейц. за день работы — итого за 12 дней — 12 фл. 60 крейц. за забор для патера Грегора».

Участок он получил еще в 1854-м — в первый год своей работы в реальной школе. Тем не менее прелат Напп мог уже удостовериться, что урожай экспериментов, которые соберет здесь патер Грегор, не пропадет втуне, ведь еще летом 1853-го в Вене на заседании зоолого-ботанического общества вновь принятый в его состав преподобный студент Мендель уже сделал доклад о биологии вредителя редиса, репы и капусты — бабочки «Botys margaritalis». Гусеницы этого племени опустошили в предыдущем году огороды Моравии. Бедствие постигло и Хейнцендорф и Брюнн, а к таким событиям потомственный крестьянин Мендель не мог оставаться равнодушным, и он решил разобраться в нем так, как подобало человеку из университетской лаборатории: принялся копаться в огородной земле, но не лопатой, а пинцетом, и обнаружил в корнеплодах гусениц. И конечно же, привез их в Вену в аккуратном деревянном ящичке. Прорезал в источенных гусеницами редисках окошечки, дабы наблюдать за поведением личинок, уже впавших в оцепенение. Наблюдал за ними всю зиму, вывел из них бабочек и описал их.

Сам Коллар сравнил полученные экземпляры с тем, что было в коллекции Императорского музея, точно определил вид и указал, что прежнее описание, содержавшееся в очень известном руководстве, страдало рядом погрешностей.

В том же 1853 году этот доклад преподобного господина Менделя был опубликован в «Трудах Венского зоолого-ботанического общества». Под заглавием его стояло посвящение: «Моему высокочтимому учителю г-ну доктору Коллару». Том трудов занял свое место в библиотеке монастыря, а также в библиотеке реальной школы. Отдельные оттиски были, конечно, по обычаю презентованы друзьям и покровителям — оттиски первого научного труда!

Второй труд последовал быстро. Быть может, Мендель сам даже не ожидал, что так получится. Насекомых-вредителей было в ту пору множество. Следуя законам, тогда еще неведомым [45], насекомые неожиданно бурно размножались, заполняли посевы, и столь же неожиданно их нашествие вдруг прекращалось. В 1853-м и 1854-м пострадали не одни огороды, но еще и плантации гороха. Неприятель значился в энтомологических трудах под именем гороховой зерноедки «Bruchus pisi». Мендель, конечно, понимал, что проведенные им наблюдения могут заинтересовать и Коллара и зоолого-ботаническое общество. Он, быть может, даже рассчитывал, что его пригласят в Вену сделать новый доклад, и — дабы заинтересовать в этом учителя — послал Коллару письмо, начинавшееся так, как могут начинаться лишь личные письма — с полушутки:

«Глубокоуважаемый господин Директор!

Позволю себе сообщить о Преступнике, серьезно опустошившем за два последних года окрестности Брюнна. Это «Bruchus pisi». Сей зверь в истекшем году почти уничтожил большую часть гороха еще в поле, а собранный урожай сделал несъедобным для человека из-за того, что перезимовал в зернах. Бедствие достигло столь великих масштабов, что торговая инспекция зачастую не разрешала продавать на рынках привезенный на продажу горох.

В начале января я обследовал партию зараженного гороха и обнаружил в большом числе зерен жучков, их яйца, куколок и личинок. С виду горошины были гладки, но при тщательном наблюдении удавалось увидеть нечто подобное следам игольных уколов — на противоположной стороне этих зерен оказывались круглые темные пятна размером в 1/2 линии [46]. При разламывании зерен легко обнаруживался путь, проделанный в них личинками, ибо зерна были ими проедены от точки укола до темного пятна. В области пятна выросшие из личинок жучки выходят на поверхность. Я следил в моем жилище за их развитием.

Мне не был известен факт зимовки жучка в горошинах. Взламывая зеленые бобы [47], я часто обнаруживал довольно уже развитых личинок, лежавших рядом с объеденными зернами, и полагал, что их окукливание происходит не в горошинах, а лишь внутри самого боба.

Теперь я придерживаюсь иного мнения, но должен признать, что эта манера зимовки не согласуется с предположением о том, что самка откладывает яички только в цветок. Весьма достоверно, что личинка вскоре после своего выхода из яйца проникает в зерно — об этом свидетельствует очень узкий канал, по которому она двигалась.

…Если яйцо действительно было отложено в цветок, то зернышко в тот момент, когда оно подвергается нападению личинки, должно быть очень молодым, нежным и весьма восприимчивым к ранениям. Приходится в таком случае удивляться тому, как стало возможным, чтобы оно развивалось столь же хорошо, как и другие здоровые зерна, ибо оно должно было переносить непрекращающееся травмирование. У других растений в подобных случаях мы наблюдаем, как завязи заболевают и гибнут. Точно так же в тех гороховых бобах, где личинка лежит свободно, одно или несколько зернышек оказывались совершенно деформированы — предположительно те, что самыми первыми были повреждены личинками.

В целом же все становится понятным, если предположить, что зернышко стало крепче или совсем созрело к моменту, когда в него проникла маленькая еще личинка. Из этого, правда, вытекают выводы и предположения, которые я не решаюсь высказать наобум. Во всяком случае, представляется желательным тщательно изучить способ существования этого животного, дабы получить возможную ясность насчет его размножения и распространения; в противном случае есть основания опасаться, что мы лишимся одного из самых питательных земных плодов. Как я слышал, владельцы больших имений настроены уже в следующее лето отказываться от разведения гороха.

Примите, Ваше благородие, уверение в совершенном к Вам почтении

Грегор Мендель».

Если бы он знал, как повернется дело, то, наверное, написал бы по-другому. Он был теперь достаточно требователен к себе и в письме Коллару лишь набрасывал контуры увиденного — бегло и осторожно, и не считал работу оконченной. Весной на отведенном ему под окнами прелатуры участочке он даже посеял горох. Быть может, чтобы просто наблюдать за жучком. А может быть, и за жучком и за чем-то еще?…

Он ждал ответа, замечаний, предложения доложить обществу или написать заметку в «Труды», но никак не предполагал, что, не откладывая дела в долгий ящик, Коллар просто возьмет и огласит его письмо на ближайшем собрании зоологов и ботаников Вены, ибо страницы этого письма оказываются новыми, прежде никем не заполненными страницами книги Науки о природе — пусть не самыми важными, но все-таки не заполненными доселе. И никак не предполагал, что в IV томе «Трудов» венского общества за 1854 год будет напечатано:

«Г-н директор Ф. Коллар ниже сообщает о поступившем в его адрес письме от его высокопреподобия г-на Г. Менделя…»

И далее шло целиком его письмо, начатое им так, как и начинают личные письма, с полушутки: «Позволю себе сообщить о Преступнике, серьезно опустошившем за два последних года окрестности Брюнна. Это «Bruchus pisi». Сей зверь в истекшем году…»

Еще один том столичного научного сборника с его, Менделя, работой очутился на полках библиотеки монастыря и библиотеки реальной школы. Коллеги оценили сей важный факт, и это серьезно меняло мироощущение.

И для себя самого он был теперь не просто любитель науки, не просто учитель, знающий предмет и умеющий учить, и не только функционер Службы Спасения душ.

Он был теперь человеком, способным создавать научные ценности — пусть небольшие.

А почему только небольшие?…

На отведенном ему под опыты участке монастырского двора весной 1854 года был посеян горох.