I
I
Пальмы, дома, кактусовые изгороди медленнее поплыли в окне, поползли, остановились. Вагон дернулся — все попадали друг на друга 4-и окончательно замер. Отец, насупившись, поднял чемоданы; мать прижала к себе Марию; Тотота схватила за руку Диего.
— Наконец-то! — донесся веселый голос из конца вагона. — У меня прямо в горле пересохло, пока дождался!
— Рафаэлито! — заорал отец. Мать и Тотота заулыбались. Протолкавшись сквозь встречный поток пассажиров, дядя Рафаэль, долговязый, тощий, дурашливый, изо всех сил хлопнул старшего брата по спине, расцеловал ручки женщинам, исколол своей щетиной щеки племяннику. Судя по красным глазам, по запаху изо рта, он все же успел промочить горло.
Потом шли в толпе за носильщиком, покрикивавшим: «Берегись — расшибу!» — шли так долго, что мальчик подумал со страхом, что никогда уже им не выбраться из этой сплошной мешанины ног, туловищ, баулов, узлов, плетеных корзин. Столько народу разом ему не случалось видеть даже в дни гулянья возле прудов! Но вот стало легче дышать. Семья остановилась на привокзальной площади перед извозчичьей пролеткой, явно неспособной всех вместить. Дядя, прикладывая руку к груди, клялся, что они с Диегито отлично пройдутся пешком.
Наконец уложили вещи, усадили мать с сестренкой, Тототу. Отец устроился на козлах рядом с извозчиком, который спустил желтый флажок, означавший «свободен», и лениво взмахнул бичом. Пролетка тронулась, открывая блестящую, как новенький песо, статую на пьедестале из розового и белого камня. «Недавно поставили», — кивнул дядя в сторону памятника, но Диего и сам уже разобрал надпись на медной доске:
ХРИСТОФОРУ КОЛУМБУ
В четырехсотлетнюю годовщину открытия Америки
1492–1892
Еле поспевая за дядей, шагал он по пыльной улице Мина, плоской и прямой, как линейка. И это столица?.. Два ряда бесцветных приземистых зданий тянутся, уменьшаясь, куда-то вдаль. Пара мулов тащит по рельсам обшарпанный трамвайный вагончик. Вправо и влево отходят улицы и переулки — тоже прямые, грязные, со сточной канавой посередине… Гуанахуатские улички припомнились ему: как они извиваются, карабкаются, ныряют, какие там громоздятся дома, непохожие один на другой; припомнились холмы, что вздымаются среди разноцветных крыш, да и сами то и дело меняют окраску — то они голубые, то бурые, то розовые. А здесь все было выцветшее, однообразное. Равнодушные лица плыли навстречу, поглядывали, зевая, из окон.
Внезапно дядя остановился — Диего чуть не налетел на него — и, попросив обождать минутку, скрылся за дверью под вывеской «Пулькерия». Этот дом отличался от соседних. На фасаде у него нарисованы были цветы, женщины, пистолеты, и сквозь окна виднелись еще какие-то изображения на стенах комнат… Но тут появился дядя, утирая губы, и они двинулись дальше.
Завидев другую такую же вывеску, Диего прибавил шагу и остановился первым, так что на этот раз, пока дядя вернулся, он успел рассмотреть через окна гораздо больше. Стены и тут оказались расписанными сверху донизу, с потолка свисали бумажные гирлянды, а за прилавком на полках рядами стояли темные фляги самых причудливых форм и прозрачные бутыли, в которых мерцала жидкость — рубиновая, зеленая, золотистая. И люди, толпившиеся у стойки, сидевшие за столиками, отличались от тех, на улице, — они кричали, хохотали, пели и чокались так, что стаканы едва не разлетались вдребезги.
Когда же еще через несколько кварталов показалась вывеска, где, кроме слова «пулькерия», значилось и название «Битва при Ватерлоо», Диего, вспомнив рассказы отца о великом Наполеоне, решительно шагнул вслед за дядей через порог. Разноголосый шум оглушил его, неприятный запах — тот самый, что шел от дяди, только во много раз сильнее, — ударил в нос, но фигуры на стенах заставили его позабыть обо всем.
Плоские и раскрашенные, эти фигуры заговорили с Диего на языке его собственных рисунков. В глаза ему бросились главные действующие лица — крупные, выписанные со всеми подробностями. Все же прочие, если даже они помещались на первом плане, были поменьше ростом и похожи друг на друга, как оловянные солдатики. Впрочем, они и были солдатами.
Налево от входа французские кирасиры яростно и безуспешно пытались смять строй англичан в красных мундирах, позади которых восседал на коне сам Железный Герцог, суровый и непреклонный. На правой стене под наведенными со всех сторон жерлами английских пушек, стоял окруженный соратниками генерал Камбронн, скрестив на груди руки и выставив ногу вперед. У командующего артиллерией прямо из открытого рта вилась надпись: «Храбрые французы, сдавайтесь!», а изо рта Камбронна вылетал на манер плевка исторический ответ: «Дерьмо!» А в глубине зала на фоне багрового неба верхом на усталой лошади, точь-в-точь как она опустив голову, ехал с поля сражения Маленький Капрал, заложив руку за борт сюртука.
Боясь одного — что дядя вот-вот позовет уходить, — Диего переходил от стены к стене и не сразу смог оторваться, когда жирный бас пророкотал у него над ухом:
— Эй, босяк! Тебе нравятся эти картинки, а?..
— Еще бы, — буркнул он, — очень! — и лишь тогда обернулся. Усатый толстяк в одной жилетке, в белоснежной рубашке с засученными, рукавами смотрел на него с удовольствием.
— Мне они тоже нравятся, — сообщил толстяк, шумно вздохнув. — Пришлось раскошелиться, зато сделал мне их маэстро Нарваэс, ученик самого Монроэ, ну, того, который нарисовал «Источник опьянения»… Знаешь?.. Не знаешь?! В пулькерии приятеля моего, дона Панчо! И скажу тебе, что сеньор Монроэ разбирался в пульке не хуже, чем в картинках! А ты что-нибудь смыслишь в пульке, босяк?
— Я его никогда не пробовал, — сознался Диего, — но картины… — «…и пульке, и пульке!..» — упрямо твердил хозяин, подталкивая его к стойке и усаживая на высокий табурет, рядом с дядей Рафаэлем. Затем он принялся колдовать над своими бутылями — что-то смешивать, взбалтывать, разглядывать на свет, не переставая при этом рассказывать, как по окончании знаменитой картины «Источник опьянения» дон Панчо устроил в честь художника торжество, длившееся три дня, и какая играла там музыка, и какой подавался пульке — лучших сортов!
— И знаете, кто собственноручно раздвинул занавес, кто первым открыл для публичного обозрения картину маэстро Монроэ?.. Сам президент республики, дон Бенито Хуарес, почтивший праздник своим присутствием вместе с двумя министрами! В пулькерии у дона Панчо и сегодня можно видеть под стеклянным колпаком три бокала, из которых пили они в тот великий день…
По мере его рассказа шум стихал. Забулдыги за столиками повернулись к хозяину, некоторые встали и подошли поближе. Диего заметил, что при имени Хуареса многие стащили с голов засаленные шляпы. Заметил это и толстяк; прочувствованно высморкавшись, он хлопнул в ладоши и приказал парням в белых куртках, сновавшим с подносами между столиками:
— Эй, ребята! По стакану за мой счет всем сеньорам в память отца нашего, — он всхлипнул, — спасителя родины, незабвенного Бенито Хуареса! Пей, босяк! — поставил он стакан перед мальчиком. — За Хуареса!
Запах пульке был нестерпим, но не отступать же! Опозориться перед этими столичными оборванцами? Ну нет, он их еще переплюнет! Взяв стакан в обе руки, он крикнул срывающимся голосом:
— За Хуареса!.. И за погибель Щетинистой башки! И, зажмурившись, выпил залпом, как лекарство.
На вкус это оказалось совсем неплохо; приятное тепло начало растекаться по телу… Но тут же он со страхом подумал: не оглох ли? — так тихо стало в пулькерии. Все глядели на него, переглядывались; краем глаза он увидел, как закусил губу дядя Рафаэль. Вдруг хозяин грохнул обоими кулаками по стойке и захохотал.
— Ах ты, босяк, — выговорил он, наконец, с нежностью, — да ты же сущий мятежник, а еще говорил, что пить не умеешь! Нет уж, изволь теперь выпить второй стакан, коли сам предложил два тоста!
Пулькерия снова наполнилась голосами, хохотом. Кто-то хлопал Диего по спине, кто-то чокался с ним. Это были приятнейшие, великолепные люди; они любили его, и он их любил, и генерал Камбронн с Маленьким Капралом сошли со стен и присоединились к компании, и уже сам дон Бенито Хуарес намеревался почтить праздник своим присутствием, только все они почему-то стали кружиться… кружиться…
— Ведь вот как бывает, — говаривал года четыре спустя дон Диего, — не знаешь действительно, где потеряешь, а где найдешь! Я тогда чуть было не рассорился с Рафаэлем — шутка ли, напоили мальчишку до того что он проболел с неделю… А вышло так, что именно после этого случая, еще не встав с постели, Диегито потребовал, чтобы ему принесли оловянных солдатиков — как можно больше оловянных солдатиков! Сколько их ни покупали ему, все было мало для тех баталий, которые он стал разыгрывать сперва на одеяле, а как поправился — в детской на полу… Мы-то боялись, что он начнет бегать по городу. Куда там! Из дому не выходит, воюет с утра до вечера.
Сначала думали — очередное увлечение вроде рисования; кстати, рисовать он совсем перестал, только чертит без конца планы, карты… Но месяц идет за месяцем, а увлечение не проходит. Отдали в школу — отсиживает уроки и поскорее домой, к своим солдатикам, к чертежам да книгам. Да, читает запоем, но что читает? «Очерки наполеоновских кампаний», «Жизнь Боливара», все, что смог достать о нашей войне за Реформу, а тут уж и мне, сами понимаете, есть о чем рассказать… Дальше — больше: просит раздобыть ему военные руководства, учебники…
И вот недавно нахожу у него на столе бумаги — схемы боевых порядков пехоты, недурно выполненные, смею сказать. Спрашиваю, откуда он так хорошо их скопировал? Фыркает — дескать, разработал их сам, с начала до конца.
Вот тут уж я отправился к генералу Состенесу Роча — как-никак вместе воевали. Кладу перед ним бумаги, рассказываю. Он, натурально, сомневается — мальчишке ведь и десяти нет! Что ж, привожу сына, и генерал самолично экзаменует его и по истории войн, и по тактике, и даже по фор-ти-фи-ка-ции. Но чем Диегито сразил его окончательно, так это знанием уставов мексиканской армии. Велит мой генерал подать карету, усаживает мальчика рядом с собой и везет его прямехонько к сеньору Инохосе — да, да, к военному министру! И министр, поговорив с Диегито, издает специальный приказ — вот этот.
Достав из бумажника сложенный вчетверо лист, дон Диего расправлял его, протягивал собеседнику и слушал не без удовольствия, как тот читает:
— «Во внимание к боевым заслугам подполковника Диего Риверы, а также ввиду выдающихся способностей и редких в столь раннем возрасте познаний в военном деле, обнаруженных его сыном, разрешить Диего Ривере-младшему, в порядке исключения из правил, поступить в военное училище по достижении им четырнадцати лет…»
— То есть на четыре года раньше, чем положено! — пояснял отец.
Случалось, что кто-нибудь из приятелей дона Диего, отдав дань отцовской гордости, позволял себе усомниться: так ли уж заманчива военная карьера в мирное время? Спору нет, из Диегито, разумеется, выйдет отличный офицер, а там, глядишь, и генерал, но на что станет он употреблять свои таланты? На учения, на парады? Или — приятель понижал голос — на то, чтобы несчастных индейцев усмирять?
— Мирное время? — прищуривается отец. — Давно ли на Кубе тоже было мирное время?.. А знаете, кстати, в ком сейчас больше всего нуждаются кубинские инсургенты? Так вот: в командирах, военачальниках, в полководцах — в людях, умеющих распоряжаться, выигрывать сражения, нести революцию на штыках! И если б кубинские патриоты лет десять-пятнадцать тому назад, решая будущее своих сыновей… — словом, вы меня понимаете?
Что уж тут было не понять!