Сын Лев Николаевич Гумилёв. Трагедия отчуждения
Сын Лев Николаевич Гумилёв. Трагедия отчуждения
Лидия Корнеевна Чуковская:
2 августа 1940. …Уже несколько раз, в другие мои посещения, мне слышалось — когда Анна Андреевна провожала меня через кухню по коридорчику или в минуты длинных ее молчаний среди разговора — мне слышалось Лёвино имя, произносимое ею будто на глубине, будто со дна морского добытое… «Лёва! Лёва!» — повторяла она одним дыханием. Даже не звук — тень звука, стона или зова… Сегодня мне довелось услышать этот стон несколько раз.
Михаил Викторович Ардов:
Лев Николаевич с детства обладал сильным сходством со своим родителем. Это видно на широко известной фотографии, об этом упоминает в своих воспоминаниях В. Ф. Ходасевич… Но в зрелые годы Гумилёв стал похож на мать. Этому способствовало некое приключение на фронте. Было это, если я не ошибаюсь в Польше. Лев Николаевич попал под минометный обстрел. Одна из мин угодила в какой-то деревянный настил, взрывной волной оторвало доску, и она угодила Гумилёву в самую переносицу. В результате этой травмы нос у него стал с горбинкой — точь-в-точь, как у Ахматовой.
Эмма Григорьевна Герштейн:
После многих перипетий он вернулся в Ленинград, где его ждала на Фонтанке отдельная комната рядом с материнской.
Любовь и согласие между ними, изредка нарушаемые неизбежными бытовыми стычками, длились до его последнего ареста в 1949 году. Новая семилетняя разлука породила множество недоразумений между ними. К несчастью, они завершились полной ссорой, омрачившей последние пять лет жизни Ахматовой.
Наталия Александровна Роскина:
Оживление наступило в доме Ахматовой — ненадолго, — когда вернулся с войны, из Берлина, ее сын Лев Николаевич Гумилёв. Однажды Анна Андреевна открыла мне дверь в дорогом японском халате с драконом. Она сказала: «Вот, сын подарил. Из Германии привез». Ведь, в сущности, ей всегда так хотелось простых женских радостей. Очень была она в тот день веселая.
Ирина Николаевна Пунина:
Шло время. Лёва работал в Музее этнографии народов СССР. Летом уезжал в экспедиции. Писал свою первую диссертацию. В конце 1948 года он ее защитил. По этому случаю в моей комнате был устроен праздничный ужин. Птица испекла пирог с капустой. Я готовила. Лёва принес водку и закуски. Был короткий период некоторого равновесия и спокойствия для А.А.
Наступил 1949 год. Папу арестовали 26 августа днем. Во время обыска и ареста дома были только папа и Акума.
Стихотворение «Колыбельная» она пометила этой датой
Я над этой колыбелью
Наклонилась черной елью.
Бай, бай, бай, бай!
Ай, ай, ай, ай…
Я не вижу сокола
Ни вдали, ни около.
Бай, бай, бай, бай!
Ай, ай, ай, ай.
26 августа 1949 (днем). Фонтанный Дом
Лёву арестовали 6 ноября, когда он зашел домой в обеденный перерыв. Обыск закончили скоро. Акума лежала в беспамятстве. Я помогла Лёве собрать вещи, достала его полушубок. Он попрощался с мамой, вышел на кухню попрощаться со мной, его увели. Старший из сотрудников, уходя, сказал мне:
— Пожалуйста, позаботьтесь об Анне Андреевне, поберегите ее.
Я остолбенела от такой заботы. Входная дверь захлопнулась. Я выпустила Аню, которой не велела высовываться из моей комнаты все время обыска. Мы вместе с ней пошли и сели около Акуминой постели. Молчали…
Следующие дни Анна Андреевна опять все жгла.
Эмма Григорьевна Герштейн:
Вероятно, я удивлю сэра Исайю Берлина, если сообщу, что Лёву очень жестко допрашивали о визите заморского дипломата к его матушке. В первые дни после возвращения, когда все в его сознании ходило ходуном, Лёва не мог связно рассказывать о всем перенесенном за эти годы. Тем больше веры вызывали слова, вырывающиеся у него бесконтрольно. Так, например, его мучило, что он отозвался пренебрежительно об Анне Андреевне в связи с вопросом о злополучном визите: «Мама стала жертвой своего тщеславия». В другую минуту он вспоминал с надрывом, что должен был отвечать за пепел сожженных бумаг, лежащий в пепельницах. «Что она жгла?» — спрашивали его. А это были всем известные сожженные записочки, на которых Анна Андреевна записывала зловещие новости, справедливо боясь подслушивающего аппарата, не замечая, как выдают ее эти сожженные бумажки, найденные очередным стукачом после ухода от Ахматовой кого-нибудь из ее близких друзей. Однажды Лев невольно вспомнил, как следователь, схватив его за волосы, бил головой о крепкую стену Лефортовской тюрьмы, требуя его признания о шпионской деятельности Ахматовой в пользу Англии…
Наталия Александровна Роскина:
Об этом своем горе Анна Андреевна никогда со мной не говорила. Одно только: я приехала в Ленинград, пришла к ней, ничего не зная, спросила запросто: «А где Лёва?» Она ответила: «Лёва арестован». Звук этих слов — полувскрик, полустон, полушепот — до сих пор стоит у меня в ушах.
Это был третий арест его: первый раз — в начале тридцатых годов, второй раз — в конце тридцатых, с приговором к расстрелу… Такова была судьба Анны Андреевны, каждое горе приходило к ней не один раз, а повторяясь дважды, трижды…
Эмма Григорьевна Герштейн:
Но что же могла написать Анна Андреевна в лагерь о своей жизни? Что после прощания с Лёвой и благословения его она потеряла сознание? Что она очнулась от слов гэбэшников: «А теперь вставайте, мы будем делать у вас обыск»? Что она не знает, сколько дней и ночей она пролежала в остывшей комнате? И когда в один из этих дней она спросила десятилетнюю Аню Каминскую: «Отчего ты вчера не позвала меня к телефону?», то услышала в ответ: «Ну, Акума, я думала, ты без сознания…»
Что в этом тумане горя она сожгла огромную часть своего литературного архива, который оставался в беспорядке под рукой? А там были не архивные документы, а живые рукописи ее ненапечатанных стихов! Она переживала это уничтожение как конец глубинного смысла всей своей жизни. Но и этого мало — она довершила свой порыв самоубийственным актом: написала верноподданнические стихи — вплоть до восхваления Сталина ко дню его рождения 21 декабря 1949 г. Весь следующий год журнал «Огонек» печатал за ее подписью стихотворный цикл «Слава миру», который всю оставшуюся жизнь жег Анну Андреевну как незаживающая рана. После этого выступления у нее навсегда появилась фальшивая интонация в разговоре на людях.
«…Я пожертвовала для него мировой славой!!» — выкрикнула она в пароксизме отчаяния и обиды на нескончаемые попреки вернувшегося через семь лет (!) сына. Она мучилась своим невольным обманом неведомых читателей, обволакивавших всегда ее поэзию тайным пониманием. В 1922 г. она имела право сказать:
Я — голос ваш, жар вашего дыханья,
Я — отраженье вашего лица.
И была верна этому единству. Пока ее не скосила беда, она надеялась, что на «том берегу» «темнеет небесный простор», где она «не глохла» бы «от зычных проклятий». Но и это «блаженное где-то» ее обмануло. Когда железный занавес немного раздвинулся, оттуда послышался шепоток мещанской сплетни и, что еще хуже, — повсеместные разговоры «иноземцев» об увядании ее таланта:
И писали в почтенных газетах,
Что мой дар несравненный угас,
Что была я поэтом в поэтах,
Но мой пробил тринадцатый час.
Она отреклась от нравственной чистоты своей поэзии ради спасения сына, а получила одни плевки с разных сторон и от того же сына. Когда, негодуя, он в который раз приводил ей в пример других матерей, она повторила, не выдержав: «Ни одна мать не сделала для своего сына того, что сделала я!» И получила в ответ катанье по полу, крики и лагерную лексику. Это было при мне.
Жертва Ахматовой оказалась напрасной. «Грехопадение», насколько мне известно, никто ей не заказывал и ничего не обещал. Но она помнила, что ей ставили в вину ее молчание после постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград» и исключили из Союза писателей. Лёву, как мы видим, не выпустили, а надломленной Ахматовой предоставили право говорить с кем попало непроницаемым тоном и переводить на русский язык стихи своих иноязычных подражательниц. Если кто-нибудь думает, что это не пытка, он ничего не знает о радостях и страданиях творческой личности.
В первый год (1950) Анна Андреевна только ездила раз в месяц в Москву, чтобы передавать дозволенную сумму в Лефортовскую тюрьму и получать расписку арестанта, то есть убедиться, что он жив и находится еще здесь…
Что же можно было сообщать в лагерь при такой переписке? Что Арктический институт стал выживать из Фонтанного Дома Анну Андреевну и Иру Пунину с ее семейством? Институт терпел их «проживанье» в своем ведомственном доме до ареста Николая Николаевича Пунина в августе 1949 г. и Левы — в ноябре. Но теперь, когда обе женщины остались такими беззащитными и уязвимыми, их буквально преследовали. Они жались друг к другу. В конце концов в начале 1952 г. Ирина позвонила в Москву к Анне Андреевне: «Ты как хочешь, а я больше не могу. Я беру квартиру на Красной Конницы». Анна Андреевна была поставлена перед свершившимся фактом. Вообще-то она не хотела расставаться с Ирой и Аней, но в этой новой квартире не было комнаты для Лёвы. На Фонтанке после войны у Ахматовой были две комнаты, в одной жил Лёва. Теперь она сразу сжалась, подумав о его устройстве по возвращении, а на это она не теряла надежды, хотя он был осужден на десять лет. Могла ли она, уже перенесшая тяжелый инфаркт, остаться одна на съеденье грубых администраторов института? Борьба была безнадежной, и она дала свое согласие на переезд.
Когда вышло разрешенье писать чаще и более длинные письма, она уже не посвящала Лёву в тяжкие подробности своего существования. Впрочем, о чем бы она ему ни писала, он все равно отвечал брюзжанием и обидами. Они заглушали его ужас от непосильных ударов судьбы. <…>
Образ Ахматовой порождал множество сплетен. Думаю, что не без помощи КГБ. Лёве было невдомек, что его одинокая мать, живя годами в чужих семьях, не может есть, пить, болеть, принимать нужных людей и друзей, не участвуя в общих расходах своих гостеприимных хозяев. По этому поводу я вынуждена упомянуть об одном раздутом эпизоде, продолжающем до сих пор бросать незаслуженную тень на имя Ахматовой. Речь идет об автомобиле «Москвич», подаренном Анной Андреевной Алеше Баталову, старшему сыну Нины Антоновны, тогда еще не прославленному киноактеру, а скромному солдату, отбывающему воинскую повинность в Москве. Со своей молодой женой он занимал на Ордынке семиметровую комнату, из которой их выселяли, когда Ахматова приезжала в Москву. Она живала в их комнате не менее четырех месяцев подряд, а когда заболевала — и дольше. Между тем в 1953 году она заработала большие деньги за перевод драмы Виктора Гюго «Марион Делорм», которая печаталась в пятнадцатитомном юбилейном издании, оплачиваемом по повышенным ставкам. Естественно, что, став такой, по нашим масштабам, богатой, она делала посильные подарки окружавшим ее друзьям. А Баталову — особенный. Он его заслужил. Маленький «Москвич», стоивший тогда девять тысяч, доставил Алеше много радости, а Анне Андреевне нравственное удовлетворение.
Анна Андреевна Ахматова. Письмо К. Е. Ворошилову. 8 февраля 1954:
Глубокоуважаемый Климент Ефремович!
Умоляю Вас спасти моего единственного сына, который находится в исправительно-трудовом лагере (Омск, п/я 125) и стал там инвалидом.
Лев Николаевич Гумилёв (1912 г. р.) был арестован в Ленинграде 6 ноября 1949 г. органами МГБ и приговорен Особым Совещанием к 10 годам заключения в ИТЛ.
Ни одно из предъявленных ему на следствии обвинений не подтвердилось — он писал мне об этом. Однако Особое Совещание нашло возможным осудить его.
Сын мой отбывает срок наказания вторично. В марте 1938 года, когда он был студентом 4-го курса исторического факультета Ленинградского университета, он был арестован органами МВД и осужден Особым Совещанием на 5 лет. Этот срок наказания он отбыл в Норильске. По окончании срока он работал в качестве вольнонаемного в Туруханске. В 1944 году, после его настойчивых просьб, он был отпущен на фронт добровольцем. Он служил в рядах Советской Армии солдатом и участвовал в штурме Берлина (имел медаль «За взятие Берлина»). После Победы он вернулся в Ленинград, где в короткий срок окончил университет и защитил кандидатскую диссертацию. С 1949 г. служил в Этнографическом музее в Ленинграде в качестве старшего научного сотрудника.
О том, какую ценность для советской исторической науки представляет его научная деятельность, можно справиться у его учителей — директора Государственного Эрмитажа М. И. Артамонова и профессора Н. В. Кюнера.
Сыну моему теперь 41 год, и он мог бы еще потрудиться на благо своей Родины, занимаясь любимым делом.
Дорогой Климент Ефремович! Помогите нам! До самого последнего времени я, несмотря на свое горе, была еще в состоянии работать — я перевела для юбилейного издания сочинений Виктора Гюго драму «Марьон Делорм», и две поэмы великого китайского поэта Цюй-юаня. Но чувствую, что силы меня покидают: мне больше 60-ти лет, я перенесла тяжелый инфаркт, отчаяние меня разрушает. Единственное, что могло бы поддержать мои силы, — это возвращение моего сына, страдающего, я уверена в этом, без вины.
Лидия Корнеевна Чуковская:
1 ноября 1955. …У нее роковые дни. Решается Лёвино дело.
…Она какая-то оглушенная. Не слышащая чужих речей. Тиха и напряжена. Да и какие тут речи! Не знаешь, о чем и говорить с ней, каждое слово кажется неуместным. Вслушивается во что-то свое с таким напряжением, будто, сидя в кресле у меня в комнате, может каждую секунду получить откуда-то долгожданную весть. Даже озирается по сторонам.
Наталия Александровна Роскина:
В 1956 году вернулся из лагеря Л. Н. Гумилёв, чуть ли не позже всех. Анна Андреевна мучительно хлопотала о нем. Все вокруг возвращались, а ее хлопоты оставались бесплодными, и мне кажется, она была на пределе всех своих сил, когда Лёву наконец освободили.
Лидия Корнеевна Чуковская:
15 мая 1956. …Мне хочется написать большими буквами:
ВЕРНУЛСЯ ЛЁВА
Анна Андреевна приехала 14-го. А 15-го, ничего не зная о ней, зашел к Ардовым, по дороге в Ленинград, освобожденный Лёва.
Любо видеть ее помолодевшее, расправившееся лицо, слышать ее новый голос.
Мы вошли в маленькую комнату. Там — клубы папиросного дыма.
— Накурил Лёвка! — сказала Анна Андреевна, рукой разгоняя дым, — сказала таким домашним, мило-ворчливым материнским голосом, что я почувствовала себя счастливой.
Наталия Александровна Роскина:
Лев Николаевич вышел из лагеря с последней волной «реабилитации». Анна Андреевна стала о себе говорить: «Я хрущевка», «Я из партии Хрущева». Долго она продолжала это твердить, настаивая, что Хрущеву можно простить многое за то, что он выпустил из тюрьмы невинных людей.
Лидия Корнеевна Чуковская:
26 марта 1958. …На второй день, когда мы были с Анной Андреевной одни, вдруг отворилась дверь и вошел человек с резкими морщинами у глаз и на лбу, с очень определенно-очерченным и в то же время дряблым лицом.
— Вы незнакомы? — спросила меня Анна Андреевна.
— Нет.
— Это мой сын. Лёва!
Я не узнала его от неожиданности, хотя мне и говорили, что он в Москве.
Ощущение огромности и малости вместе. Так бывает в любви. Гадания по стихам; странные совпадения в датах; сердце, обрывающееся в колени от каждого телефонного звонка и почтальонного стука; дрожащие листки письма; а потом окажется — это всего лишь человек: не больше и не меньше; человек — голова, руки, ноги. Такая огромная и такая обычнейшая из обычных малость: человек. Вот он передо мною; слово из четырех букв: Лёва. Не мои — все ее бессонницы, сны, невстречи и встречи, окошечки над заплеванным полом, красное сукно на столах, заявления, повестки, посылки, волосок, вложенный в тетрадку стихов, и стихи в огне… Два десятилетия ее жизни. Материализованное время: десятилетия, и материализованное пространство: тысячи километров. И это, оказывается, просто человек — и он здесь, в этой комнате. Его можно тронуть рукой или назвать по имени.
«Мама». «Сынуля. Детонька».
Стены этой комнаты пропитаны мыслями о нем, стихами — ему. И снег, и деревья, и заря за окошком. И рубцы от инфарктов на мышце ее сердца
В последний раз я видела Лёву, если не ошибаюсь, в <19>32 году, когда Люша была совсем маленькая и у нас на Кирочной гостил Николай Иванович, друживший с Цезарем. Жил он у нас, а целые дни пропадал у неведомой мне тогда Анны Андреевны. Однажды он пришел к нам оттуда вместе с Лёвой. Это был юноша лет 17–19, некрасивый, неловкий, застенчивый, взглядом сильно напоминавший отца, одетый, кажется, в ватник, что даже и по тем временам казалось уже странным. А раньше — это был Лёвушка-Гумилёвушка, давным-давно, еще в моем детстве, мальчик с золотыми волосами, кудрявый, его приводил к нам отец, и он у нас в столовой сам с собой играл в индейцев, прыгая с подоконника на диван.
Сейчас сходство с отцом совсем потерялось, а чем-то — не знаю чем — верхней частью головы, лбом, висками похож он на Анну Андреевну. Говорит картаво, грассируя. Одет как все, но чем-то резко отличается от всех. Чем — не знаю. Впрочем, был он в комнате у Анны Андреевны при мне не более минуты. Взял какие-то книги и понес их в библиотеку, сказав, что вернется к обеду.
Эмма Григорьевна Герштейн:
Он вернулся в 1956 году до такой степени ощетинившийся против нее, что нельзя было вообразить, как они будут жить вместе. Оба были больны, обоим надо было лечиться, а Лёве не терпелось строить себе новую свободную жизнь. Кончилось тем, что он жил один, на отлете. Его приходы вносили больше напряжения в эту странную «семью». К сожалению, окружающие не старались смягчить это положение, напротив, только усиливали назревающий полный раздор. <…>
Постепенно Лёва отходил от политической стороны своей судьбы и переводил свои отношения с матерью в бытовой психологический план, при этом очень банальный. Помню, как редко плачущая Анна Андреевна прослезилась, жестоко уязвленная моим неосторожным рассказом. Речь шла о его стремительном ухаживании за одной из приятельниц Анны Андреевны, которой он жаловался: «Мама не любила папу, и ее нелюбовь перешла на меня». «Он торгует нами!» — вскричала в слезах пораженная Ахматова. Да, конечно, узнать из «достоверного источника» об отношениях знаменитых поэтов Ахматовой и Гумилёва было жгуче интересно и повышало шансы их влюбленного сына на внимание дамы. Потому-то она и рассказывала мне об этих беседах.
Анну Андреевну угнетало это сознательное снижение масштаба ее общей судьбы с сыном. Ее поражал появившийся у него крайний эгоцентризм. «Он провалился в себя», — замечала она, или: «Ничего, ничего не осталось, одна передоновщина». Она убежденно говорила, что «он таким не был, это мне его таким сделали!».
Лидия Корнеевна Чуковская:
4 января 1962. Вернувшись, я отправилась с докладом к Нине Антоновне, и она рассказала мне горькие вещи. Я, конечно, давно уже чувствовала, что между Лёвой и Анной Андреевной неладно, — однако чувствовать или услыхать — большая разница. То, что сказано было мне в больнице Анной Андреевной, теперь вполне подтвердила Нина. Лёва и в самом деле верит, будто он пробыл в лагере так долго из-за равнодушия и бездействия Анны Андреевны.
Я — многолетняя свидетельница ее упорных, неотступных хлопот, ее борьбы за него. Больше, чем хлопот, то есть писем, заявлений, ходатайств через посредство влиятельных лиц. Всю свою жизнь она подчинила Лёвиной каторге, всё, даже на такое унижение пошла, как стихи в честь Сталина, как ответ английским студентам. И от драгоценнейшей для себя встречи отказалась, боясь повредить ему. И сотни строк перевела, чтобы заработать на посылки ему, сотни строк переводов, истребляющих собственные стихи.
А Лёва, воротившись, ее же и винит!.. Но, подумала я, искалечен он не только лагерем: и юностью, и детством. Между родителями — разлад. Отец расстрелян. Нищета. Отчим. Он — обожаемый внук, единственный и любимый сын, но оба родителя вечно были заняты более своею междоусобицей, чем им; мать — «…измученная славой, / Любовью, жизнью, клеветой», — не это ли давнее, болезненное детское чувство своей непервостепенности он теперь вымещает на ней?
Затравлен он, одинокий сын всемирно знаменитых родителей, но бедная, бедная, бедная Анна Андреевна… По словам Нины Антоновны, Ира и Лёва ненавидят друг друга. Тоже хорошо! Вот откуда инфаркты. Вот отчего Анна Андреевна постоянно стремится в Москву. Никакое постановление ЦК не властно с такой непоправимостью перегрызать сердечную мышцу, как грызня между близкими. Нина Антоновна пыталась урезонить Лёву (в Ленинграде, без ведома Анны Андреевны, говорила с ним), но тщетно. Он заявил: «Ноги моей не будет у матери в доме». Ну хорошо, в доме. А в больнице? Да и есть ли у его матери дом?
Где ее дом и где его рассудок?
Михаил Викторович Ардов:
В самые последние годы жизни Ахматовой у нее с сыном прекратились всякие отношения. В течение нескольких лет они не виделись вовсе. У них были взаимные претензии, и каждый из них был в свою меру прав. Однако же Льву Николаевичу следовало бы проявлять больше терпимости, учитывая возраст и болезненное состояние матери.
Эмма Григорьевна Герштейн:
Когда в последнем августе я гостила у Анны Андреевны в Комарове, она мне сказала: «Я бы хотела помириться с Лёвой». Я ответила, что, вероятно, и он этого хочет, но боится чрезмерного волнения и для нее и для себя при объяснении. «Да не надо объясняться, — живо возразила Анна Андреевна. — Пришел бы и сказал: «Мама, пришей мне пуговицу»».
Михаил Викторович Ардов:
В марте шестьдесят шестого состоялся наш с ним единственный разговор об его отношениях с матерью, о причинах ссоры с ней. Было это на девятый день после смерти Анны Андреевны, мы поехали к нему домой после панихиды в Гатчинской церкви. Он мне сказал такую фразу:
— Я потерял свою мать в четвертый раз.
И далее он перечислил: первый — какое-то отчуждение в 1949 году, второй — в пятьдесят шестом, сразу после освобождения, третий — последняя ссора, когда они перестали встречаться.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.