1934—1935

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1934—1935

Работы достигли стадии кокона в конце октября. И тут я получил письмо от Ирвинга Блока. Поначалу фамилия Блок не пробудила никаких струн в моей памяти. Но вскоре я вспомнил молодого судового инженера, выступавшего на собрании общества «Руль и поршень», где я познакомился с Вудбери. Привожу это письмо:

«180 Хит–Род, Хэмпстед, Н. 15 октября 1934 г.

Дорогой мой мистер Джеймс!

Вы меня, наверное, забыли, а я вот вас помню очень хорошо. Запомнил со дня (много воды с тех пор утекло), когда я, начинающий судовой инженер, читал доклад обществу «Руль и поршень». То было первое мое выступление перед специалистами, а потому этот день остался для меня знаменательным. На доклад меня подбил Седрик Вудбери, он же позаботился, чтобы меня внимательно выслушали. Вы тоже там присутствовали, вместе с коммодором Кийс–Дартфордом, который, если помните, обошелся со мной довольно–таки круто.

Пишу Вам, чтобы сообщить печальную новость. Мистер Вудбери не здоров. Сказать по правде, врачи не рассчитывают, что он протянет дольше нескольких недель. Как вам известно, он вытерпел немало лишений. Друзья тщетно уговаривали и уговаривают его пойти в дом инвалидов, где ему был бы обеспечен медицинский надзор. Он категорически против, предпочитает умереть, как и жил, ни от кого не завися.

Пока было можно, врач его подбадривал. Но Вы же знаете, всегда трудно было утаивать факты от Седрика Вудбери. На днях он задал врачу прямой вопрос:

— Я умираю, — сказал он. — Вы это понимаете, и я это понимаю. Хорошо бы Вы мне откровенно сказали, сколько еще недель я протяну. Но только откровенно, доктор, у меня остались кое–какие дела, и хотелось бы привести их в порядок.

Поскольку стало ясно, что мистер Вудберп отдает себе отчет в своем состоянии, врач решил не увиливать.

— Боюсь, Вы правы, — сказал он. — Учитывая состояние Вашего сердца. Вы можете отдать концы с минуты на минуту. А можете протянуть еще с полгода или даже год. Во всяком случае, можете твердо рассчитывать на месяц.

В то время я находился в доме мистера Вудбери. Когда врач ушел, мистер Вудбери подозвал меня к своему ложу и попросил помочь ему в его последних планах. Больше всего ему хотелось увидеться с Вами, если представится такая возможность. Он хочет сделать Вас своим литературным и научным душеприказчиком. Хочет, чтоб Вам досталась его библиотека и чтоб Вы позаботились об опубликовании нескольких доселе неопубликованных работ.

Я знаю, Вы очень занятой человек. Вряд ли Вы отправитесь в Англию после столь скоропалительного уведомления. Однако, если у Вас есть хоть малейшая возможность приехать, то Вы окажете огромное одолжение старому другу, который видел в жизни не так–то много радостей.

Буду в восторге, если Вы разыщете меня по приезде в Англию Вы, наверное, удивлены, отчего мы до сих пор не встречались в Англии — Вы ведь там столько раз бывали. Дело в том, что почти все это время меня здесь не было с тех пор, как мы с Вами виделись. Во время первой мировой войны я служил в резерве военно–морских сил. Ведал судостроительными работами. Потом меня оставили на флоте и перевели в Гонконг, на тамошние верфи. Там я прослужил вплоть до прошлого года, когда меня отозвали в Англию на пост советника в Адмиралтействе.

Сообщите, пожалуйста, собираетесь ли Вы в Англию и сможем ли мы увидеться. Искренне Ваш

Ирвинг Блок»

Меня весьма тронуло, что Вудбери меня помнит и в последние свои минуты, по–видимому, не держит зла. Я разыскал Блока в военно–морском справочнике. Он стал контр–адмиралом и важным советником по вопросам судостроения. Я написал ему, что отправляюсь следующим же пароходом.

Созвонился я с Уильямсом. Он с готовностью предоставил мне отпуск для поездки. В это время года легко было достать билет, так что мне удалось через два дня отплыть на быстроходном судне. Блока я заблаговременно известил телеграммой.

Адмирал Блок встретил меня в Саутгэмптоне. Теперь это был человек средних лет, по–прежнему худощавый и подтянутый, с уверенными манерами, сильно отличавшими его от застенчивого юнца, которого я когда–то видел. Он носил штатское, и левый рукав его пиджака был перетянут черной ленточкой.

— Я Блок, — представился он заново — К сожалению, вы проделали путь понапрасну. Бедный мистер Вудбери вчера вечером скончался. Похороны завтра. Может быть, желаете присутствовать?

— Конечно, — ответил я. — Жаль, что я не свиделся с Вудбери перед кончиной, но он, наверное, хотя бы знал о моем приезде.

— Не беспокойтесь, об этом я позаботился, — сказал Блок. — Кстати, я на машине и могу отвезти вас в Борнемут. Разумеется, я и сам буду на похоронах. Я заказал для вас номер во вполне сносном отеле.

По дороге адмирал рассказал мне историю, которую я смутно припоминал, но лишь от него услышал во всех подробностях. Оказывается, Вудбери награждал не только Колумбийский институт: общество «Руль и поршень» тоже удостоило его медали Рэнкина. Вручить ее выпало на долю Блока. Даже тут, хоть Блок его никогда ничем не обидел, Вудбери не пожелал принять почетную награду. Уступил лишь после того, как Блок, подобно мне, воззвал к давней дружбе.

В Борнемут мы приехали сырым, унылым ноябрьским днем. Сгущались ранние сумерки. Под последними порывами стихающего шторма гнулись деревья. Ветер гнал по улицам мокрые опавшие листья.

Мы тотчас же отправились в коттедж, где уже обосновались братья Вудбери со своими семьями. Лондонский кондитер Мэтыо облачился в парадный черный костюм. Он стал осанистым, располнел и обрюзг, буйные лохматые седые усы обвисли вокруг рта.

Жена его Мария, постаревшая на четверть века с тех пор, как я ее видел в Лондоне, изменялась в направлениях, которые уже в то время нетрудно было предугадать. Она носила глубокий траур, седые волосы были сколоты неряшливым пучком. Речь ее осталась такой же простонародной, как тогда, и такой же скрипучей, но голос стал надтреснутым. Интонации, как и морщинки на невзрачном лице, выдавали разве что озлобленность. Дети тоже были здесь. В частности, замужняя дочь. В одежде и разговоре она всячески подражала королевской фамилии. Муж ее оказался владельцем маленького гаража в Северном Лондоне, здоровенным, как бык, молчаливым, но явно самодовольным.

Были здесь и двое младших сыновей Мэтью: один — бойкий юнец, работающий в гараже у шурина; другой — младший продавец у Гаррода, учтивый и обходительный. Их подавляла торжественность обстановки и чинное поведение старших, но они нашли случай уединиться в уголке и теперь вполголоса судачили о последних футбольных матчах и о том, какая лошадь придет первой на скачках.

Старший брат Вудбери Артур приехал из Ньюкасла, где бойко торговал в собственной галантерейной лавке. Высокий, суровый, с тощей седой бороденкой, он всем своим видом фарисейской властности наводил на мысль о том, что он, наверное, староста в своем приходе Позднее это мое предположение подтвердил сын Артура, с которым я разговорился, — тонко чувствующий юноша, школьный учитель. Он был восторженным почитателем дяди Седрика, который, тем не менее, не снискал особой любви родных братьев.

Мария мне сказала:

— Рада вас видеть. Печально, что Седрик умер, очень печально. Но для него это — желанное избавление. Он давно уже недомогал и не мог о себе толком позаботиться. Был обузой для себя и для всех нас. Добрые люди говорят, что при желании он мог бы хорошо зарабатывать и хоть сколько–то помогать семье. Мы могли бы им гордиться, но никогда не видели от него добра.

Сухощавое, усталое, старое тело Вудбери лежало в гробу в гостиной, У мертвого бросалась в глаза скульптурная точность лицевого костяка. При жизни я замечал не лицо его, а идеи и мнения.

Меня так поражали его порывистые, птичьи жесты, что мне и в голову не приходило присмотреться, каков же он в состоянии покоя.

Я перевел взгляд на книжные шкафы, которые, когда я их видел последний раз, были битком набиты книгами и бумагами Вудбери. Сейчас полки опустели. Я спросил об этом Марию.

— Книги и бумаги? Знать не знаю. Шкафы так и стояли, когда мы приехали из Лондона. И вообще, там не было ничего стоящего. Просто старый хлам по технике, никому не нужный. Да у букиниста не дали бы и по шести пенсов за штуку.

«Значит, побывала у букиниста», — подумал я. Так или иначе, она уже высказалась. Дальнейшие вопросы я решил адресовать другому члену семьи. Спросил сына–продавца, не знает ли он поблизости какого–нибудь букиниста. Быстрота и уверенность его ответа послужила мне лишним доказательством того, что семейка совсем недавно якшалась с книготорговцем.

Наутро спозаранку я направился к букинисту. Строго говоря, он не был букинистом, скорее торговцем газетами и табачными изделиями. Когда я спросил, не продавала ли ему семья Вудбери книг последнее время, он, восхищенный перспективой напасть на покупателя, охотно показал мне недавно приобретенные тома. Меня не удивило, что цена каждого тома подпрыгнула с шести пенсов до гинеи. Нетрудно было сбить ее на несколько шиллингов, но я рвался приобрести эти книги любой ценой. Я считал непорядочным торговаться из–за коллекционного товара, за который я бы с радостью выложил и более значительную сумму.

Вернувшись в отель, я осмотрел свои приобретения. Половины томов недоставало, так же как и всех писем. Я–то считал, что Мария отнесет книготорговцу все до последнего листика. А он, в свою очередь, не колеблясь продал бы все такому щедрому оптовому покупателю, как я.

Долгое время меня это озадачивало. Потом сын Артура объяснил мне, как все получилось. Когда Вудбери слег в постель, он перенес часть книг и бумаг к себе в спальню. Мария приехала его навестить, застала его уже мертвым и сунула содержимое книжного шкафа к себе в хозяйственную сумку. Проходя через гостиную, она увидела Артура. Он только что приехал, и она сообщила ему о кончине Седрика. Но в его присутствии Мария не посмела разделаться с содержимым книжных шкафов, находящихся в гостиной. Она поскорее ушла из коттеджа — к букинисту. Тем временем Артур наложил лапу на оставшиеся книги и распорядился ими по своему разумению.

Позднее я пытался купить и их, но их уже приобрел Блок от имени общества «Руль и поршень». Лишь много лет спустя обществу удалось вновь полностью собрать бумаги Вудбери.

От букиниста я заторопился в коттедж, где начались похороны. Уже пришел священник–методист — молодой блондин, несколько застенчивый, но строгий, прекрасно сознающий ответственность своего положения. Я воспользовался случаем побеседовать с ним, чтобы расспросить о последних днях Вудбери.

— Я о нем мало знаю, — сказал священник. — Он ведь никогда не посещал нашей церкви. Я заходил к нему во время последней его болезни и доподлинно знаю, что он не был верующим. От его знакомых я узнал, что мистер Вудбери был человек с причудами, но тихий и совершенно безобидный. Бакалейщик мистер Стоун говорил, что мистер Вудбери был тяжкой обузой для родни, особенно для брата Мэтью, который навещал покойного раза два в год. Мэтью не мог не заметить, как опустился мистер Вудбери: от многообещающей юности к жизни, исполненной лености и праздности, угасшей ныне по воле божьей. Господи, помилуй его.

Но вот настало время перекусить перед похоронами. Я заметил, что грустный повод не исключал пристыженной полупраздничной нотки, ибо семье редко удавалось собираться в полном составе. Да и аппетит присутствующих нимало не пострадал.

После трапезы начались последние приготовления к похоронам.

Церемония началась с положенного отпевания: «Бог дал, бог и взял; благословенно будь имя Господне». Я размышлял о том, как мудро все устроено: убитые горем близкие утешаются благородством и обезличенностью положенных фраз. Звонкие слова молитв отвлекли наше внимание от печального события и устремили его на торжественное, прекрасное и всеобщее.

Как нередко случается в нонконформистской службе, вторая часть церемонии была посвящена тому, что обычно называется восхвалением усопшего. Здесь священник очутился на непривычной почве, и это сказалось. Он говорил о безобидном, жалком старике, оторванном от семьи, отдалившемся от церкви и жившем беспомощной, никчемной жизнью. Он молился о том, чтобы бог смилостивился над смиренным грешником, простил ему пороки и эгоизм, взял, невзирая на бесчисленные грехи, на небо, которое, как ни прискорбно, занимало лишь ничтожное место в мыслях усопшего.

На похороны я не остался — так был подавлен. Остаток дня провел, разыскивая соседок, собирая крупицы их воспоминаний о Вудбери (считал это богоугодной задачей). В частности, отыскал Билла Томаса — того самого, который оставлял у дверей Вудбери молоко и припасы. Томаса дома не оказалось, но жена сообщила, что в этот час его скорее всего можно найти в трактире «Повозка и лошады». Там я нашел Билла: он смотрел, как мечут стрелы, и потягивал пиво. В бойком коротышке Томасе все изобличало бывшего солдата.

— Вудбери, — протянул он. — Ах, вон что Я ему возил провизию. Нет, близко не был знаком: безобидный–то он безобидный, а разговаривать с людьми не любил. Но все равно, беднягу нельзя было не пожалеть. Задавался он, что было, то было, а все равно, не настоящий джентльмен, не то что полковник Уорфилд. Вот кто был пуккасагиб. В Индии я у него служил денщиком. А вот Вудбери — не настоящий джентльмен. Не сливки общества, если вы меня понимаете.

У меня камень с души свалился, когда я выбрался из удушливой обстановки, где все сделанное Вудбери теперь ничего не стоило, и вернулся к деловой сутолоке фирмы. На моем столе скопилась груда писем. Некогда было думать мрачную думу.

Весной, когда закончился семестр, я поехал на церемонию открытия новой лаборатории имени Домингеца, как представитель фирмы «Уильямс контролс».

Университетский городок Фэйрвью предстал передо мной во всем своем великолепии. Теплая погода покрыла темно–зеленой листвой вязы и хмуро–рыжей — буки, получился мрачноватый, но пышный навес. Накануне ночью выпал обильный дождь, так что ухоженные цветы на клумбах красовались в бриллиантах росы. Тенты и палатки для гостей белели на изумрудном фоне лужаек, как цветы покрупнее. Перед строгим — железобетон и стекло — зданием новой лаборатории были рядами расставлены аккуратненькие, пахнущие лаком складные кресла для гостей. То тут, то там занимал место ранний гость.

Я поднялся на помост и сел рядом с Уильямсом и Олбрайтом. Ораторская трибуна, да и весь помост были завалены цветами. Ректор Оливер Маннинг, в новой, специально сшитой мантии, отороченной золотым кружевом, дважды постучал председательским молотком, объявляя митинг открытым.

— Мы собрались, — сказал ректор Маннинг, — чтобы почтить память великого ученого и великого человека, приемного сына Америки. Среди тех, кто от щедрот своего неуемного воображения наделил мир новыми силами и новыми богатствами, он занимает высокое и почетное место. Мы горды тем, что группа товарищей, а также руководителей контрольно–измерительной индустрии позволила нам уплатить долг его памяти и пойти вперед по пути, который он указал.

И все же наипаче я бы воздал хвалу не многообразным дарам, которыми Диего Домингец осыпал наше будущее, не идеям и не материальному воплощению этих идей, а самому Диего Домингецу. Преданный и упорный, он был верен университету Фэйрвью, верен любимой Мексике, даже после стольких лет разлуки, превыше всего — верен Соединенным Штатам Америки и неустанно создавал новое оружие для их защиты. Это был человек большой души.

Его скромность, непритязательное терпение и простоту, его преданность всему тому, что есть лучшего в наших лидерах, кем бы они ни были — государственными деятелями или простыми солдатами, а наипаче всего кристальную честность и принципиальность — все эти качества я не восхваляю, ибо они превыше похвал. Терпение и упорство, с какими он вдребезги разбивал ложные притязания зарубежных клеветников, поистине достойны его. Вспомните, как благородно он вел себя, встретив такие притязания, как упорно отстаивали суды его оригинальность и гениальность, как подтверждали его законное право на творческие открытия, которые он по праву считал своими.

В своей великой книге «Ученый на границе познания» Диего Домингец осуществил другое свое предназначение в жизни нашей страны. Он благородно изложил на бумаге то, что благородно сделал. При этом он вплел одну красочную нить в переливчатый шелк американской прозы. Он приковал глаза американского юношества, падкого на приключения, к величайшему из приключений — к служению прогрессу и американскому народу в лабораториях и цехах. Он научил молодежь думать об этом служении с тем же романтическим пылом, с каким она прежде думала о романтике морских просторов и свободной, независимой жизни на фронтирах.

Кто скажет, скольких юношей завербовали его заповеди и пример на службу науке, стране и промышленности? Кто знает, скольких отвратил он от лживых посулов коммунизма, социализма и безбожия, скольких приохотил к нашим великим установлениям?

Пока я выслушивал панегирики Маннинга, мне на ум все приходила пародия Сквайра на «Элегию на сельском кладбище». Мысленно я вернулся к убогой церемонии, с которой Вудбери отправился к праотцам. Кончина Вудбери наступила после длительного пути героического творчества, невзирая на бедность, чуть ли не нищету, быта. Среди великих имен деятелей науки ему обеспечено бессмертие. Его уже признали одним из величайших инженеров всех времен. А умер он, заброшенный склочной родней и приниженный отпевающим его священником.

Теперь я присутствовал при апофеозе Домингеца. Его возвели в герои в угоду интересам некоей коммерческой фирмы и некоего ректора, охочего до славы. Он сознательно принял богатство и известность как часть сделки, низость которой отчасти и сам сознавал. В своих мемуарах он осветил Вудбери несправедливо, даже с поношениями. Такая мелочность отрезала ему последнюю надежду на благодать.

Я задумался о том, насколько противоположны эти двое. Один — Прометей, который принес людям божественный огонь, бросив вызов богам — великим богам бизнеса. За этот вызов он был прикован к захудалому Кавказу нищеты, где коршуны терзали его внутренности. Но он сохранил ясность рассудка и мужество.

Если Вудбери — Прометей, то кто же Домингец? Не кто иной, как доктор Фауст. Но не человечный, всепонимающий Фауст Гете, которого не смог погубить черт, не смог проклясть Иегова. Нет, Домингец — мишурный, театральный Фауст Марлоу. Пожертвовав душой, он получил богатство и власть, предоставленные современной магией науки.

Он отчаянно боролся за славу и признание. Лет через пятьдесят, а может, и двадцать пять он станет одним из тех лжегероев, россказнями о подвигах которые кишит история, в частности история науки.

Итак, мысленно я увязал Вудбери с Домингецом. А какова же тогда моя роль? Если Домингец — Фауст, то я, безусловно, дьявол–искуситель. Я сыграл роль Мефистофеля, но все же по сравнению с Мефистофелем выглядел убого. Даже Мефистофелю, вышедшему из–под пера Марлоу, далеко до исполинского величия Милтонова Сатаны, но тем не менее первый — князь тьмы, последовательно творящий зло. Я же был так — ни рыба, ни мясо. Я предал своего героя Вудбери и своего товарища Домингеца. А главное — предал свою совесть и инстинкты порядочности.

Отныне жизнь моя превратится в тайную эпитимию. Я уже не молод, вышел из того возраста, когда можно надеяться искупить свои грехи, впав в праведность. Силы мои на исходе. Жизненный баланс подведен. Осталось лишь уступить место молодым в надежде, что они не повторят моих заблуждений.

Грегори Джеймс