Послесловие Разрушение личности

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Послесловие

Разрушение личности

После смерти отца у Льва Львовича была возможность по-новому осмыслить свои отношения с ним, сделать какие-то выводы, прежде всего о себе самом, и начать жить по-новому, без прежних метаний. Ведь и условия для этого вполне сложились: он был еще достаточно молод, делал успехи в скульптуре, у него была прекрасная заботливая жена Дора и пятеро детей.

Много лет спустя в 1932 году его младшая сестра Александра Львовна писала старшей сестре Татьяне Львовне Сухотиной-Толстой: «Мы, дети Толстого, должны бы были всю жизнь быть настороже, помнить что ли, что мы получали, мы не заслужили. Мы же всегда считали, что получали слишком мало».

К сожалению, Лев Львович или не понимал того, что быть сыном Толстого – это великая ответственность и крест, или, как раз хорошо понимая это, не желал с этим мириться. В результате вся его жизнь превратилась в «историю заблудившейся души», как верно заметила его исследователь Абросимова.

После смерти отца он прожил еще тридцать пять лет – большую часть своей сознательной жизни. Но нельзя сказать, что эти годы были украшением в его биографии.

В своих воспоминаниях Лев Львович пишет, что после «мрачных похорон» отца немедленно вернулся в Париж и «с еще большей жадностью набросился на свои работы, не желая ни о чем думать, никого видеть и ни о чем больше мечтать». Увы, это было не так.

12 ноября он действительно покинул Ясную Поляну и поехал в Петербург. Через неделю после похорон Толстого в газете «Новое время» появилось письмо Льва Львовича под названием «Кто виновник». «Считаю своим долгом пока публично объявить следующее. С документами в руках всему миру я могу показать, что прямым и единственным виновником тяжелой душевной драмы, поведшей за собою печальный конец моего отца, его нечеловеческих страданий является не кто иной, как В. Г. Чертков…»

В этом письме Лев Львович во всем винил одного Черткова, утверждая, что тот «отнял у нас Толстого». Имя сестры Саши, с которой он о чем-то долго говорил перед отъездом из Ясной Поляны, не упоминалось, хотя трудно предположить, чтобы к тому времени он еще не знал о завещании отца, по которому всё его литературное наследие формально переходило одной Саше.

Но в тот же день, когда было опубликовано письмо, Тульский окружной суд обнародовал завещание Толстого. Тем не менее, в следующем письме в «Новое время» Лев Львович опять не упоминал сестру, всю ответственность возлагая на Черткова. «Обвиняю Черткова в том, что он вовлек отца в тяжелую внутреннюю борьбу, в умалчивание о завещании от самых близких ему людей, тогда как сам завещатель хотел объявить им о своем намерении, что привело отца к страшным душевным страданиям и преждевременной смерти».

Нельзя сказать, что это было неправдой. К тому же, не называя сестру, брат поступал благородно по отношению к ней.

Но в чем был смысл этих писем, породивших настоящий скандал в прессе? Заклеймить Черткова и тем самым бросить тень на его будущие старания по изданию полного собрания сочинений отца? Доказать, что он был не другом, но врагом Толстого?

Однако, все понимали, что дело обстояло гораздо сложнее. Неслучайно, никто из родных публично не поддержал Льва Львовича, а его брат Илья Львович даже оспорил его точку зрения в газете «Русское слово». Там же против брата выступила и Саша.

Проявляя бешеную публичную активность, Лев Львович, что называется, «рвал и метал». Вместо поисков мира между сыновьями Толстого, Сашей, Софьей Андреевной и Чертковым, так необходимого для работы над наследием отца, он объявлял войну.

Но кому? Чтобы оспорить завещание, нужно было судиться с Сашей. Некоторое время Лев Львович был близок к этой мысли, но затем от нее отказался. «Конечно, судебного процесса не поведу, – писал он матери 19 ноября, – хотя мог бы его выиграть…»

Он был недалек от истины. Ни власти, ни общественное мнение, особенно в лице писателей того времени, не симпатизировали Черткову. Но выиграть процесс надо было не у него, а у родной сестры, младшей, самой любимой в конце жизни дочери Толстого.

Собственно, один из таких процессов и выиграла Софья Андреевна, оспорив в Сенате право дочери на часть рукописного наследия Льва Николаевича, которую жена Толстого считала своей собственностью и хранила в Румянцевском и Историческом музеях.

Все-таки у Льва Львовича хватило здравого смысла не судиться с сестрой. Ведь это означало бы кроме всего прочего доказывать, что перед уходом из Ясной Поляны Толстой находился в состоянии старческого слабоумия и не отвечал за свои мысли и поступки.

Но насколько искренне он жалел отца, обвиняя одного Черткова в его преждевременной смерти?

В письме к матери от 23 декабря 1910 года, написанном из Парижа, он писал о нем крайне грубо:

«Шопенгауэр говорит: есть три этапа морали:

1) Эгоизм.

2) Жалость.

3) Аскетизм.

Увы, отец не сошел в своей жизни с первой ступени. Вторая была не достигнута даже в конце жизни. К чему же всё это его учение?»

В одном из мемуарных набросков об отце, вспоминая его, каким тот был в конце жизни, сын писал о нем и вовсе чудовищные слова: «Я скажу еще одну ужасную вещь. Он был завистлив. Он завидовал мне, моим годам, моим путешествиям, может быть, даже тому, что я лепил мою мать, а не его в последнее лето…»

В виду такого отношения сына к отцу можно ли удивляться тому, что в душевном выборе между ним и Чертковым Толстой неизменно выбирал Черткова, преданного ему во всем.

Казалось бы, смерть отца должна была умиротворить Льва Львовича, как это случилось с Софьей Андреевной в конце ее жизни. После судебных разбирательств с Сашей она смирилась со всем, все рукописи отдала дочери и последние девять лет своей жизни посвятила созданию в Ясной Поляне музея Толстого…

С Львом Львовичем всё происходило куда сложнее. Парадоксальным образом смерть отца не избавила сына ни от глубокой зависимости от него, ни от ревности, ни от ненависти.

При этом он продолжал его любить! Но какой-то очень болезненной любовью…

Весной 1911 года он отправляется в Америку читать лекции. Он не мог не понимать, что его пригласили как сына Толстого. В письме к матери из Америки сообщает: «Здесь очень интересно, и меня носят на руках. Приглашения всюду и ежедневно, в клубы, общества, частные дома. Говорю речи по-английски, сижу на почетных местах». Но в этом же письме пишет: «Об отце говорю мало». И здесь же: «Подарил в здешний музей бюст отца из бронзы. Приняли с благодарностью. Другую голову отца продал в бронзовый магазин, лучший в Америке. Надеюсь окупить расходы по путешествию и, может быть, заработать для семьи».

В письме к матери, написанном до поездки, он определенно говорил, что едет в Америку «с возможностью заработка». Туда же собирался его брат Илья с целью… продать Ясную Поляну американцам. Речь шла, впрочем, не об усадьбе с домом, а только о земле. Но и эти попытки двух сыновей Толстого, Ильи и Андрея, вызывали грусть у их матери, а в прессе породили скандал. Намерение сыновей Толстого продать яснополянскую землю иностранцам вызвало глубокое возмущение русского общества, выразившееся в многочисленных статьях и письмах в редакции. К чести Льва Львовича, он в этом так и не состоявшемся предприятии не участвовал, а в письме к матери назвал это «химерой».

Но его особая позиции в этом щепетильном вопросе объясняется не заботой о том, чтобы Ясная Поляна стала национальным мемориалом его отца. Об этом мечтала Софья Андреевна, но не сын. То, что вызывало грусть у матери («Вечером нахлынули сыновья Илья, Андрей и Миша, выпросили 1500 рублей и собирают Илью в Америку продавать Ясную Поляну, что мне и грустно, и противно, и не сочувственно. Я желала бы видеть Ясную Поляну в русских руках и всенародных», – пишет она в дневнике в январе 1911 года), не нравилось сыну Льву по другим причинам. Он думал не о мемориале, а об утрате родового имения. До конца своих дней он не мог простить отцу того, что Ясная Поляна так и не стала местом для жизни Толстых, и, конечно, его, Льва Львовича, в первую очередь. Даже спустя многие годы, после революции и гражданской войны, когда при Советской власти Ясная Поляна окончательно стала музеем-усадьбой Л. Н. Толстого, бедный Лев Львович в душе отказывался признавать ее в этом качестве и мучился из-за потери «родового гнезда». Он писал сыну Никите в 1931 году, сообщая о полученном из России письме от старшего брата Сергея Львовича Толстого:

«Сегодня милое письмо из Ясной от дяди Сережи. Пишет, там дивное солнечное лето. Он играет один в старой «зале» и из прежних только он и Илья Васильевич, лакей. «Жутко, как на кладбище…» Voila! И это всё сделал твой дед и мой отец вместо того, чтобы нам теперь всем наслаждаться в Ясной!

Ничего не переменилось к лучшему.

Только к худшему. Чернь остается чернью, которую надо держать в кулаке. И вот она идет кланяться на могилу великого Толстого, не понимая, что он принес России и той же черни одно только зло своей ограниченностью ума и тщеславием и христианской гордостью».

Таким отношением к отцу уже после его смерти отличался лишь один из сыновей Толстого – Лев Львович.

Но, осуждая отца за эгоизм, гордость, тщеславие, он, очевидно, сам должен был являть образец нравственной жизни. Как минимум, противопоставить трагическому финалу семейной жизни отца и матери собственную счастливую семейную историю. Так не случилось…

После смерти отца, с его строгим и порой осуждающим взглядом на сына, жизнь Льва Львовича стремительно покатилась под откос.

С ним произошло то же, чем переболел его отец в молодости, он стал игроманом. Но если у Толстого это было кратковременное увлечение, его сын заболел этим на всю жизнь.

Неизвестно, кто привел Льва Львовича в игорное заведение зимой 1912 года. Он пишет о каком-то «интеллигенте», который пригласил его в притон под вывеской «Литературно-художественное общество», где «играло и ужинало несколько плохих литераторов и артистов». С этого момента он проводил за игрой целые дни, а порой и ночи. Справиться с игорной страстью он не мог.

Но и здесь виновником падения, по его мнению, был не он, а его отец. И еще прадед со стороны матери – Александр Михайлович Исленьев, знаменитый в свое время игрок, выигрывавший и проигрывавший в один день имения и состояния. Страсть к игре сын Толстого объяснял генетической предрасположенностью.

А также тем, что вся «русская жизнь быстро катилась под гору». Приближалась русско-германская война…

Начало войны сыграло в жизни Льва Львовича роковую роль. Война ненадолго отрезвила его от игорной страсти… и едва не разрушила его семью.

Лето 1914 года было последним, которое Лев Львович провел в Ясной Поляне вместе с женой и детьми. Когда стало понятно, что война с Германией неизбежна, «Дора первая бесповоротно и сейчас же решила увозить детей в Швецию». Лев Львович поставил ультиматум: если жена с детьми уедет в Швецию, он сам поедет на войну, скорее всего в качестве работника Красного Креста.

«Опасность разлуки с семьей беспокоила меня, но в то же время во мне внезапно проснулся новый человек, которого я сам еще хорошо не знал в себе, – проснулся русский», – пишет он в воспоминаниях. На самом деле это был второй всплеск патриотизма в его душе. Первый – был в начале русско-японской войны.

Трудно вообразить, что было бы с ним, если бы он уехал с семьей в Швецию. Отец Доры, доктор Вестерлунд, во время войны симпатизировал немцам. Дора боготворила отца. И хотя, как пишет ее сын Павел, она «стремилась быть лояльной по отношению к России», «ей трудно было вступать в конфликт со своим горячо любимым Па». Вообще, за всё время совместной жизни в России Льву Львовичу, видимо, не удалось привить своей семье чувство русского патриотизма. Например, Дора была увлеченной читательницей и очень много читала вместе с детьми. Но характерно, что в воспоминаниях сына Павла в списке литературы, которую она читала с детьми, нет ни одного русского имени. Нет там и Льва Толстого. Когда в 1915 году Дора родила четвертую дочь, Лев Львович телеграммой просил назвать ее Наташей в честь героини «Войны и мира». Но Дора назвала ее своим именем Доротея, по-русски – Дарья.

Их сыновья Павел, Никита и Петр, находясь в России, одно время учились в Тенишевском коммерческом училище. Это было привилегированное заведение для детей состоятельных родителей. Одновременно с ними там учились будущие писатели Олег Васильевич Волков (его отец был директором правления русско-балтийских заводов) и Владимир Владимирович Набоков (отец – знаменитый политик, один из лидеров партии кадетов).

Но насколько прочно связывала Дора будущее своих детей с Россией? Об этом трудно судить. Нет сомнений, что смерть ее сына-первенца в Ясной Поляне всегда оставалась тяжелым камнем в ее душе. В Ясной Поляне родился также второй сын Павел, но это случилось еще до смерти сына Лёвушки. Ни одного из последующих семерых детей она не рожала в России – только в Швеции, под надзором Вестерлунда. А после того, как ее муж заболел игроманией в тяжелой форме, так, что она была вынуждена заставить его переписать их дом по Таврической улице на ее имя, ее отношение к России, по-видимому, изменилось в целом. Во всяком случае, Дора говорила старшему сыну Павлу, что «даже самая богатая, самая знатная, самая красивая девушка в России не достойна руки ее сына…»

Впрочем, патриотизм Льва Львовича, загоревшийся в нем в начале войны, тоже был недолгим.

6 августа 1914 года он поехал в Варшаву в качестве уполномоченного Красного Креста. Но уже в середине сентября вернулся в Петроград, пораженный тем, что он увидел даже не на фронте, а в тылу.

В Варшаве он принимал поезда с ранеными, устраивал госпитали, ездил по поручениям в другие польские города и крепости. Среди раненых были не только русские, но немцы, венгры и австрийцы.

«…ночью обхожу один из наших больших госпиталей на тысячу раненых, помещавшийся в залах бывшего женского института. Многие стонут, жалуются и просят помочь, но один кричит благим матом на весь госпиталь. Ему ампутировали ногу, и теперь, придя в сознание, он вопит: “Дайте ножик – я зарежусь! Дайте ножик – я зарежусь!”»

А вот «больница, отведенная для тяжелораненых немцев. Ни одного доктора, один только фельдшер на несколько сот человек. В отдельной небольшой комнате, человек на восемь безнадежных, несколько человек умирают без всякой помощи. У одного весь живот раскрыт, и никто еще не помог ему».

Картины военного быта, которые рисует Лев Львович в письмах к родным, в воспоминаниях, а также в нескольких очерках и рассказах, чем-то напоминают севастопольские очерки его отца. Но при этом всё время чувствуется: это другая война. Не война, а мясорубка! И его душа не выдержала…

После поражения армии генерала Самсонова под Танненбергом и гибели самого Самсонова, когда немецкие войска под командованием генерала Гинденбурга окружили и уничтожили пять русских дивизий, Лев Львович решил, что «война уже проиграна и вести ее дальше было бессмысленно».

Впрочем, он утверждал, что еще до отъезда на фронт, «когда лично знакомый мне военный министр Сухомлинов наивно заявил мне, что “мы будем воевать – с Царем и молитвой”», он почувствовал «глубокий ужас перед тем, что нас ожидало». Так или иначе, но милитаристские настроения в нем сменились пацифистскими, а патриотизм пошатнулся. «Не вина была генерала Самсонова, что он был разбит, не заслуга Гинденбурга, – вина была в отсталости России, в ее гнилом обществе и диком народе, в ее допотопной религии, в ее слабом царе, а главное, в ее политической незрелости…» – пишет Лев Львович в своих воспоминаниях.

Но все-таки боль за свое отечество не покидала его. В Петрограде он увидел, что там начались проблемы с продовольствием и спекуляция хлебными запасами. В статье «Хлеб, хлеб!» («Новое время, 1915, 11 февраля) он пытался убедить правительство остановить вывоз хлеба за границу: «В последние дни идет сплошной ропот и в обществе, и в народе по поводу того, что наш хлеб через Финляндию и Швецию идет в Германию и идет в таких громадных партиях, каких даже раньше в мирное время от нас не увозилось».

В воспоминаниях Лев Львович утверждает, что в 1916 году он был в Могилеве, где находилась Ставка Его Императорского Величества, но царь за недостатком времени не принял его; впрочем, просил его передать ему докладную записку. Об этом есть упоминание в «Ежедневнике» Софьи Андреевны от 6 сентября 1916 года: «Лёва написал докладную записку государю и хочет ехать ее подавать». Сохранился и черновой текст этой записки под названием «О твердых ценах, монополизации хлебной торговли и учреждении особого продовольственного ведомства». В поздние годы он даже написал для шведов статью о своей встрече с царем в Могилеве, что расходится с его же собственными воспоминаниями. Но, согласно разысканиям Валерии Абросимовой, нет ни одного документа Николая II и его ближайшего окружения, где были бы сведения о встрече Льва Львовича с царем в Могилеве, как и о его докладной записке. По всей видимости, встреча была его поздней фантазией, а записка к царю не поступила… Последнее письмо Льва Львовича Николаю II было написано в конце июля 1916 года из Ясной Поляны. Это было отчаянное послание, в котором сын Толстого умолял царя взять его к себе на службу хотя бы в качестве «низшего слуги». На этом письме царь оставил синим карандашом пометку %, что означало «Читал».

Читал, но не ответил…

Фактически это был конец общественно-политической карьеры Льва Львовича. Да и в целом его дела складывались неважно. В различных газетах появлялись его статьи, рассказы и стихи, но можно определенно сказать, что его литературная судьба тоже не удалась. Между тем, продолжая играть, он окончательно запутался в долгах, в которых погряз еще до отъезда на фронт. Менялось отношение к нему Доры, которая начала понимать, что ее муж отныне представляет не опору, а опасность для семьи.

В свою очередь менялось его отношение к Доре. «С того дня, как Дора с детьми оставила меня, я невольно охладел к ней и в моем одиночестве невольно теперь почувствовал себя свободным, каким я не был никогда прежде, хотя я сам этой свободы не искал. Мне казалось, что связь моя с семьей, может быть, навсегда порвалась. Если жена бросила меня и Россию в такие времена, несмотря на мои просьбы не делать этого, если она не поняла тех чувств, которые война разбудила во мне, она не только перестала быть в моих глазах той женой, какой должна была быть, но совершенно охладила мое чувство к ней».

Так следует из воспоминаний. На самом деле всё было куда сложнее и совсем не к чести Льва Львовича. В действительности Дора с детьми вернулась к мужу из Швеции в Петроград уже в октябре 1914 года, причем на руках у нее была новорожденная дочка Танечка. А вот Лев Львович… Перед отъездом на фронт, пытаясь заглушить свои переживания в связи с отъездом жены в Швецию неуемной карточной игрой, он влез в долги и заложил в банк ценные бумаги семьи.

Но на проценты с этих бумаг в основном и жила его семья.

В отчаянном письме к матери от 21 сентября 1914 года он признавал, что «сделал ужасную подлость» по отношению к Доре и умолял выслать семь тысяч рублей, чтобы выкупить бумаги и погасить частные долги. Он спешил сделать это до приезда Доры, потому что в ином случае ему было бы стыдно посмотреть супруге в глаза.

Как ни любила Софья Андреевна своего сына, в этот раз она взбунтовалась! В недошедшем до нас письме она, судя по его ответу, обвинила сына во лжи и отказалась выдавать ему деньги на руки.

«Вы ошибаетесь, дорогая мама, и напрасно подозреваете меня во лжи. Я почти никогда не лгу, а Вам солгать я никогда бы не мог. То, что я написал Вам, вся правда. Играть я больше никогда не буду… Бумаги мои все заложены в здешнем купеческом банке. Закладные бумаги у меня. Если дадите Андрюше деньги, он может выкупить бумаги и даже взять их на руки, если уж до того дошло, что мне верить нельзя. Бумаги заложены в 5000 рублей. Частных долгов 2000. Из них тысячу надо заплатить сейчас, и это тоже мог бы сделать Андрюша, если Вы мне больше не верите».

Софья Андреевна так и поступила. Она перевела сыну 1000 рублей, а остальные деньги передала с его младшим братом Андреем. Лев Львович в письме благодарил мать и обещал, что такая ситуация больше никогда не повторится.

Но это была неправда…

Летом 1915 года он вместе с семьей гостил у тестя в Хальмбюбуде, то есть его связь с семьей жены еще не была прервана. «Летом 1915-го года я недолго гостил в последний раз в Halmbyboda, но ничего не помню об этом времени, так напряженно я жил моей личной русской жизнью и интересами».

Так в воспоминаниях. На самом деле он провел в Швеции всё лето, и пять его писем к матери говорят о том, что он если и скучал там, то уж точно не страдал. Отношения его с тестем были хорошие. Дора снова была беременной. Купание, походы за грибами, чтение русских газет, вечерние беседы со старшими детьми. Ничто, казалось, не предвещало семейной катастрофы.

10 сентября 1915 года он с двумя старшими сыновьями, Павлом и Никитой, вернулся в Петроград. Павел уже был зачислен на казенный счет в Императорское училище правоведения, туда принимали и Никиту. Это было сделано по высочайшей милости после трех писем Льва Львовича к царю.

Но когда в конце 1915 года в Петроград приезжает Дора с остальными детьми, в том числе и новорожденной Дашей, Лев Львович принимает решение уйти из семьи.

Что было причиной этого решения? Его уже нельзя было объяснить «предательством» Доры. Скорее всего, причиной стала несчастная игромания сына Толстого, от которой, вопреки всем клятвам матери, он так и не смог избавиться… 22 декабря 1915 года Софья Андреевна напишет в «Ежедневнике»: «Рано утром приехал сын Лёва. Сам себя бичует за игру и беспорядочную жизнь. От этого не легче! А сколько в нем было хороших задатков!»

О том же пишет в дневнике в начале 1916 года сестра Татьяна Львовна: «Лёва уехал от семьи. Говорит, что насовсем. Дора, по его словам, ему чужая. А она, бедная, любит его… А ему, как он говорит, каждый человек в клубе ближе, чем она».

В то же время приезд Лёвы и совместная жизнь с ним в Ясной Поляне стали радостным событием для Софьи Андреевны. Единственный из сыновей он скрашивал ее одиночество. «Грустно, что расстроилась семейная жизнь Лёвы, – пишет она в марте 1916 года, – а мне лично настолько легче и приятнее живется с ним, чем одной…»

Почти год он прожил с матерью в Ясной Поляне. «Жить с ним было очень приятно, – сообщала родным Софья Андреевна, – у него прекрасный характер; он много играл, читал иногда нам вслух, писал, гулял и ездил верхом на Делире».

Делир – это любимая лошадь Льва Николаевича, пережившая своего хозяина. В Ясной Поляне Лев Львович заново обращается к учению своего отца, открывая в нем новые грани и горизонты, но в то же время имея в виду и практическую цель: он готовится к мировому турне с чтением лекций о Льве Толстом.

Увы, поселившись в Ясной Поляне, он играл не только на рояле. «По временам я ездил из Ясной в Москву и Тулу и, к стыду моему, не раз предавался моей страсти – игре, без которой, казалось мне, я не мог тогда жить. Мне нужно было временами это сильное возбуждение, чтобы не думать о моей жизни…»

К тому времени он уже понимал, что жизнь идет под откос. И в минуты прозрения начинал догадываться, что не только отец не был тому виной, но именно со смертью отца он потерял нравственные опоры в своей жизни. Он писал сестре Татьяне: «Таня, я погибаю. Вчера думал о папа?. Если бы он был, я был бы другим. Одно его присутствие заставляло жить лучше. Его смерть и всё после этого меня погубило. Сегодня ночью вдруг ясно вижу его перед собой в тяжелом полусне. Лицо красивое, строгое, серьезное и смотрит на меня в упор. Я тоже смотрю на него жадно, ожидая совета, слова. И вдруг в отчаянии я ему закричал: «Папа?, папа?, папа?!» Тогда голова свернулась в сторону, поднялась в темноте и исчезла».

Осенью 1916 года вернувшись из Тулы, где он играл в «железку»[49] в гостинице «Петербургская», он вошел в залу яснополянского дома и увидел за общим столом девушку, бледную, с черными волосами, большими «орлиными» глазами, высокую и стройную. Это была француженка Мадлен Гро, гувернантка детей его брата Михаила. Она привлекла его иначе, чем когда-то Жизель, не умом и серьезностью, а красотой и простым нравом. На другой день он гулял с ней по полям вместе с детьми брата и чувствовал, что они «невольно и естественно были физически привлечены друг к другу». Вечером того же дня он просидел в комнате Мадлен до поздней ночи. Они «говорили без конца обо всем и о том, как хорошо было бы уехать вместе куда-нибудь далеко, в Индию, например, или Китай и скрыться, надолго спрятаться от ужасов России и Европы».

Полушутя, полусерьезно он предложил ей быть его секретаршей на время готовящегося мирового турне, ехать через Сибирь в Японию, затем – Китай, Индию, Америку.

11 ноября 1916 года Лев Львович уехал из Ясной в Москву, оттуда – во Владивосток. Провожая его, Софья Андреевна с грустью сказала, что они никогда не увидятся. Сердце матери не ошиблось: ее сын больше не возвращался в родной дом…

Во Владивостоке он ждал Мадлен, которая задержалась в Москве из-за отсутствия паспорта. Но француженка преподнесла ему сюрприз: она приехала не одна, а со своим поклонником, студентом, который собирался на ней жениться. Зачем она потащила его через всю страну – остается загадкой. Но Лев Львович поставил ей условие: или она едет с ним в Японию в качестве секретарши, или отправляется обратно в Москву. Мадлен выбрала его.

В воспоминаниях он подробно описывает свое «кругосветное путешествие», в которое отправился с двумя подготовленными лекциями: «О жизни и учении Л. И. Толстого» и «Проблемы всеобщего мира». Вскользь он упоминает о том, что перед отъездом в Москве выиграл, а затем проиграл большие деньги. Путешествия были его стихией, этим он отличался от отца. В Японии они с Мадлен провели два месяца. Там царил культ Толстого и даже издавался отдельный, посвященный ему журнал. Лекции Льва Львовича пользовались успехом, но заработок был мизерный. Надеясь заработать в Америке, он отправился в Сан-Франциско. По пути через океан на Гавайях он узнал об отречении от престола императора Николая.

Остановка в Гонолулу была памятна еще и тем, что там его озарила новая «истина»: для того, чтобы человек жил максимально долго, а возможно и стал бессмертным, он должен непрерывно двигаться на Восток навстречу восходящему Солнцу со скоростью вращения Земли. Эта совершенно безумная с научной точки зрения идея не покидала его до конца жизни. Он посвятит ей третью часть своей книги «Опыт моей жизни», назвав ее «Lungarno»[50], и будет до конца дней уверен, что осчастливил человечество.

«Эта теория – величайшее открытие, когда-либо сделанное на земле. Над ним саркастически улыбались мои современники, в том числе люди науки, говоря, что в движении на запад или на восток нет никакой разницы, но я так глубоко убежден в благотворном влиянии движения на восток, что ничто не может поколебать меня в этом. Я думаю даже, что оно откроет людям путь к физическому бессмертию».

В Сан-Франциско его ожидал недружеский прием. Паспортный чиновник сразу задал ему вопрос: является ли Мадлен его женой?

«Я ответил, что нет, но что она была моей секретаршей.

– Почему же вы сказали в Honolulu, что она ваша жена?

– Она неожиданно попросила меня сказать так, и я не хотел ей отказать.

– Вы живете с ней, как с женой?

– Нет. Она моя секретарша и только…

– Вы можете поклясться в том, что вы не имели с ней половых отношений?

– Я не клянусь никогда».

На самом деле он просто не хотел лгать. Мадлен не была его женой и не была секретаршей. Она была его любовницей. Но лгать было противно природе Толстых. Вспомнил ли в этот момент Лев Львович, как они с братом Андреем летом 1910 года таким же образом загоняли в угол Сашу и отца, добиваясь от них правды о завещании, и как родные им люди корчились под их напором?

Но едва ли он тогда подумал об этом.

Несчастной, а, может быть, как раз счастливой чертой характера Льва Львовича, позволявшей ему чувствовать себя на высоте даже в самые тяжелые периоды жизни, была уверенность, что в его бедах виноваты обстоятельства, а не он.

«Архитектор виноват».

В Сан-Франциско он встретил брата Илью Львовича, который прибыл сюда раньше, уйдя из своей многодетной семьи и намереваясь жениться на Надежде Климентьевне Катульской. Его первая жена Софья Николаевна тяжело переживала разрыв с мужем и дала согласие на развод только в 1921 году. В Сан-Франциско Илья Львович читал лекции об отце в местном водевильном театре между выступления комиков и шансонье, неплохо на этом зарабатывая. Здесь же Лев Львович встретился со скульптором Паоло Трубецким, другом семьи Толстых, создавшим целый ряд скульптурных портретов Льва Толстого, в том числе знаменитую фигурку «Толстой верхом». В Америке, как пишет Лев Львович, он лепил групповой семейный портрет одного из королей сахарной империи.

Сан-Франциско был живым городом в культурном отношении, и Лев Львович начал строить далеко идущие планы: задумал новую серию лекций, хотел выпускать свой журнал, в письме к матери просил прислать ему его русские сочинения, намереваясь издавать их в Америке… Но Мадлен получила письмо от матери, которая была серьезно больна, и решила вернуться в Россию. Лев Львович не мог отправить ее одну. Его «секретарша» к тому времени была беременной. Почему-то в Россию они отправились из Канады, до этого проехав через весь американский континент. В отличие от Сан-Франциско, Чикаго и Нью-Йорк не пришлись по душе сыну Толстого. В Нью-Йорке лекция о всеобщем мире не имела успеха, у американцев были свои взгляды на войну и русскую революцию. Раздраженный Лев Львович писал об американцах:

«Это народ грубый, низкопробный, настолько мало духовно и нравственно цивилизованный в своей массе, что становится прямо обидно за человека».

По пути из Ванкувера в Йокогаму их корабль попал в шторм. «Madeleine внезапно почувствовала острую боль внизу живота, – вспоминал Лев Львович. – Скоро целый поток густой крови залил ее койку. В этом море крови я поднял на ладонь синий трупик уже сформировавшегося ребенка с большой головой, величиной с птичку, и показал его Madeleine. Потом я подошел к люку и выбросил его в море…» (Опыт моей жизни).

В Йокогаме Мадлен выносили с корабля на носилках. После выкидыша она отказалась жить со Львом Львовичем как любовница, опасаясь новой беременности, что, как он пишет, на него «влияло очень дурно во всех отношениях». Впрочем, характер Мадлен не вполне ясен. По-видимому, она не так уж и спешила к больной матери во Францию. Приплыв из Японии на Цейлон, они со Львом Львовичем местным пароходом отправились в Индии, посетили Джайпур, Удайпур, Бенарес и Бомбей, подолгу осматривая их экзотические достопримечательности. В Бомбее они выяснили, что морское сообщение с Европой отсюда прекращено. Какое-то время Льва Львовича грела идея вообще остаться жить в Бомбее и зарабатывать здесь скульптурой. Но Мадлен все-таки стремилась во Францию, и они вынуждены были отправиться в Сингапур, а уже оттуда морским путем в Марсель.

Путешествие было опасным. Шла война, и за французским кораблем гонялись немецкие субмарины. «Мы проходили мимо уже потопленных судов, мачты которых торчали над водой». Однажды от почти неминуемой атаки подводных лодок их спас шторм.

В Марселе он расстался с Мадлен. «Мне была тяжела эта разлука, хотя, как всегда и во всем, я отнесся к ней философски, не желая делать из нее страдание… Проза жизни сильнее идиллий…»

На этом заканчиваются воспоминания Льва Львовича. Третья книга «Опыта…» посвящена философским размышлениям. О его дальнейшей судьбе мы узнаём из разысканий Абросимовой, воспоминаний его сына Павла, писем и дневников Татьяны Львовны…

О его жизни во Франции в 1917–1918 годах почти ничего не известно. Весной 1917 года его жена Дора с восемью детьми окончательно покинула Россию и переехала в Швецию. По воспоминаниям сына Павла, Лев Львович встречался с Дорой в Стокгольме, но эта встреча была почти конспирантивной и втайне от детей. Только самому старшему Павлу она призналась в этом. «Он был такой жалкий, как будто совсем опустился. Гладко выбритый, как американец», – сказала она сыну. Однако сразу после этого Лев Львович приехал в Хальмюбуду но жить остановился в гостинице в Упсале. Маленькая дочь Таня спрашивала о нем: «Граф – это ведь наш папа??» Сыну Павлу он совсем не показался жалким: «Папа? выглядит не так уж плохо, как сказала мама, и он был очень элегантен».

В июне 1918 года Лев Львович неожиданно возвращается в Петроград. С точки зрения здравого смысла, это был самоубийственный поступок! В большевистской России он немедленно оказался не выездным. Для справки: чтобы получить разрешение на вывоз смертельно больного Александра Блока в финский санаторий потребовались огромные усилия Горького и Луначарского; решение о выезде поэта принималось на заседании ЦК партии с участием Ленина; при этом отказали в выезде его жене Любови Дмитриевне Менделеевой, что сделало сам выезд поэта невозможным. 1918 год был одним из самых страшных периодов петроградской жизни, когда люди поедали трупы лошадей, когда даже Горький выступал против большевиков и Ленина в газете «Новая жизнь», которую в июле 1918 года закрыли. На что рассчитывал Лев Львович?!

В воспоминаниях сына Павла дается невероятная версия причины поездки отца в Россию. Будто бы он должен был достать из тайника одного петроградского дома дорогие бусы из жемчуга, за которые граф Строганов обещал щедрое вознаграждение. Одновременно Дора надеялась, что он продаст дом на Таврической «Эммануэлю Нобелю или еще кому-нибудь».

Если так было в действительности, то, отправляясь в большевистский Петроград, Лев Львович ввязывался в безнадежную и смертельно опасную авантюру.

О том, насколько опасным был его приезд в Россию, можно судить по тому, что 20 сентября на озере Валдай на глазах своей семьи, в том числе малолетних детей, был расстрелян ведущий «нововременский» публицист Михаил Осипович Меньшиков. 5 февраля 1919 года в Сергиеве от голода и болезней скончался другой постоянный автор «Нового времени» – философ и писатель Василий Васильевич Розанов. Лев Львович также был сотрудником этой газеты. И можно с уверенностью сказать, что если бы не фамилия его отца, его бы наверняка ждала та же участь.

Так или иначе, но 8 июня (по старому стилю) Софья Андреевна пишет в «Ежедневнике»: «Телеграмма радостная от Лёвы от 20/7 июня из Петрограда». Радостная – для Софьи Андреевны, потому что она уже не верила, что ее сын жив. 6 июля она получила от него письмо: «Дорогая мама… Я очень хотел бы приехать, но боюсь, не вернусь, а дела важные, личные, и нельзя оборвать… Я уже хлопочу о новом паспорте, но раньше, как через 10/14 дней, не уеду… Ужасно, что не придется увидаться, а ничего не поделаешь. Судьба сильнее всего остального, и она внутри человека и им двигает… Впрочем, она и снаружи, и она же может прислать меня в Ясную вместо Швеции».

Значит, он не собирался задерживаться в России. Но судьба «снаружи» распорядилась иначе. 18 июля он пишет матери: «Дорогая мама, мои планы рухнули, и я должен остаться в России. Приеду скоро в Ясную, где буду стараться Вам стать возможно менее в тягость. Меня не пускают ни в Швецию, ни куда-либо за границу».

Дома «буржуев» национализировались, поэтому не только продать свой дом на Таврической, но и жить там он не имел права. Некоторое время он ютился в квартире уполномоченного от большевиков по его дому а затем переселился на съемную квартиру Видимо, какие-то деньги у него были, но при этом он голодал, проедал свои вещи и вынужден был обратиться к матери с просьбой о помощи: «Если кто поедет от Вас сюда, пришлите всякой провизии…»

Мать, которая сама испытывала трудности с продовольствием и которой оставалось жить немногим больше года, опять выручила сына. 23 августа он писал ей: «Дорогая мама, только что получил Вашу чудную посылку со всякими прелестями. Обнимаю, благодарю очень, целую, поздравляю со вчерашним днем рождения и, главное, желаю еще жить и быть здоровой, чтобы нам увидаться еще и пожить вместе. Я был поражен тем изобилием, какое Вы мне прислали. Теперь хоть не умру с голоду и даже других покормлю».

Открыв посылку, он сразу съел три яйца, лепешку и тарелку меда. Он, когда-то кормивший умиравших от голода крестьян. Путь в Швецию был блокирован с двух сторон: большевики закрыли выезд из России, а шведы запретили въезд русских беженцев… Лев Львович оказался в западне. И в этих условиях он совершает поступок, который нельзя объяснить иначе, как чудом!

В условиях информационной блокады со стороны большевиков, когда в Петрограде были запрещены все дореволюционные газеты и журналы, он начинает выпускать газету «Весточка». Она существовала две недели, за которые вышло десять номеров. Это была газета гуманистической направленности в духе учения Толстого. «На страницах маленькой газетки, на плохонькой серой бумаге два Льва Толстых вновь, после длительного перерыва, по-настоящему обрели друг друга», – пишет Валерия Абросимова.

27 августа 1918 года в большевистской России накануне девяностолетнего юбилея отца он обращался к читателям с такими словами: «Религия – основа жизни»; «Чистота жизни есть необходимое условие счастья»; «Не делайте ничего противного вашей христианской совести»; «Царство неба усилием берется…»

Власть задушила «Весточку» не прямым, а косвенным образом. Льву Львовичу запретили давать в газете новостной отдел. Но именно ради него, а не ради идеалов Льва Толстого, раскупалась газета. Тираж ее резко упал, и Лев Львович был вынужден ее закрыть. Тем не менее короткая история «Весточки» поразительна еще и тем, что сын Толстого, мечтавший о собственном периодическом издании со студенческих времен, несколько раз пытавшийся осуществить это и в дореволюционной России, и за границей, единственный раз в своей жизни побывал в роли издателя, и это было в «красной» России! Неисповедимы пути Господни…

В сентябре 1918 года шведские власти неожиданно разрешили Льву Львовичу приехать в Швецию на два дня для встречи с семьей. Также неожиданно Норвегия открыла свои границы. По неизвестным причинам было получено разрешение на выезд и от советских органов. Опять случилось чудо!

24 сентября он на пароходе покидал Россию навсегда, отправляясь в Норвегию, так и не повидавшись с матерью. Впереди ждала неясная жизнь в Европе. Что он чувствовал тогда? Невольно вспоминаются стихи Георгия Иванова:

Я, что когда-то с Россией простился

(Ночью навстречу Полярной звезде),

Не оглянулся, не перекрестился.

И не заметил, как вдруг очутился

В этой глухой европейской дыре.

В «глухой европейской дыре», которой неожиданно обернулась для эмигранта Льва Львовича некогда восхваляемая им Европа (ее идеалы и ценности он противопоставлял взглядам своего отца, вступая с ним в постоянный споры), ему предстояло прожить два десятилетия, до тех пор, пока его старшие сыновья не примут решение перевезти старого больного отца в Швецию. Эти два десятилетия стали самым несчастным периодом его жизни.

О том, что происходило с ним в первые годы пребывания в Европе, известно мало. По-видимому, шведская семья не приняла Льва Львовича. Возможно, Дора и продолжала любить своего непутевого мужа, но против него были решительно настроены Сельмеры – семья старшей сестры Доры, которая имела на Дору сильное влияние. В глазах рассудительных скандинавов, поведение русского графа по отношению к своей многодетной семье было непростительным. И, строго говоря, они были правы…

«На этот раз, – пишет его сын Павел, – родители простились словами Байрона: “Прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!”»

К тому же страстная натура Льва Львовича искала новых любовных приключений. В 1918 году, находясь в Париже после разрыва с Дорой, он познакомился с Марианной Николаевной Сольской, дочерью действительного статского советника Николая Мартыновича Сольского и знаменитой цыганки Ольги Петровны Панковой, более известной под сценическим псевдонимом Ледка. 9 августа 1921 года у них родился незаконный сын Иван (Жан). Лев Львович окончательно развелся с Дорой и женился на Сольской, записав на свое имя Жана. Так появился новый граф Толстой.

Судьба этого графа была удручающе несчастной и легла тяжкой виной на совесть его отца. О чем думал сын Толстого, когда он женился на необразованной и даже попросту неграмотной цыганке, сказать трудно. Возможно, он вспомнил о поступке своего родного дяди, старшего брата Льва Николаевича – Сергея Николаевича Толстого, который прожил жизнь с выкупленной им из табора цыганкой Марией Михайловной Шишкиной, вступив с ней в законный брак уже после рождения внебрачных детей. Но Сергей Николаевич был не бедным помещиком, а Лев Львович после разрыва с первой семьей оказался в положении нищего. Никого в Европе не интересовали его скульптурный, тем более литературный таланты. Редкий заработок приносили только его воспоминания об отце, публиковавшиеся в русских эмигрантских и французских газетах.

С большим трудом осенью 1921 года ему удалось устроиться в Германии почтовым работником на железной дороге, но это была настолько тяжелая и утомительная работа, что он вскоре ее бросил и вернулся в Париж. Жизнь с Сольской по понятным причинам не сложилась – они были из разных миров. Лев Львович бросает свою вторую семью, оставляя сына Ивана на произвол судьбы.

Марианна Сольская очень болезненно восприняла этот разрыв. Она писала Льву Львовичу отчаянные письма, наполненные орфографическими ошибками («интирисуешься», «предилила» и т. и.), умоляя его хоть как-то помочь ей и Ивану. Работая сестрой милосердия в Ницце, она не могла уделять достаточного времени воспитанию сына. Фактически он воспитывался своей бабушкой Ольгой Петровной Сольской, от исполнения романсов которой («Пара гнедых», «Нищая», «Тебя ль забыть» и другие) до революции сходили с ума все ценители цыганского пения.

Лев Львович писал своей бывшей жене:

«Я не могу больше выносить твоих оскорблений и скандалов, проживать твои деньги и не порвать с тобой окончательно…»

«Я уезжаю совсем. Пожалуйста, не ищи меня и не старайся вернуть. Ничего не изменится, и будут только лишние сцены…»

Сразу после ухода Льва Львовича Марианна Сольская искала защиты у его старшей сестры Татьяны Львовны, которая еще жила в Советской России. В двух письмах к ней она жаловалось на жестокое равнодушие ее брата к судьбе Вани и излагала свой «проект» возвращения с ним в Россию под крыло живущих там Толстых. Но под самими Толстыми в России горела земля. По делу «Тактического центра» дважды была арестована и больше года провела в лагере Александра Львовна (Саша). В 1928 году она была вынуждена покинуть Россию. В 1925 году со своей двадцатилетней дочерью Таней уехала за границу сама Татьяна Львовна Сухотина-Толстая.

Выросший без надзора отца Иван Толстой стал мелким воришкой. Он был задержан полицией и подлежал суду, несмотря на свое несовершеннолетие. Европейские газеты кричали о том, что внук великого Толстого ворует вещи и драгоценности на пляжах Ниццы. Лев Львович ничего не сделал для спасения своего сына. Зато в письме к сыну Никите в Швецию он всерьез обсуждал вопрос об отправке Ивана в Россию, чтобы поместить его там в детскую колонию макаренковского типа. «Может быть, еще возможно сделать из него человека. Он умный и жалкий», – писал он.

Гораздо большее участие в судьбе Ивана приняла старшая сестра Льва Львовича Татьяна Львовна.

23 сентября 1937 года она писала брату Сергею в Россию: «В нашей семье неприятность: не знаю, писали ли газеты в СССР, а здесь вся Европа протрубила, что сын Толстого оказался вором! Это сын Лёвы от второго брака. Он женился, разведясь с Дорой, на такой Сольской, у которой мать цыганка. Родили они сына Ивана, которого бросили на произвол судьбы, и он с 10-летнего возраста приучился на “plage” красть. Был в исправительной школе, но бежал и опять крал. Теперь ему 17 лет, и он опять попался. В Париже русская колония приняла в нем участие, хотят поместить его в какое-нибудь техническое училище и вообще им заняться. Мы с Таней (дочерью – П. Б.) примем участие в расходах.

Сколько от Лёвы приходилось краснеть! И в последний ли раз!»

О судьбе Ивана Толстого как о сенсации писали в СССР, делая акцент на состоянии русской эмиграции в целом. В ноябре 1937 года в «Комсомольской правде» вышел фельетон в рубрике «Исповедь молодого человека».

Помощь юноше пришла не от отца, а от русской диаспоры. Писатель-эмигрант Иван Наживин в воспоминаниях утверждал, что инициатором помощи был он. Так или иначе, Иван был передан французскими властями под опеку Центрального комитета по обеспечению высшего образования русскому юношеству за границей, который возглавлял журналист и общественный деятель Михаил Михайлович Федоров. Русские эмигранты во Франции и Америке собрали по подписке шесть тысяч франков. Внук Толстого закончил французскую школу радио и электричества и был принят добровольцем на французский военный флот. Дальнейшая его судьба неизвестна, но вероятнее всего он погиб во время Второй мировой войны. Также ничего не известно о судьбе Сольской…

Валерия Абросимова пишет, что «за всё время публичного обсуждения ситуации, в которой оказался внук Толстого, никто не вспомнил о его отце…»

Жизнь Льва Львовича в эмиграции – тяжелая и грустная страница его биографии.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.