ПРОЩАЙ, ОСТРОГОЖСК!
ПРОЩАЙ, ОСТРОГОЖСК!
В 1900 году семья Маршаков переехала из Чижовки в Острогожск. Произошло это потому, что, во-первых, детям стало трудно ездить из Майдана в острогожскую гимназию, а во-вторых, здесь жила теперь семья брата матери Моисея Борисовича Гиттельсона, переехавшая из Витебска.
Маршак очень полюбил Острогожск. В письмах своих, в воспоминаниях он всегда с нежностью говорил об этом городе. «Этот скромный город, где не было ни одного дворца, ни одной триумфальной арки и памятника на площади, казался мне в те времена гораздо более жилым, населенным, чем торжественный и многолюдный Петербург».
Казалось, что в Острогожске Маршаки задержатся надолго, но… Якова Мироновича опять пригласили в Петербург. На сей раз от приглашения он не отказался. Оставив старших сыновей-гимназистов в семье Моисея Борисовича Гиттельсона, Яков Миронович Маршак с женой и младшими детьми отправился в столицу. Моисей и Самуил теперь стали самостоятельными.
Из воспоминаний Н. М. Афанасьевой — дочери М. Б. Гиттельсона:
«Мои двоюродные братья жили в комнате на втором этаже. Сёма подружился с владельцем единственной в городе книжной лавки и проводил там много времени. Как-то весной он вышел из дома с опозданием, по дороге раздумал идти в гимназию (в этот день не было интересных уроков) и завернул к приятелю-инвалиду, с которым издавал рукописный журнал „Первые попытки“. Целый день он писал стихи, а его приятель — рисовал. Старший брат вечером устроил ему головомойку, и с тех пор они всегда отправлялись в гимназию только вдвоем. Сёме это не очень нравилось, но ему пришлось смириться — он никогда не сердился, если его ругали за дело. Но плохо приходилось тому, кто нападал на него зря. Как-то мой отец, не разобравшись, кто из племянников виноват в какой-то проделке, и считая, как обычно, что все беды — от младшего, основательно его выбранил, назвав „шалым малым“ и хлопнув, уходя, дверью. Возмущенный Сёма начал барабанить кулаками по двери, непрестанно повторяя: „Возьми свои слова обратно! Возьми свои слова обратно!..“ — покуда отец не выполнил его требования…
Сёма подружился с гимназистами-старшеклассниками, любил бывать на их вечеринках, где вели споры на литературные и политические темы, играли, пели, читали. Старший брат влюбился в черноглазую гимназистку, но от застенчивости даже не решался с ней познакомиться. Сёма легко подружился с ней и с ее домашними. Однажды она написала ему записку, попросив не говорить об этом брату. Сёма ничего брату не сказал, но положил записку так, что тот сам ее обнаружил. Он набросился на младшего с кулаками, но, когда в комнату вошел мой отец, драка сразу оборвалась. Племянники обнимались, лукаво поглядывая на дядюшку.
Позже в дом черноглазой красавицы стали приглашать обоих братьев, и младший, как мог, помогал старшему перебороть смущение».
Наступили каникулы, и братья, быстро собравшись, отправились в Питер. «С беззаботной легкостью — не так, как другие пассажиры, долго прощавшиеся и хлопотавшие около своих вещей, — мы сели в поезд». Время в пути пролетело незаметно, и вот они в столице.
«В петербургской извозчичьей пролетке с поднятым над нашими головами кожаным верхом — в это время моросил дождь — въехали мы во двор дома на Забалканском проспекте», — вспоминал Самуил Яковлевич. Двор этот весь был загроможден огромными телегами с поднятыми кверху оглоблями. «Едва только мы въехали… нас оглушил разноголосый шум: удары молотка по железу, надрывный плач ребенка, хриплая песня гармошки, ржанье и дробный топот лошадей в конюшне». На втором этаже одного из флигелей была квартира, которую снимали родители. Но как только мальчики в нее вошли, почувствовали себя дома, — так же, как это бывало в других квартирах в Острогожске, Бахмуте, Витебске… Все та же плюшевая, но уже потертая скатерть, тот же комод, а на нем старинные подсвечники, доставшиеся маме от родителей, большая керосиновая лампа, висевшая на стене, создавала в комнате особый уют. Яков Миронович, как всегда, был преисполнен оптимизма: «У нас будет прекрасная, просторная квартира при заводе за Московской заставой».
Здесь мой приют. Здесь Пушкин пятитомный,
«Архивный» Тютчев, Фета первый том.
Здесь мой приют, приветливый и скромный —
Пять бедных полок. Стол перед окном…
Вот, наконец, убогий и бездомный,
Я отыскал нежданно «стол и дом».
Проник сюда по лестнице укромной
И овладел пустынным этажом.
Давно пора наедине с собою
Мне помечтать, подумать, почитать.
Пора отдаться тихому покою,
Изведать ясность, тишь и благодать.
Чего другого, этого я стою.
Довольно грудь сомненьями терзать,
Порывами и внешней суетою…
Давно пора смириться и устать.
И вот настал день, когда отец повез сыновей знакомиться с Петербургом.
«Но сколько ни увидели мы в тот первый день, пожалуй, гораздо полнее и глубже узнал и почувствовал я город, когда через несколько дней решился постранствовать по его улицам совсем один, — вспоминал Самуил Яковлевич. — Само путешествие доставляло мне радость. Взобравшись по узкой лесенке на империал конки, я скользил глазами по стройным рядам высоких строгих домов, как бы сливающихся в огромный дом от перекрестка до перекрестка».
Родители решили, что мальчики останутся в столице на лето, и сняли небольшую дачу под Петербургом, в Лесном. Инициативный, энергичный Сёма Маршак решил устроить домашний театр. Они с Моисеем присмотрели участок во дворе у одного из гимназистов и скоро соорудили там сцену и суфлерскую будку — было ясно, что она необходима не меньше, чем сцена. Из воспоминаний Юдифи Яковлевны:
«Выбрали пьесу. Начали учить роли. Брат (Моисей — М. Г.) уже ни о чем другом не в состоянии думать. Он так увлечен своей ролью, что иногда по ночам вскакивает с постели, становится в позу и произносит монолог.
У Сёмы же нет терпения учить роль и ходить на репетиции. Он будет участвовать в дивертисменте — читать свои стихи.
— Ты хоть знаешь, что будешь читать? — спрашивает отец, видя, что сын меньше всего думает о своем выступлении.
— Да, да, — рассеянно отвечает Сёма, углубившись в раскрытую книгу.
— Что же ты прочтешь?
Ответа нет. Сёма весь ушел в книгу.
На представление мы отправляемся всей семьей.
Сад нарядно украшен разноцветными фонариками, развешанными на ветвях деревьев. Вдоль всей сцены — гирлянды из живых цветов и зелени. Перед сценой много рядов скамеек, уже заполненных зрителями.
Но вот на сцене Сёма.
— Поэт. Подражание Пушкину, — звонким голосом говорит он и начинает читать:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон,
В зубрежку греческих глаголов
Он малодушно погружен.
Но лишь божественный глагол
До слуха чуткого коснется,
Тогда поэт от сна очнется,
И греческий глагол — под стол!
Он читает одно стихотворение за другим. Ему не дают уйти со сцены. После каждого стихотворения — гром аплодисментов.
Когда публика начинает расходиться, к отцу подходит один из зрителей.
— От души поздравляю вас, — говорит он, — у вас талантливые сыновья. Младшего я хотел бы познакомить с моим другом, известным петербургским меценатом, Давидом Гинзбургом. Если позволите, я зайду за мальчиком утром, а к вечеру верну его вам целым и невредимым.
На другой день рано утром Сёма уехал, а к вечеру отец получил письмо, в котором Давид Горациевич Гинзбург просил разрешения оставить у него мальчика еще на несколько дней, он хочет поехать с ним в Старожиловку, к Стасову».
А вот как об этом рассказывает Самуил Яковлевич:
«Один из новых знакомых нашей семьи прочел мои стихи и рассказал обо мне известному в городе меценату. А тот, в свою очередь, расхваливал мои поэмы и переводы — да не кому-нибудь, а самому Стасову.
Владимир Васильевич Стасов позвал меня к себе.
Этот человек, которому шел в то время — летом 1902 года — семьдесят девятый год, встретил меня приветливо, по-стариковски ласково, но с какой-то скрытой настороженностью. Должно быть, не раз приводили к нему всяких малолетних музыкантов, художников, поэтов, и он прекрасно знал, как редко они оправдывают те большие надежды, какие на них возлагают друзья и родственники.
А может быть, он попросту был очень утомлен после долгого, наполненного разнообразными встречами дня. Во всяком случае, начиная читать свои стихи, я видел его крупные опущенные веки, и мне казалось, что он спит.
И вдруг его глаза открылись, и я увидел перед собой совсем другое лицо — оживленное, помолодевшее. Таким он становился всегда, когда был чем-нибудь заинтересован или растроган.
Я начал с переводов, потом читал собственные стихи и, наконец, расхрабрившись, прочел целую шуточную поэму о нашей острогожской гимназии. Слушая меня, Стасов громко хохотал, вытирая слезы, и некоторые особенно хлесткие места заставлял повторять дважды».
Было это 4 августа 1902 года, а уже 6 августа того же года Владимир Владимирович в письме своей невестке написал: «В Воскресенье… приезжает Давид. Смотрим: с ним какой-то мальчик, гимназист, со светлыми пуговицами — лет, мне показалось, одиннадцати-двенадцати. Ничего особенного, разве что немножко коротки светло-нанковые панталоны: новых не на что сделать. Обедаем… После обеда Давид и говорит: „Ну, теперь, Самуилушка, прочитай нам что-нибудь из твоего“. Самуилушка живо собирается. Меня берет недоверие и какое-то ужасное нехотение. „Ах ты, Боже мой! — думаю про себя, — надо слушать. Вот-то наказание!..“ Я был настоящая жертва и с досадой покорялся этому несносному слушанию! Но не прошло и полминуты, я уже был покорен, побежден, захвачен и унесен. Маленький мальчишка в слишком коротких панталонах, владел мною, и я чувствовал великую силу над собою. И голос у него совсем другой был, и вид, и поза, и глаза, и взгляд… Настоящее преображение — волшебное превращение… Какое-то разнообразие было у этого значительного человека. И лирика, и полет, и древняя речь… И тут же рядом веселые классные сатиры на товарищей, гимназию, директора и инспектора, но такие же веселые, забавные, такие a la Пушкин молодой…»
Знакомство со Стасовым не только обогатило жизнь юного Маршака, но и круто изменило ее.
«…С этого дня в моей жизни и начались события, круто изменившие весь ее ход, — вспоминал Самуил Яковлевич. — Петербург перестал быть для меня чужим, незнакомым городом, однообразным строем многоэтажных, наглухо закрытых домов. Дом Стасова, такой петербургский по своему характеру и вкусу, широко открыл передо мной двери и сразу породнил меня с этим строгим и умным городом…
Чуть ли не каждый день бывал я у Владимира Васильевича то дома, то в Публичной библиотеке.
Помню, в одну из первых наших встреч я задержался в библиотеке у Владимира Васильевича до конца его занятий…
С тех пор я не раз заходил за Стасовым, чтобы вместе ехать к нему на Седьмую Рождественскую…
Пожалуй, еще больше любил я бывать у Стасова за городом — в деревне Старожиловке, близ Парголова.
За несколько дней до нашего расставания Владимир Васильевич повел меня к известному и модному в то время фотографу, Карлу Карловичу Булла, мастерская которого помещалась на Невском в двух шагах от Публичной библиотеки…»
Фотографии, сделанные в тот день, к счастью, сохранились. Спустя несколько дней после этой встречи Стасов побывал в гостях в Ясной поляне у Льва Толстого: «Я… стал рассказывать ему про новую свою радость и счастье, что встретил какого-то нового человека, светящегося червячка, который мне кажется как будто бы обещающим что-то хорошее, чистое, светлое и творческое впереди…» В тот день Стасов показал Толстому фотографию Маршака и попросил остановить взор на этом молодом, полном жизни лице: «Пускай ваш взор послужит ему словно благословением издалека!»
Впоследствии в письме к С. Маршаку Стасов передал слова Л. Н. Толстого о юных дарованиях: «Ах, эти мне Wunder-kinder! Сколько я их встречал и сколько раз обманулся! Так они часто летают праздными и ненужными ракетами! Полетит, полетит, светло и красиво, а там и скоро лопнет в воздухе и исчезнет! Нет! Я уже теперь никому и ничему между ними не верю! Пускай наперед вырастут и окрепнут и докажут, что они не пустой фейерверк!..»
Стасов добился перевода острогожского гимназиста в Третью петербургскую гимназию. Осуществить такое было непросто даже ему. Он просил ходатайствовать за «острогожского вундеркинда» самого великого князя известного поэта Константина Романова. Третья петербургская гимназия — одно из немногих учебных заведений, где после реформ конца XIX века сохранились лучшие традиции русской гимназии — в том числе преподавание в полном объеме древних языков. А вот из воспоминаний самого Маршака: «Эта гимназия была параднее и официальнее моей острогожской. В среде бойких и щеголеватых столичных гимназистов я казался — самому себе и другим — скромным и робким провинциалом. Гораздо свободнее и увереннее чувствовал себя в доме у Стасова…»
Смею утверждать, что без Стасова, равно как без Пушкина и Священного Писания, не было бы поэта Маршака. Одно из стихотворений Маршака «Кантата в память Антокольского. Из Библии» было написано по просьбе — по существу по заказу — Владимира Васильевича. В сообщении о вечере памяти Антокольского, состоявшемся 22 декабря 1902 года, написанном самим Стасовым, говорилось: «В заключение хор синагоги под управлением М. И. Шнейдера исполнил высокоталантливую кантату в память Антокольского (речитатив и хор), музыка для которой, с аккомпанементом фортепиано и валторны, была сочинена А. К. Глазуновым и А. К. Лядовым. Текст для этой кантаты был сочинен Сам. Яков. Маршаком».
В «Кантате» еще много несовершенного, но она полна пафоса и поэтики, идущих от Книги Бытия. Маршаку тогда едва исполнилось пятнадцать лет, а какое знание Ветхого Завета; какое проникновение в него:
Рече Господь: «Да будет муж великий!
Его весь мир недаром ждет.
Я одарю его высокою душою,
И под его творящею рукою
Холодный мрамор оживет!»
И вот явился он. К своей желанной цели
Чрез край неведомый повел он свой народ,
И мощно раздалось над смолкнувшей землею
Его «вперед», бесстрашное «вперед».
И встал он, и пошел. И на пути великом
Погибших воскрешал, и камню душу дал,
И сердце в нем зажег.
Свершен высокий подвиг,
И гений пал!..
И застонал народ: «Кого похоронил я?
Кто одинок в сырой земле лежит,
И чья рука протянута недвижно,
Чью грудь огонь не оживит?
Но не исчезнет он из памяти народной.
О нет! И будет он как радуга сиять,
И яркою звездою путеводной
Наш мрачный путь он будет освещать!»
Юдифь Яковлевна в своих воспоминаниях описывает первый триумф пятнадцатилетнего Маршака: «Когда после окончания кантаты публика требует авторов, на эстраду выходят маститые, всем известные Глазунов и Лядов, держа за руку третьего автора, которому на вид нельзя дать и четырнадцати лет… Родителей, находившихся в зале, поздравляют, их знакомят с В. В. Стасовым».
И еще один человек сыграл важную роль в судьбе Маршака. Это выдающийся меценат русско-еврейской культуры барон Давид Гинзбург. Вот письмо Стасова Давиду Горациевичу:
«Интереснейший, прекраснейший, добрейший, милейший, etc, etc барон Давид Орасович, я к Вам приехал прямо из Стрельны от Вел. Князя. (Речь идет о К. М. Романове, публиковавшемся под псевдонимом К. Р. — М. Г.) Я ему говорил про нашего любезного Сама, и он сначала немного затруднился, а потом заинтересовался им…
Дорогой и милейший барон Давид Орасович, прилагаю тетрадь стихотворений нашего маленького Сама, которого Вы, по-видимому, поставите на ноги и выведете в люди. Дело чудесное, благородное и красивое, — и, если бы была какая-то (как говорят, многие, даже божатся!) будущая жизнь, Вы бы потом на том свете лизали всего 1 сковородку вместо 10 или 100, как мы все, рабы божии, твари недостойные!!»
В Ленинградском архиве Октябрьской революции сохранились дела Третьей петербургской гимназии, в которых имеется прошение от 19 сентября 1902 года Д. Г. Гинзбурга о зачислении полупансионером находящегося на его попечении С. Маршака в 4-й класс и сопроводительное письмо острогожской гимназии к документам С. Я. Маршака, полученным 7 октября 1902 года в связи с его переводом в Петербург. Вот что сказано о нем в приложенных характеристиках:
«Замечено ухудшение в здоровье, так что через это пропустил большее число уроков, чем в прошлом году. В обращении с товарищами замечено сознательное подчеркивание своего превосходства над ними и по своим способностям, и по своему развитию. Поведения отличного.
Д. Милославский».
Маршак встречался со Стасовым едва ли не ежедневно: то — в публичной библиотеке, где работал Владимир Васильевич, то — в его доме на Седьмой Рождественской улице. Но чаще всего на даче Стасова в деревне Старожиловке: «На даче Владимир Васильевич укладывал меня на ночь в своей комнате, наверху, — вспоминал Маршак, — и часто будил меня громовым, стасовским, шепотом:
— Сам, ты спишь?
После этого обращения я уже, конечно, не спал и, пользуясь стариковской бессонницей хозяина, забрасывал его множеством вопросов…
У Стасова была давняя дружба со „Львом Великим“, как он неизменно называл Льва Толстого. Он был близко знаком с Гончаровым и с Тургеневым, с которым вел бесконечные споры о музыке, о литературе…
С трогательной заботливостью старался он приобщить меня ко всему, что было ему дорого».
«Он повез меня в Академию художеств и попросил Ивана Ивановича Толстого, вице-президента Академии, показать мне библейские рисунки Александра Иванова. Он брал меня с собой на органные концерты, где исполнялась музыка композитора, которого он ставил выше всех других — Баха.
Помню, как после одного из таких концертов он решительно тряхнул головой и сказал:
— И после всего этого помирать? Нет, не согласен!..»
Заметим, восьмидесятилетний Стасов обращался с пятнадцатилетним Маршаком, как со взрослым, хотя обращался к нему на «ты» и никогда не называл Самуилом. «Впоследствии при каждой встрече он прибавлял мне какое-нибудь новое шутливое прозвище: „Маршачок-Судачок-Чудачок-Усачок“ и т. д.
Впрочем, чаще всего он называл меня короче — „Сам“…»
Стасов занялся воспитанием Маршака не на шутку. Он рассказывал Маршаку о своих встречах и дружбе с выдающимися художниками, в частности о Крамском, «а он ведь твой земляк, Сёмушка. Родился он в Острогожске».
13 сентября 1902 года, еще до зачисления в Третью петербургскую гимназию, Маршак писал Стасову, какой путь он для себя выберет в литературе:
«…С величайшим удовольствием прочел я „25 лет русского искусства“. Все глубоко, глубоко запало мне в душу. Мне кажется, что все то, что Вы считаете качествами и недостатками художника, может быть применено и к писателю. Я уверен, что вместо того, чтоб под звуки „лиры“ носиться в небесах — художник должен познакомиться лучше с землей, с ее людьми. Тут он может принести много, много пользы…
…Мне говорят, что я могу перемениться, но я твердо верю, что человек с волей никогда не изменит своего намерения. А у человека, который хочет поработать в своей жизни, должна быть сильная воля…»
Как уже говорилось, Маршак не отличался крепким здоровьем. В упомянутом выше письме он сообщает Стасову: «Грудь у меня болит, болит сильно — не знаю, что дальше будет». Надо ли говорить о реакции Стасова. Он тут же обратился к барону Гинзбургу с просьбой помочь С. Маршаку.
В начале весны 1903 года Гинзбург повез Маршака в Осиповку — местечко на Подолии. Лечение в Осиповке принесло пользу, но, увы, ненадолго.
«Здоровье мое было совершенно поправилось, но вдруг вчера опять хлынула кровь. Думаю, что к концу лета все поправится», — пишет юный Маршак Стасову. И еще сообщает в этом письме: «У меня есть урок. Я занимаюсь с бедным еврейским мальчиком. Он удивительно хочет учиться. Занимаюсь и сам. Читаю немного, так как здесь очень мало книг. Из Петербурга получаю много писем. Какая чудная вещь Толстого: „Девчонки умнее стариков“. В какие красивые формы облекает он правду. Какая чудная наблюдательность. Как просто все, безыскусственно. Да разве хоть кто-нибудь из русских писателей писал так правдиво и так художественно!»
Письма Маршака подсказали В. В. Стасову неожиданную мысль, которую он изложил в своем послании юноше от 26 апреля 1903 года: «А знаешь, что я тебе скажу (впрочем, это будет, кажется, не новость, а повторение того, что уже раз или два тебе прежде говорил): не знаю, ошибаюсь я или нет, а мне все кажется, что ты будешь главным образом не прекрасным стихотворцем, а превосходным прозаиком. Ведь бывает же иногда с людьми: начинают со стихов, а потом съезжают на прозу, и оказывается, что это-то и есть настоящая их сила и власть… Пускай решает время».
Дружба юного Маршака с Великим Стариком В. В. Стасовым — явление само по себе уникальное. Вот отрывок из письма Маршака к своему брату Моисею от 23 августа 1904 года: «Спешу поделиться с тобой моей новой радостью… Вчера Владимир Васильевич (Стасов. — М. Г.) сказал мне, что вечером у него будет обед, на который приедет много гостей, между прочим, Репин, Максим Горький, Федор Шаляпин, Глазунов, Гинзбург, Блуменфельд (композитор) и многие другие. Мы составили шуточный адрес (я написал стихи, а Гинзбург разрисовал)»:
То не бор шумит и не гром гремит,
В бурю грозную, в полночь темную:
Это голос Федора Великого,
Славного богатыря Ивановича…
Загреми же ты! — мы послушаем,
Задрожим, как лист в бурю по ветру…
Это был экспромт. А настоящие стихи-воспоминания об этом вечере Маршак написал спустя много десятилетий. Вот уж воистину — не все предается и поддается забвению.
Маршак уже на склоне лет воздвиг поэтический памятник тому незабываемому дню:
Дождь барабанит в тишине
По зелени садовой.
А он племянницам и мне
Читает вслух Толстого…
Во дни рождений, именин
На стасовском рояле
Когда-то Римский, Бородин
И Мусоргский играли.
Тревожил грузный Глазунов
Всю ширь клавиатуры,
И петь весь вечер был готов
Под шум деревьев и кустов
Шаляпин белокурый.
И еще из воспоминаний Маршака об этой встрече на даче у Стасова: «Шаляпин обнял меня и поцеловал… после обеда Стасов предложил мне прочесть что-нибудь. Я прочел: „Рече Господь“, „Франческа да Римини“ и „Из Исайи“».
…О, как вы пали. Лежите в пыли,
Молите Бога о сытом покое…
Больно Мне, стыдно за рабство людское,
Жалкие черви земли!
Дал Я вам по два орлиных крыла,
Дал Я вам синюю глубь небосклона, —
Кровлей прикрылись вы: слишком бездонна
Вечная даль вам была!..
Я развернул вам безбрежную степь, —
Вы ж возвели эти стены!..
Дал Я вам дух Свой — огонь вдохновенный…
Был он всесилен, как царь над Вселенной,
Вами закован он в цепи!..
22 августа 1904 года запомнилось Маршаку еще и тем, что в этот день в доме у Стасова он познакомился с Горьким. «Горький взял меня крепко за руки, усадил около себя, стал гладить мою руку и сказал: „Будем переписываться“ <…>». Услышав в тот день стихи юного Маршака, расчувствовался до слез. Со слов Стасова он знал о плохом состоянии здоровья Маршака и предложил:
— Хотите жить в Ялте? Мы с Федором это устроим. Верно, Федор?
— Непременно устроим, — весело отозвался Шаляпин. Через некоторое время Горький вызвал Маршака в Ялту. Знакомство с Горьким перешло в настоящую дружбу. С тех пор в дни радости и успеха, в самые трудные, трагические минуты жизни Горький и жена его Екатерина Павловна были для Маршака талисманом. Алексея Максимовича Маршак запечатлел в стихотворении «Молодой Горький»:
Он сухощав, и строен, и высок,
Хоть плечи у него слегка сутулы.
Крыло волос ложится на висок,
А худобу и бледность бритых щек
Так явственно подчеркивают скулы…
На нем воротничков крахмальных нет.
На мастера дорожного похожий,
Он в куртку однобортную одет
И в сапоги обут из мягкой кожи.
Таким в дверях веранды он стоял —
В июльский день, безоблачный, горячий, —
И на привет собравшихся на даче
Басил смущенно: «Я провинциал!»…
Товарищ мой открытку мне привез,
Где парень молодой в рубашке белой,
Назад откинув прядь густых волос,
На мир глядел внимательно и смело…
Не гостем он приехал в Петроград,
Хоть и зовет себя провинциалом.
Вербует он соратников отряд
И властно предъявляет счет журналам…
Написаны эти стихи были в 1954 году, то есть через пятьдесят лет после встречи Маршака с Горьким. Впечатления от этой встречи оказались неизгладимыми. Впрочем, как и встреча с Великим Стариком Стасовым.
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКДанный текст является ознакомительным фрагментом.
Читайте также
Прощай
Прощай Именно тогда мы и начали умирать, верно? Ты во всем винила меня.Ничего подобного. Кого угодно, только не тебя.Потому, что я не смог спасти тебя и ребенка.Только не тебя.Потому, что не я испытал все эти страдания. Не я истекал кровью.Не ты. Я. Я во всем виновата, я это
Письмо двадцать седьмое Год 1914. «Прощай, Танюша, прощай, любимая…»
Письмо двадцать седьмое Год 1914. «Прощай, Танюша, прощай, любимая…» Графический объект27 В 4 часа утра я нашла Диму в конюшне, он уже сам заседлал Гнедка и Червонца. Обогнув дом, миновав мостик через Северку, мы пустили лошадей мелкой рысцой по лесной дорожке. Предрассветный
Прощай
Прощай Итак, мы произносим: «Доброй ночи» — И, как любовники, идем опять, На самое последнее свиданье, Успев лишь вещи наскоро собрать. Последний шиллинг опустив за газ, Смотрю, как платье сбросила бесшумно, Потом боюсь спугнуть я шелест гребня, Листве осенней вторящий
Прощай
Прощай Этот жалкий кабак много лет Осень долгим дождем убивает. Я пришел, но тебя уже нет, От страданья любовь убывает. Я страдаю, когда ты ушла, Я смеяться учился искусно. Плачу я без любви, без тепла И живу с той поры только грустно. Ты хотя бы на память храни Мое сердце,
Ante Venezia («Прощай, прощай, Гельвеция…»)[174]
Ante Venezia («Прощай, прощай, Гельвеция…»)[174] Прощай, прощай, Гельвеция, Долой туман и холод! Да здравствует Венеция, Где каждый будет молод! Привет тебе, жемчужина, Восьмое чудо в мире, Стихов, примерно, дюжина Уже звучит на лире! О, tanto di piacere Di far, di far la sua, La sua conoscenza, Venezia! (ma doue) O,
8 июля, Острогожск
8 июля, Острогожск Мы проживаем в единственном неразрушенном квартале города, на юге Острогожска. За домом продолговатый узкий сад с овощными грядками, высокой кукурузой и просом. Лук, укроп и другая зелень добавляются в пищу в качестве приправы. Завтрак начинается с
«Прощай!»
«Прощай!» Со дня прихода отца в детскую во время моей болезни я его не видел; он несколько раз хотел зайти, но я под разными предлогами от этого уклонялся. Потом, когда я поправился, он по делам уехал в Казань.Накануне моего отъезда в Швейцарию он вернулся, и мы нечаянно
«Прощай, дом! Прощай, стара я жизнь!»
«Прощай, дом! Прощай, стара я жизнь!» Внутренние процессы большого, решающего для всей жизни значения происходили в душе Антоши. Он очень много читал, много думал. Он был приветливым, веселым товарищем, но глубоко самостоятельным человеком, ревниво оберегавшим от всех свою
Ну что ж, прощай…
Ну что ж, прощай… В воскресенье 22 мая гроб с телом Джеки, накрытый старинным покрывалом, стоял в ее гостиной перед камином. Утром подле него сидел Морис, читал воскресные газеты, как они оба привыкли. Он и дети пригласили друзей и родных на неофициальные поминки перед
ПРОЩАЙ, ДНЕПР, ПРОЩАЙ, УКРАИНА!
ПРОЩАЙ, ДНЕПР, ПРОЩАЙ, УКРАИНА! В тот солнечный майский день, когда поезд должен был увезти Лесю на Кавказ, она незаметно вышла из дому, наняла извозчика до Владимирской горки. Был десятый час утра. От Трехсвятительской улицы широкая аллея вела к круглому деревянному
Прощай, Юра!
Прощай, Юра! ..Всех интересует только один вопрос: «Почему?..»-Что ж... «Официальная» причина смерти до сих пор неизвестна. Во всех медицинских документах так и записано: «Скоропостижная смерть». И все.Что же касается неофициальной версии, то их множество. Но все сходятся на
Прощай!
Прощай! На съемочной площадке Эльдара Рязанова Гурченко побывала три раза. Первый раз — в самом начале пути и после — последовавший оглушительный успех. Второй раз — на «Вокзале для двоих». Это уже была пора зрелости, середина всего. И на третий раз — «Старые клячи». Ну
III. «ПРОЩАЙ, ДОМ! ПРОЩАЙ, СТАРА Я ЖИЗНЬ!»
III. «ПРОЩАЙ, ДОМ! ПРОЩАЙ, СТАРА Я ЖИЗНЬ!» Внутренние процессы большого, решающего для всей жизни значения происходили в душе Антоши. Он очень много читал, много думал. Он был приветливым, веселым товарищем, но глубоко самостоятельным человеком, ревниво оберегавшим от всех
89. Прощай, Эдит, прощай!
89. Прощай, Эдит, прощай! При жизни Эдит Пиаф никогда не превращала свои концерты в эстрадное шоу. Она просто пела. То есть говорила со зрителями на доступном всем языке. Общалась напрямую, делясь своими мыслями и чувствами.Не превратились в шоу и ее похороны. Именно этого