1909—1913

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1909—1913

В Америку я вернулся, убежденный в том, что Вудбери открывает нам новую эру математической техники. Правда, я понимал, что до окончательного торжества его усилий далеко: пока ведь нет новых практичных устройств, невозможно реализовать его новые принципы. И даже с появлением таких устройств эти принципы не будут реализованы полностью, пока другие умы не научатся поспевать своею тяжелой поступью за безудержным полетом титанического воображения Вудбери.

Я отчитался перед Уильямсом о результатах поездки и получил от него новые задания. Мой доклад он выслушал, со вниманием и интересом. Попутно вставил несколько метких реплик о людях, с которыми я встречался, и о том, как различие национальных мировоззрений проявляется в технике. Особенно заинтересовала его моя встреча с Вудбери и, в частности, то, как я оцениваю потенциальные возможности его работ.

— Никогда не мог одолеть ни одной его статьи, — сказал Уильямс. — Человеку, не подкованному в математике вроде меня, они недоступны. Но я неоднократно ломал голову над тем, нет ли там чего–то важного, такого, что рано или поздно нам пригодится. Весьма рад, что и вы придерживаетесь такого же мнения. Держите меня в курсе того, чем он занимается, и делитесь своими соображениями. Вы правы, а ближайшее время мы этого не сможем использовать. Но ведь мы, надеюсь, не сворачиваем своей деятельности. А чтобы не пришлось сворачивать деятельность фирмы, надо шагать в ногу с последними достижениями.

Я решил поменьше распространяться о том, как провел отпуск. Наверное, Уильямс заметил этот пробел в рассказе, ибо в глазах у него сверкнул благожелательным, но ехидный огонек. Впрочем, на подробностях он не настаивал.

— А теперь, когда вы рассказали о своих приключениях, выслушайте новости — у меня их целая куча. Во–первых, я решил перебросить нашу контору в Нью–Йорк. Даже в лучшие свои времена Стейт–стрит была всего лишь придатком к Уолл–стрит. С каждым годом превосходство Нью–Йорка растет. А ведь «Уильямс и Олбрайт» становится крупной фирмой. С такого расстояния мы уже не сможем присматриваться к рынку, как делали прежде. Да и Салемские верфи не очень–то меня устраивают. Уж очень они тесны. Водоизмещение судов неуклонно растет, и для кораблей, которые мы собираемся строить и ремонтировать, гавань недостаточно глубока. Есть у Салема и еще более серьезный недостаток. Судостроение нуждается в постоянном притоке тяжелых грузов, доставляемых товарными составами. Так вот, мало того, что в Салеме для прибывающих составов слишком мало запасных путей, — поездам к тому же приходится делать крюк на Бостон, а там их задерживают на несколько дней. Откровенно говоря, я вообще не уверен, подходящее ли место для судостроения Новая Англия. Лично я охотно перебазировался бы в Чезапикский залив. Но Олбрайт мыслит иначе. Он считает нас новоанглийской фирмой и хочет, чтобы мы такими и остались. Я выбился из сил, пытаясь уговорить его перебраться куда–нибудь из Салема. Когда речь заходит о Чезапике, он просто–напросто упирается, как мул; я уж боюсь, как бы он не сорвал нам планов.

Но теперь я и сам не рвусь в Чезапик. Мы завладели славненьким участком земли на полпути между Салемом и Наррангасетским заливом. Это снимает проблему круговых перевозок по периметру Бостона. Наш участок расположен вблизи глубоких вод, причем так, что углубить подход к ним будет не слишком трудно. Туда мы перебазируем судостроение, а заодно и значительную часть механических мастерских.

Теперь перехожу к тому, что касается вас еще больше. До сих пор во всем, что относится к организационной стороне дела, мы работали по старинке. История нашей фирмы сводилась, в основном, к истории случайностей. Новые наши мероприятия требуют новой организации, достаточно современной и соответствующей нашему повысившемуся статусу. Реорганизацию надо проводить сейчас, не то пройдут годы, прежде чем еще раз сложится такая благоприятная ситуация.

Как вы смотрите на то, чтобы дорасти до главного инженера фирмы? Нет–нет, на ближайшее время придется поставить над вами фиктивного главного, хотя мы еще и не нашли подходящего человека. Фактически же исполнять обязанности главного инженера будете вы. На ближайшее время придется подыскать на эту должность человека постарше; правление не утвердит вашей кандидатуры, поскольку вы чуть–чуть молоды. Но помните: когда ваш шеф выйдет в отставку по возрасту, руководящая должность за вами.

— И все же это как–то несправедливо, — заметил я. — Уотмен здесь служит дольше меня. Он прекрасно справляется с обязанностями. Я не хочу шагать через голову коллеги. Уотмен — мой добрый друг.

— Об Уотмене я подумывал, — ответил Уильямс. — Он превосходный инженер, не спорю, и я прослежу за тем, чтобы оклад у него был не меньше вашего. Меня в нем тревожит полное отсутствие делового чутья. В цехе ему, конечно, нет равных. Но нам нужен человек, разбирающийся в проблемах конкуренции. Надо полагать, в них разобрался бы и Уотмен, поставь он перед собой такую цель. Беда в том, что он не желает ставить перед собой такую цель. У вас же недюжинные деловые способности. Вы мыслите, как я. В интеллигентном человеке это просто поразительно.

— Рад, что вы позаботитесь об Уотмене, — сказал я. — И все же мне это не нравится. Я должен с ним переговорить, прежде чем со спокойной душой принимать ваше предложение.

— Я с ним об этом уже говорил, — сказал Уильямс. — Он нисколько не возражает. Наоборот, ему же лучше, он продолжает работать в фирме, оклад ему повысили, но теперь ничто не отвлекает его от лаборатории и цехов. Но согласен, лучше будет, если вы сами выясните с ним отношения. Между прочим, контору мы перебрасываем в Нью–Йорк весной. Я тут прикидывал, как вы устроитесь с жильем. Вы человек холостой и в обозримом будущем как будто не собираетесь жениться. Хотите жить в одном нью–йоркском клубе? Я состою членом клуба «Да Винчи». Он мне очень нравится. Это не клуб художников. Имя ему присвоено в честь другой стороны да Винчи, о которой мало кто осведомлен. Насколько я понимаю, старикан был по совместительству инженер, к тому же талантливый, хоть и примитивный. На днях я просматривал его блокноты. Текста мне не удалось разобрать (говорят, записи зашифрованы), но чертежи показались мне удивительно современными. Клуб «Да Винчи» состоит из инженеров и бизнесменов вроде меня, связанных с техникой. На той неделе поезжайте–ка вместе со мной в Нью–Йорк. Все равно вы мне там будете нужны применительно к моим новым планам. Заодно осмотрите клуб. Если он вам понравится, я проведу вас в члены. Он расположен совсем рядышком с тем участком, где будет наше новое административное здание, и по идее это как раз то, что вам нужно.

Я поблагодарил Уильямса за доброту и за новое мое служебное положение. Ничего подобного я не ожидал, во всяком случае, в ближайшие годы. Упоенный успешностью поездки, счастьем отпуска и теперешним продвижением по службе, я от ликования ног под собой не чуял.

Оставалось переговорить с Уотменом, удостовериться, что я не встал у него поперек дороги и что меня повысили с его согласия. Разговор прошел легче, чем я ожидал.

Уотмен — добрейший и скромнейший малый из всех, кого я знаю. Вместо того чтобы позавидовать моему повышению, он растрогался тем, что из уважения к нему я отказывался от предложенной должности и, прежде чем соглашаться на нее, дал себе труд испросить его согласия.

— Уильямс совершенно прав, — сказал он. — Я люблю цех и конструкторское бюро, контора же меня угнетает. Не нахожу никакого удовольствия в ситуации, когда кто–то норовит со мной разделаться, а я должен успеть с ним разделаться первый, иначе с меня сдерут шкуру заживо. Покер — игра не для меня. А вот ты, старый торгаш, — я ведь вижу, когда надо помериться смекалкой с другими, ты так и кидаешься в бой. Упиваешься этим, как солдат упивается зовом трубы и приказом «в атаку». Брось обо мне думать, Грегори. На эту должность Уильямс выбрал самого достойного. Я бы ее не принял, даже если бы подносили на серебряном блюдечке, а вот ты должен принять. Душевно рад твоему успеху. Всегда можешь рассчитывать на мою неизменную поддержку.

На душе у меня полегчало. Я стал разбирать горы корреспонденции, скопившейся на столе в мое отсутствие. Мгновенно оказался по горло загружен работой: два–три патентных дела, составление доклада о новом заводе, который собирался купить Уильямс, несколько жалоб заказчиков, масса каталогов, циркуляров и рекламных объявлений.

Во всю эту сутолоку я окунулся охотно и энергично. К тому времени вера в Уильямса дошла во мне до той черты, когда я бы без угрызений совести выполнил любое его задание.

Когда я, чуть не захлебнувшись в скопившейся работе, все же вынырнул на поверхность, для меня окончательно прояснилось значение административных перемен, введенных Уильямсом. Новым главным инженером фирмы стал Картер Андерсон. Этот пятидесятилетний человек, много лет прослуживший в одной из крупнейших американских технических фирм, вызывал к себе бурный интерес, обусловленный множеством своих изобретений. Изобретения шумно рекламировались в печати, а Картер Андерсон мало–помалу превратился в национального героя. Прежний его наниматель считал его чем–то вроде дополнительной торговой марки в производстве и сбыте. Предложив ему баснословный оклад, мы закрепили за собой его услуги и славное имя, а также унаследовали от прежнего нанимателя почти весь престиж той фирмы.

В жизни Картер Андерсон был щепетильным, педантичным коротышкой, далеко не таким внушительным, как Картер Андерсон легенды. Работалось с ним легко, и все десять лет, проведенные у нас, он служил превосходным щитом и заслоном для младших служащих, которые не могли сами высказаться с его авторитетностью.

Андерсон был в фирме новой фигурой и привлекал к себе наибольший интерес общественности, но гораздо важнее для будущего фирмы оказался А. Р. Паттерсон, наш новый специалист по рекламе. Позднее мы, отдавая дань веянию времени, переименовали его должность в «начальника отдела общественных сношений», но этот этап настал еще не скоро. Паттерсон перешел к нам из рекламного агентства «Акме». Еще раньше он подвизался в качестве репортера в «Нью–Йорк патриот». Это был щуплый молодой человек с нетерпеливыми манерами, общительный до агрессивности. В нем поразительно уживались бывалость и наивность. Он досконально изучил все приемы рекламного искусства, все способы выдать солонину с капустой за натуральный английский бифштекс и все штампы, на которые охотно клюет публика.

Пусть он не верил в сочиняемые им рекламные байки, зато свято верил в те штампы, глубже укоренившиеся, которые лежат в основе рекламы как таковой. Он верил в нерушимость конкуренции и частной инициативы, в массовое производство как способ довести недорогие товары до широких слоев населения и в искусственно формируемое мнение искушенного покупателя как лучший метод обеспечения сбыта, необходимого при массовом производстве. В повседневной жизни он повиновался предписаниям текущих реклам, словно сам не нюхал закулисной стороны и не ведал, как создается всякая реклама. Он всеми силами стремился курить те сигареты, есть самому и впихивать в детишек ту пищу, носить именно такие костюмы и шляпы, в каких джентльмены романтически элегантной наружности щеголяют на рекламных полосах.

Новую нашу контору предстояло разместить на 4–й авеню в старинном особняке, который одиноко, словно корабль на мели, торчал посреди делового района: город буйно разрастался. Этот особняк мы полностью перестроили, стараясь достигнуть компромисса между несовместимыми вкусами Олбрайта и Уильямса. Снаружи мы почти ничего не меняли. Внушительное здание из бурого песчаника, с улицы каменные ступени высокой лестницы ведут туда, где прежде находились холл и парадная гостиная. То и другое мы объединили, превратив в приемную. Центральный кабинет оборудовали в бывшей задней гостиной. Лейтмотивом его отделки было ореховое дерево, тускло поблескивающее полировкой. Темно–красные драпри, скромные ореховые панели, широкий, покрытый стеклом письменный стол Уильямса — тоже из ореха. Насколько я помню, стол ничто не загромождало, кроме телефона, проволочной корзинки для бумаг, заполненной упорядоченными кипами входящих, да ониксового чернильного прибора (последний — чей–то подарок).

Над столом повесили копию портрета первого Олбрайта — салемского купца, в дни федералистов основавшего фирму. Он стоял на фоне богатого парчового занавеса, в нанковых панталонах и рубашке с кружевными гофрированными манжетами, с подзорной трубой в руке и вглядывался в пейзаж — китайские пагоды и джонки. На заднем плане разгружалось одно из судов олбрайтова флота.

Створные, до полу, окна кабинета выходили в бывшую оранжерею, ныне — миниатюрный садик с несколькими деревьями в кадках, стиснутый брандвахтами соседних административных зданий. Возле этих окон, поодаль от письменного, водрузили длинный, тоже ореховый, стол для заседаний, окруженный деревянными креслами, каждое из которых было украшено фамильным гербом Олбрайта: фирма взяла его в качестве эмблемы.

Остальные помещения на втором и третьем этажах заняли клерки и младшие администраторы вроде меня. Удобные комнаты, в них приятно работать, но отделаны и обставлены с сугубой практичностью.

Кстати, фирма «Уильямс и Олбрайт» не отставала от времени еще в одном вопросе: о женщинах–сотрудницах. Женский персонал вовсе не был фирме в диковинку. Уже много лет назад рукописные бумаги, тщательно заполненные каллиграфическим и, как правило, мужским почерком, уступили место листам, сходящим с пишущих машинок того времени, — что греха таить, чрезвычайно громоздких. За машинками сидели молодые женщины с высокими прическами а–ля помпадур, в белых накрахмаленных блузках и черных мериносовых юбках. В ту пору женщин на работу брали далеко не всюду, в коммерческих учреждениях положение их еще не определилось. Они служили секретаршами у руководителей фирмы, и в целом их роль сводилась к роли служанок, а не нужных, хоть и подчиненных, членов рабочего делового коллектива.

Уильямс опередил свое время, поняв, какую важную работу могут выполнять в конторе женщины в качестве личных доверенных секретарш, сотрудниц фирмы и даже ответственных администраторш. В верхних помещениях безостановочно цокотали пишущие машинки, взад–вперед сновали стайки молодых женщин. Что до личных секретарш, то руководящему составу он советовал подбирать компетентных молодых женщин, способных досконально изучить наше делопроизводство.

Само собой разумеется, у Уильямса секретарши сменялись как перчатки. Наконец, он нашел такую, которая справлялась с работой и даже стала незаменимой. Звали ее Мэриен Сомерсет. Много лет подряд она была в курсе всех дел конторы и еще много лет после этого разделяла все жизненные интересы Уильямса, поскольку ей суждено было стать его второй женой. С тех пор она ничуть не изменилась, такая же тихая, застенчивая, компетентная, внимательная к другим, деликатная, но сразу превращается в тигрицу, стоит только кому–нибудь задеть Уильямса или его друзей.

Мы с ней сразу подружились. Нас объединяли общее восхищение Уильямсом и беззаветная преданность ему. В том, что касалось его секретов, мисс Сомерсет была тверда, как скала, но все же ухитрялась держать меня в курсе общей атмосферы, общего положения вещей. Не кому иному, как ей, обязан я многими материалами своих мемуаров — теми материалами, с которыми мне не приходилось непосредственно соприкасаться по службе. С частью она познакомила меня тогда же, а с остальными — много позже, когда описываемые события отошли в прошлое и никто уже не страшился огласки.

Наступил период новых назначений. Долгое время Сойер фактически возглавлял строительные работы на стапелях, не имея никаких официальных полномочий; теперь его сделали начальником отдела. С тех пор Паркер попал к нему в подчинение. Адамса официально назначили главным механиком. Этот долговязый сутулый блондин отличался практической сметкой опытного механика и знал решительно обо всем, что творится на заводе. Я неоднократно пользовался удобным случаем поговорить с ним, но ни разу не заметил и проблеска интереса к чему бы то ни было, выходящему за пределы его обязанностей.

Уильямс повел меня обедать в клуб, как и обещал. Мне всегда импонирует клубная обстановка, клуб же «Да Винчи» особенно привлек меня. Мне понравилась атмосфера небрежного приятельства пополам со сдержанностью, при которой личные излияния не только не обязательны, а прямо–таки неуместны. Мне понравились вечерние партии в бридж, давшие мне возможность дружески общаться с прочими членами клуба и в то же время сохранить внутреннее одиночество.

Я понял, что, предложив мне рекомендацию а члены клуба, Уильямс сделал за меня мудрый выбор. Его предложение я принял с сердечной признательностью. На другой же день он выдвинул мою кандидатуру. Она прошла, и я перебрался на новое жилье.

Однако все свое время я не мог там проводить, поскольку у меня в Наррангасетском заливе было забот по горло: предстояло сперва развернуть там новые предприятия, а позднее ознакомиться с их работой. На заводе у меня был просторный, хоть и непритязательно обставленный кабинет, в смежной с ним комнате стояла для меня койка.

Из–за моего неамериканского происхождения Уильямс с крайней готовностью посылал меня иногда в заграничные командировки.

Светлыми пятнами в моих поездках были собеседования с Вудбери. К тому времени я освоился с идеями старика и без особых затруднений самостоятельно одолевал новые его статьи. А они появлялись в большом количестве, и это доказывало, что концепция проблемы управления у него беспрерывно развивается, а ее отдаленные последствия растут.

Не стану утверждать, будто его статьи читались легко; легкость чтения так и не пришла, но, по крайней мере, я наталкивался только на те трудности, которые были неизбежно обусловлены самим предметом, а также своеобразным складом ума Вудбери и нестандартным путем самоучки, каким он продвигался к своим выводам. Вудбери всегда был личностью, иногда — чудаком, но обскурантистом — никогда.

Узнав его получше, я понял и простил ему многие странности. Родился он на Тайне в семье рабочего–судостроителя, семье настолько бедной, что, хотя нормальным питанием там считали трехразовое, трижды в день им удавалось поесть лишь от случая к случаю. Братья у него были покрепче здоровьем, радовали отца энергичностью и ярко выраженным стремлением вырваться из своей среды в низшую прослойку среднего класса. Мать Вудбери умерла, когда он был еще мальчиком. Ребенок рос хилым, но обещал успешно бороться с обстоятельствами, которые складывались для него крайне неблагоприятно, да как будто и не испытывал особого желания побороть их. Должно быть, именно в детстве он перенес мастоидит (воспаление сосцевидного отростка), приведший его к глухоте.

Все это я выведал у владельца Тайнсайдской верфи, у которого работала вся семья Вудбери и который сам любопытствовал о курьезном старом чудаке, занимающем столько времени на заседаниях и столько места в журналах.

Когда Вудбери подрос, отец пристроил его было на работу клепальщиком. Силенок ему не хватало даже на день. Видимо, он не был пригоден ни к какому труду, кроме самого легкого, и в конце концов его взяли уборщиком в чертежную.

Подметал он с усердием. По правде говоря (он сам мне рассказывал), его снедало любопытство, разжигаемое чертежами на кульманах да обрывками случайно подслушанных разговоров между чертежниками и конструкторами.

Дважды сторож застигал его в тот миг, когда он раскрывал снятую с полки техническую книгу, и оба раза делал ему суровое внушение. Один из чертежников, расположенный к Вудбери, предостерег:

— Берегись, как бы тебя опять не застукали, иначе выгонят. Но если ты действительно хочешь знать, что написано в этих книгах, то их ведь можно найти в городе, в Рабочем институте.

И вот Вудбери стал часто посещать Рабочий институт, просматривать там книги по технике. Он столкнулся с множеством препятствий: целые страницы были написаны совершенно неведомым ему языком математики. Он даже не знал, что это и есть математика: в школе его обучали только начаткам арифметики, алгебра же осталась для него за семью печатями. В конце концов, собравшись с духом, он заговорил со своим покровителем–чертежником, спросил, что означают странные значки. Последний снял с полки несколько учебников алгебры, геометрии и тригонометрии и посоветовал Вудбери поискать такие же в Рабочем институте.

Так состоялось знакомство Вудбери с математикой. Поначалу дело шло со скрипом, но постепенно он понял, что чудные закорючки все же имеют смысл и могут пригодиться инженеру. Вудбери приходилось не просто учиться, а в известном смысле самостоятельно «открывать» математику с самых азов. В результате он постиг глубины предмета, но подход и терминология остались у него свои, не так–то легко передаваемые другому.

Тщедушным человечком, который на вопросы отвечал лишь после того, как их повторят дважды, и так мужественно искоренял в себе ограниченность, заинтересовались и прочие чертежники. Кончилось тем, что его зачислили самым младшим чертежником, положив такой оклад, чтобы он только–только ног не протянул с голоду. Новая работа пленяла Вудбери, и он прилежно выполнял все то, что имело к ней хоть какое–то отношение.

Спустя несколько лет он начал посылать редакторам всевозможных научных журналов заметочки о своих наблюдениях, оформленные как письма в редакцию. Постепенно в узком кругу серьезных инженеров он приобрел известность как человек, чьи замечания зачастую оказываются дельными. Вскоре он стоял на верном пути к тому, чтобы превратиться в одну из мелких знаменитостей технического мира. И пусть благодаря этому он получил постоянную работу, все равно на ступенях лестницы, ведущей к преуспеянию, он так и не закрепился.

Кому нужен чертежник, который, когда ему дают срочную работу, бессмысленно сидит да размышляет о теориях, лежащих в основе этой работы? Добро бы еще предлагал практичные, реальные усовершенствования, годные к немедленному внедрению! Но нет, хоть Вудбери так и сыпал идеями, идеи эти могли окончательно вызреть не ранее чем лет через пять.

К тому же повышению по службе препятствовала растущая глухота. Тот, кто не хочет упускать удобного случая, должен знать каждую сплетню, улавливать каждую мелочь, каждую необычную интонацию.

Глухота, ставшая помехой продвижению, замкнула Вудбери в самом себе и позволила всесторонне продумывать проблемы техники.

Итак, способности Вудбери, принесшие ему какое–то подобие репутации в стороне от службы, на самой службе завели его в тупик. Даже чертежником он продержался недолго. Лет в тридцать пять, когда к большинству мужчин только–только приходит второе дыхание, Вудбери уволили. Во–первых, глухота его, прогрессируя, достигла такой стадии, что с ним трудно стало общаться; но мало того — на нем сильно сказывались вторичные последствия глухоты. По мере того как общаться с ним становилось все сложнее в физиологическом отношении, он наращивал в себе эмоциональную компенсацию, из–за чего общение еще пуще усложнялось в отношении психологическом.

Он знал о своих зарытых в землю талантах и прозревал, что ему не суждено преуспеть в мире сем. И вот он нацелил себя не на то, чтобы завоевать репутацию человека, чего–то достигшего, а на то, чтобы по–настоящему чего–то достигнуть. В нем росли неуемная всепожирающая гордыня и решимость никогда не поступаться своею независимостью, невзирая ни на какие лишения. В нищете Вудбери родился, в нищете жил. Поистине и умереть ему было суждено в нищете. При своем образе жизни, которого он не выбирал, но с которым смирился, Вудбери нажил множество врагов, виной чему были его язвительный язык, язвительное перо и нежелание идти на компромиссы. Даже уважавшие его люди называли его чудаком и придурком.

Правда, по малейшему поводу он хорохорился, как бойцовый петух. Правда, даже очень привязанным к нему людям (а таким, льщу себя надеждой, был я) он неразборчивой рукой наносил удары, и люди терпели. Но все же те, кто дали себе труд сойтись с ним покороче, под устрашающей оболочкой обнаруживали море чуткости, дружелюбия и ребяческого отсутствия эгоизма.

Он вовсе не был персонажем рождественской пьески, не был милым старым джентльменом, отбрасывающим прочь заскорузлую личину ворчливости, за которой укрывался вплоть до последнего акта. Никогда не был Скруджем из первой части диккенсовской повести, он так и не стал Скруджем из второй части. Он весь щетинился, он критиковал всех и вся, он ненавидел сантименты и лживость их изъявления. Но зато любой безвестный юный коллега мог рассчитывать на столь же внимательное выслушивание и столь же критическое, но честное обсуждение, какими Вудбери удостоил бы, скажем, новоиспеченного лауреата Нобелевской премии. После такого собеседования с Вудбери (это я отлично знаю, ибо несколько раз присутствовал на обсуждении своих работ и выслушивал комментарии Вудбери, а также участников помоложе) появлялось ощущение, будто ты выскочил из адского пекла и окунулся в прозрачный, прохладный ручей. Бывало, посоветуешься с Вудбери относительно своих работ, и все неясные пункты, все смутно ощущаемые недочеты начинали сиять вовсю, как звезды в ясную зимнюю ночь. Вудбери заставлял меня осознать мои же идеи, хоть при этом и навязывал свое прозрение, критичность и дисциплинированность. Он проделывал большую часть работы, но никогда не притязал даже на ничтожную ее долю. Мне он щедро приписывал авторство на идеи, которые, возможно, и мелькали у меня в невразумительной форме, но по–настоящему я их не понимал.

Более того, перед всяким похитителем идей, который, возможно, только и подстерегал удобного случая выкрасть и прикарманить одно из изобретений Вудбери, он был беззащитен. Не один раз публиковал Вудбери какую–нибудь заметку, которая, позаботься он только о том, чтобы защитить свой приоритет, послужила бы отличной основой для патента. Подобное безразличие к собственным интересам отчасти объяснялось, скорее всего, наивностью, отчасти же, безусловно, сознанием того, что внедрение этих идей — дело далекого будущего, и защищать их до тех пор, пока они не созреют, под силу только богачу.

Вудбери был горд. Гордости его сопутствовали сознание своей высокой миссии и нежелание, чтобы его беспокоили по мелочам. Встречи с Вудбери были для меня интеллектуальным и духовным пиршеством. Верю, что они приносили радость и Вудбери, у которого близких было не много. В ту пору, как я надеюсь и верую, он считал меня настоящим другом.

Часто задумывался я над тем, что подвигает Вудбери на научную работу. Как и всякий ученый творческого склада, работал он в основном потому, что не работать не мог. Бурлившие в нем идеи рвались наружу. Научные теории он развивал с той же естественностью, с какой рифмует поэт или щебечет птица.

Однако на природу его самовыражения, на эмоциональную окраску деятельности влияло множество посторонних факторов. Врожденная вспыльчивость в сочетании с проницательностью направляла его стрелы туда, где они ранили больнее всего. Глухота, невзрачная внешность, ссоры с людьми преградили путь к карьере инженера. Скромное происхождение наглухо закрыло перед ним двери английских университетов, какими они были в то время. Естественным результатом ущемленности стала насущная потребность что–то делать и чего–то добиться, наперекор всем внешним силам проявить способности, которыми, как ему было известно, он одарен. Он родился в семье нонконформистов, получил нонконформистское воспитание, но с формальной религией порвал. Тем не менее зароненные в детскую душу искры нонконформистской праведности разожгли во взрослом Вудбери пламя неистовой принципиальности.

В 1912 году Хелен проводила со мной последние свои каникулы. На Балканах уже вспыхнула война. Будущее Европы представлялось всем в мрачном свете. Хелен показалась мне постаревшей и изможденной, от прежней веселости и ясности уцелела только напускная оболочка. Что–то тяготило Хелен, но я так и не сумел выяснить, что же именно, да и не хотел усугублять ее настроение назойливыми расспросами. Ко мне она проявляла тоскливую нежность, не сравнимую с прежним ее отношением. При расставании вложила мне в руку запечатанный конверт.