1909

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1909

[2 января 1909 года Бунин пишет Нилусу:]

[…] Был и я болен с неделю, только нынче чувствую себя мало-мальски сносно. Дьявольский насморк, жар, гастрит — и такой геморой, что и Павлыч бы позавидовал. Это меня выбило из седла, а то было работалось недурно. […]

[10 января 1909 года он пишет:]

[…] Мои планы таковы: досидеть здесь, если возможно — хотя устал очень, — до начала февраля. Затем на несколько дней — Москва. Затем — в середине февраля — в Одессу недели на две. К 1-му марта туда подъедет Вера и поехать за границу. […]

[Планы, видимо, несколько изменились: в Одессу Бунин поехал вместе с Верой Николаевной и 28 февраля они уехали за границу. «Вена, Инсбрук, Бреннер-Пасс, Верона, Рим, Неаполь, Капри, Горькие, „Отель Пагано“», записывает в дневничке-конспекте В. Н.

Поездка эта описана в «Беседах с памятью», Италия1:]

[…] Хотя мы платили в «Пагано» за полный пансион, но редко там питались. Почти каждое утро получали записочку [от Горьких. — М. Г.], что нас просят к завтраку, а затем придумывалась всё новая и новая прогулка. На возвратном пути нас опять не отпускали, так как нужно было закончить спор, дослушать рассказ или обсудить «животрепещущий вопрос». […]

[17 марта, как отмечено в дневничке В. Н., именины Горького, танцы, тарантелла, пение, мандолина, стихи.

19 марта отъезд на пароходе в Сицилию:]

[…] Несколько дней мы осматривали столицу Сицилии, смотрящую на север, в бухте которой никогда не отражаются ни солнце, ни месяц.

Мы восхищались замечательными византийскими мозаиками, испытывали жуткое чувство при виде мумий, лишь едва истлевших в подземелье какого-то монастыря. Особенно жуткое впечатление произвела невеста в белом подвенечном платье.

Из Палермо мы отправились в Сиракузы. […] Оттуда поехали в Мессину, где испытали настоящий ужас от того, что сделало землетрясение. […]

[26 марта опять на Капри:]

[…] Ян всегда был в ударе. Нужно сказать, что Горький возбуждал его сильно, на многое они смотрели по-разному, но все же главное они любили по-настоящему. […]

[2 апреля в дневничке у В. Н. записано:]

Рим захватил меня. Погода дивная. С 9 ч. до 9 осмотр города, в 9 спать.

[В Риме прожили неделю. «Еще не раз приедем сюда, — говорил Бунин, — и увидим пропущенное». 9 апреля вернулись на Капри. В. Н. пишет:]

Последнее наше пребывание на Капри было тихое, мы продолжали почти ежедневно бывать у Горьких. Иногда втроем — писатели и я — гуляли. Они часто говорили о Толстом, иногда не соглашались, хотя оба считали его великим, но такой глубокой и беззаветной любви, какая была у Ивана Алексеевича, я у Горького не чувствовала. Алексей Максимович рассказывал о пребывании Льва Николаевича в Крыму, в имении графини Паниной, в дни, когда боялись, что Толстой не перенесет болезни, и о том, как один раз взволнованная Саша Толстая верхом прискакала к нему о чем-то советоваться. Вспоминал он, как однажды видел Льва Николаевича издали, когда тот сидел в одиночестве на берегу:

— Настоящий хозяин! — повторял он — настоящий хозяин! […]

Когда [Горький. — М. Г.] вспоминал сына, всегда плакал, но плакал он и глядя на тарантеллу, или слушая стихи Яна.

Пил он всегда из очень высокого стакана, не отрываясь, до дна. Сколько бы ни выпил, никогда не пьянел. Кроме асти на праздниках, он пил за столом только французское вино, хотя местные вина можно было доставать замечательные. В еде был умерен, жадности к чему-либо я у него не замечала. Одевался просто, но с неким щегольством. […]

[Осмотрев Помпею, Бунины 12 апреля 1909 отплыли на итальянском пароходе назад в Одессу.]

[…] В первом классе2, кроме нас, был всего один пассажир — лицеист из Петербурга, проигравшийся в Монте Карло. […]

Иногда мы проводили с ним время на спардеке и вели беседы на разные темы. Зашел разговор о социальной несправедливости. Лицеист был правого направления. Ян возражал:

— Если разрезать пароход вертикально, то увидим: мы сидим, пьем вино, беседуем на разные темы, а машинисты в пекле, черные от угля, работают и т. д. Справедливо ли это? А главное, сидящие наверху и за людей не считают тех, кто на них работает. […]

Подружившись с моряками, мы везде побывали, куда обычно пассажиров не пускают.

Я считаю, что здесь зародился «Господин из Сан-Франциско». […]

[Афины. Константинополь, наконец, 26 апреля — Одесса. Нилус, Куровский, Федоров — одесские друзья Бунина. В. Н. пишет:]

[…] я познакомилась с художником Буковецким […] Это был человек с большим вкусом и с причудами, со строгим распределением дня. […] Теперь он жил один, но всё свободное время от работы и всяких личных дел — свои досуги — он делил с Петром Александровичем Нилусом с которым жил в самой нежной дружбе.

Кроме писания портретов и ежедневной игры на рояле по вечерам, Буковецкий ничем больше не занимался (Петр Александрович Нилус вел все его дела). У него на самом верху дома была прекрасная мастерская, устланная коврами, с удобной мебелью и огромным окном над тахтой. В этой студии было много икон, которые он собирал. […]

По приезде в Москву3 Ян сразу стал торопиться уехать, — была больна его мать. Побывали у тех, кто присутствовал на открытии памятника Гоголя и на всяких заседаниях и раутах. Побывали мы и у Зайцевых. Они много рассказывали. Говорили и про скандал на докладе Брюсова. В Москве очень им возмущались, говорили, что это не торжественная речь. Люди шикали, свистели. Робкие аплодисменты слабо боролись со свистом. Рассказали Зайцевы и о рауте в Думе, где они весь вечер провели с Розановым. […]

Мнения о памятнике были различные. Рассказывали о том удивлении, которое он вызвал, когда спала с него завеса. Словом, Москва до лета переживала впечатления торжеств по случаю столетия со дня рождения Гоголя.

[13 мая 1909 г. Бунин писал из Москвы Нилусу:]

[…] у меня опять беда: больна мать. Если же останусь до субботы, то все таки выеду в субботу вечером — вместе с братом Юлием (Вера приедет в деревню в конце мая, а Коля уже уехал: повалил на себя горящую лампу, запылал, спасся, накинувши на себя одеяло, но все таки обжегся, обрился — и удрал). Юлий взял заграничный паспорт — и будет (вместе с другим племянником, Митей) 30-го или 29-го в Одессе, откуда 31-го хочет отплыть в Константинополь, Смирну и Афины. Дальше ехать не хочет. […]

[В архиве сохранились переписанные на машинке записи Бунина:]

26 Мая 1909 г.

Перед вечером пошли гулять. Евгений, Петя и дьяконов сын пошли через Казаковку ловить перепелов, мы с Колей в Колонтаевку. Лежали в сухом ельнике, где сильно пахло жасмином, потом прошли луг и речку, лежали на Казаковском бугре. Теплая, слегка душная заря, бледно аспидная тучка на западе, в Колонтаевке цоканье соловьев. Говорили о том, как бедно было наше детство — ни музыки, ни знакомых, ни путешествий… Соединились с ловцами. Петя и дьяконов сын ушли дальше, Евгений остался с нами и чудесно рассказывал о Доньке Симановой и о ее муже4. Худой, сильный, как обезьяна, жестокий, спокойный. «Вы что говорите?» И кнутом так перевьет, что она вся винтом изовьется. Спит на спине, лицо важное и мрачное, «кляп на животе, как двустволка». Потом перешли к мужицкой нищете, грязи, к мужицкому бессмысленному и грубому разврату с женами, следствие которого невероятное количество детей. «Конечно, каждую ночь. А то как же? Потушат огонь, сейчас за подол и пошел чесать…» Да, я пишу только сотую долю того, что следовало бы написать, но чего не вытерпит ни одна бумага в мире. Еще Евгений рассказывал, как какой-то новосельский мужик привязывал свою жену, всю голую, за косу к перемету и драл ее вожжами до потери сознания.

11 Июня 1909 г. возвратясь из Скородного.

Утро, тишина, мокрая трава, тень, блеск, птицы и цветы, цветы. Преобладающий тон белый. Среди него лиловое (медвежьи ушки), красное (кашка, гвоздика, иначе Богородицына трава), желтое (нечто вроде желтых маргариток), мышиный розовый горошек… А в поле, на косогоре, рожь ходит зыбью, как какой-то великолепный сизый мех, и дымится, дымится цветом.

21 Июня 1909 г.

Полмесяца грозы и холодные ливни, вчера и нынче первые хорошие дни.

Поразительная лунная ночь, светлый дым, туман в саду и на огороде, все мокро, коростель; под Колонтаевкой, на лугу — густой белый слой тумана. Двенадцатый час, на северо-востоке уже затеплилась розоватая Капелла, играет зеленым и красным. Петухи.

У лавочника Сафонова на ковре над постелью был изображен тигр, тело в профиль, морда en face — и подпись:

Ягуар, краса лесов,

Чует близость стаи псов.

Плотники часто пакостят при постройке домов: разозлятся на хозяина и вобьют, например, гвоздь от гроба под лавкой в переднем углу, а хозяину после того все покойники будут мерещиться.

[27 июня Бунин пишет открытку П. А. Нилусу:]

[…] повторяю то же, что писал тебе (кажется, позавчера) в Париж: это просто усталость, нервность плюс мнительность. Писал тебе, кроме того […] что мои дела не лучше твоих: дождь не прекращается ни на минуту, на дворе ветер и холод, сплю мало, тяжко, голова тупая. Пропадаю без солнца — и буквально перо валится из рук. […]

[Вера Николаевна пишет в «Беседах с памятью»5:]

Но всё же, 3 июля он написал «Сенокос» […] В мое отсутствие, в мае, он написал стихи «Колдун» […] 9 июня написал «Мертвая зыбь», 10-го «Прометей в пещере». […]

Много было разговоров у Яна и с родными, что ему хочется написать длинную вещь, все этому очень сочувствовали, и они с Евгением и братьями Пушешниковыми вспоминали мужиков, разные случаи из деревенской жизни. Особенно хорошо знал жизнь деревни Евгений Алексеевич, много рассказывал жутких историй. […] Рассказывал он образно, порой с юмором. […]

[10 июля 1909 года в письме Нилусу Бунин сообщает:]

[…] Я, дай Бог не сглазить, поправился, хотя насморк еще держится крепко, да сильно болят пальцы в суставах, как всегда в непогоду. Подагра или суставной ревматизм? Вот вопрос. Как бы то ни было, впрочем, — ничего не пишу. Все собираюсь. […]

[В письме от 24 июля он пишет:]

[…] Чувствую себя не хорошо и на юг, верно, уеду. Как жаль, что ты пустил мимо ушей мое предложение на счет Крыма! В Крым я и поеду — конечно, через Одессу. Возле вас поселиться нельзя — питаться раз в сутки и жить как попало — это не поправка. Выеду, д[олжно] б[ыть] в начале августа. Совестно мне это говорить, дорогой, — ведь на август ты хотел сюда приехать, — да что-же делать? Осточертело мне все здесь, изморило погодой. Да и в доме у нас — точно покойник. Сестра (не Маша, Софья, владетельница моего приюта) форменно сходит с ума: вот уже третий месяц (со времени смерти одного соседа, погибшего от рака) бродит как тень и молчит, как могила — вообразила, что и у нее или рак, или что-то в этом роде. […]

[Однако в Крым Иван Алексеевич так и не уехал, остался на август в деревне, В конспекте Веры Ник. сказано, что написал: «Сенокос», «Собака», «Могила в скале», «Морской ветер», «До солнца», «Полдень», «Вечер», «Старинные стихи», «Сторож», «Берег», «Спор».

В начале сентября — Москва.

В. Н. вспоминает6:]

В три дня Ян написал начерно первую часть «Деревни». Иногда прибегал к маме, говорил «жуть, жуть», и опять возвращался к себе и писал.

[7 сентября Бунин пишет Нилусу:]

Милый Петр, я уже неделю толкусь в Москве и все никак не выеду не в силу своей нерешительности, а по весьма печальным причинам. […] оказалась — подагра! […] Не в сильной степени, но подагра. […] Нужно, наконец, и получше устроить денежные дела: жить в Одессе придется мне в помещении хорошем, ибо буду усердно писать, питаться придется изысканно — в Лондонской или Петербургской, ванны тоже, небось, обойдутся дорого, переезд дорого, да Вере надо оставить. И решил я выехать числа 16, 17-го Сентября. Кстати-же — разнюхаю всяческие литературные начинания, м[ожет] б[ыть] кое-что запродам. И уже имел деловые свидания. Завтракал с Сытиным — говорит он, что к концу октября дело он свое обделает и будет снова просить меня взять его в свои руки. Но выйдет-ли из этого что — еще не знаю, тут есть штуки, о которых расскажу при свидании. Затем совещались мы с Телешовым, Грузинским, Гальберштадтом, братом Юлием и опять таки [с] Сытиным о Телешовском сборнике, часть которого пойдет на подписчиков «Сев[ерного] Сияния». Телешов совсем было хвост опустил — теперь дело, кажется, налаживается крепко. […]

Завтра снова будет совещание — у Телешова на даче. […]

Не в Одессе ли Куприн? Поймай его, если так, и передай нашу общую просьбу — непременно дать что-либо для Телешовского сборника. Скажи и Митрофанычу7 — пусть даст лист, да хороший. […]

Ужасно хочется мне ехать в Одессу через Севастополь, на денек завернуть в Бахчисарай, на денек в Балаклаву и Успенский монастырь. Не приедешь ли в Севастополь, где мы и встретились-бы, съездили-бы по этим местам и поехали-бы в Одессу? Или: не съездить-ли нам в конце октября, перед моим возвращением в Москву и Питер? […]

[Вера Николаевна вспоминает8:]

Во время отсутствия Яна приехал в Москву Федоров, кажется, на неделю. Он ежедневно обедал у нас, чем был очень доволен папа, так как Федоров много рассказывал о литературной жизни. И папа сказал:

— Вот Иван Алексеевич ничего никогда не рассказывает, а ведь это очень интересно.

[В начале октября Бунин вернулся в Москву. 19 октября ему вместе с Куприным была присуждена Пушкинская премия.

В конце октября праздновалось двадцатипятилетие литературной деятельности Н. Д. Телешова. Вера Николаевна пишет9:]

[…] Мы сидели за главным столом: Ян — рядом с Еленой Андреевной Телешовой, а я между юбиляром и артистом Южиным, который за весь ужин не проронил ни единого слова, кроме речи, посвященной юбиляру. […]

Не помню хорошо, до этого дня или после Ян позвонил к нам по телефону и сказал, чтобы я приезжала с Колей в Большой Московский и захватила рукопись, он там будет читать «Деревню».

Когда мы вошли в отдельный кабинет, то увидали Карзинкина, Телешова, Белоусова и еще кого-то.

На столе стояли бутылки, вина, закуска.

Ян приступил к чтению и прочел всю первую часть. Читал он хорошо, изображая людей в лицах. Впечатление было большое, сильное. Даже мало говорили.

[1 ноября Бунин получил телеграмму от Котляревского: «Сердечный привет от товарищей по разряду. Котляревский». Иван Алексеевич был избран почетным академиком. 4 ноября он пишет Нилусу:]

Дорогой, пока, спешно — два слова (тороплюсь отправить), благодарю за поздравление — удивлен я этим неожиданным! […]

[А в письме от 24 ноября он рассказывает:]

Дорогой друг, немного беспутный образ жизни вел я последнее время — уж извини за молчание, на этот раз оно довольно простительно. Был я, как ты знаешь, в Питере, трепетал холеры, но — пил, гулял, чествовали меня и пр. Визиты делать товарищам по Академии, слава Богу, не требуется — знакомство и поклоны происходят на первом заседании, где вновь избранный может говорить «вступительную» речь, так что был я только у Великого Князя, да и того не застал: он уехал в Павловск и я ограничился тем, что росписался. Приехал сюда дня четыре тому назад — и опять немного загулял, тем более, что Вера осталась гостить под Петербургом в Лесном, у проф. Гусакова, вместе со своей матерью. Устал я порядочно, и смертельно надоело бездельничать, да и чувствую себя нездоровым. Посему очень подумываю об отлете в теплые края, но куда — еще не придумал. […] По моему, необходимо мне в самом начале декабря исчезнуть из Москвы — через неделю вытребую сюда Веру и — за сборы. Но куда? куда? Сухое, сухое место надобно. […]

[Однако, уехать из Москвы в начале декабря Бунину не удалось: заболел ангиной, заразил Веру Николаевну. Рождество и Новый год встретили в Москве.]