XV

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XV

Анри, сын сестры мужа сестры моего отца (которого я привык называть кузеном, хотя он мне не больше кузен, чем его мать Берта — тётя, Марк — дядя, Ниша и Поль — кузены) страдал астмой, и ещё до войны ему рекомендовали горный воздух Виллар-де-Лан. По этой причине все члены моей приёмной семьи, не эмигрировавшие в Соединённые Штаты (примерно две её трети), нашли убежище в Виллар-де-Лан вместе с несколькими свойственниками (я имею в виду дальних родственников) и друзьями, и довольно значительным числом людей, преимущественно, но не обязательно, евреев, прибывших со всех уголков оккупированной Франции, а иногда и из более отдалённых мест, например, из Бельгии, и заполнивших дома, семейные пансионаты и детские санатории, которыми, к счастью, Виллар был обильно укомплектован.

Моя тётя Эстер жила со своей семьёй в довольно отдалённом домике, на самой вершине большой дороги, что спускается к центральной площади Виллара и является в своей нижней части одной из двух главных, во всяком случае в коммерческом отношении, улиц посёлка. Вдоль этой же дороги, справа в низине, находились ферма де Гард, где жили Марк, брат моего дяди Давида, его жена Ада и их дети Ниша и Поль, а чуть выше, слева, дом, прозванный Иглу, где жили Берта, сестра Давида, со своим мужем Робером и сыном Анри.

Мне кажется, я знал, что такое «иглу»: жилище эскимосов, построенное из выложенных кусков льда; но вряд ли я знал значение слова «изморозь», которым называли дом, занимаемый моей тётей Эстер. До настоящей минуты, когда запоздалая автобиографическая скрупулёзность толкнула меня на поиски в разных словарях, я верил объяснению, которое, несомненно, получил когда-то, впервые спросив о значении этого слова: поэтический эквивалент зимы, ассоциирующийся одновременно с белизной снега и суровостью климата, и только сейчас я узнал, — сам удивляясь тому, как я мог так долго этого не знать, — что этим словом называется зимний туман.

О самом доме у меня не сохранилось точных воспоминаний, хотя я проезжал мимо совсем недавно, в сентябре 1970 года. Я знаю, что внутри него есть лестница с перилами, украшенными большими каменными шарами: знаю потому, что три этих шара видны на фотографии, запечатлевшей на этой лестнице одним летним днём нескольких подростков, среди которых можно узнать мою кузину Элу и моего кузена Поля.

Рядом с домом, по другую сторону дороги находилась ферма (теперь здесь расположена мастерская по производству пластмассовых безделушек), занимаемая стариком с седыми усами, носившим рубашки без воротника (те самые рубашки без воротника, в которые Орсон Уэллс любил одевать Акима Тамирова и которые для меня всегда ассоциируются с утраченным достоинством апатридов и с униженной гордостью великих князей, ставших чистильщиками сапог), о котором я сохранил отчётливое воспоминание: он пилил дрова на козлах, сколоченных из двух параллельно установленных крестовин с упирающимися в землю концами, в виде знака X, который называют «Андреевским Крестом», соединённых перпендикулярной перекладиной. Вся конструкция называлось очень просто: X.

Моё воспоминание — это воспоминание не о зрелище, а о слове, единственное воспоминание об этой букве, ставшей словом, об этом уникальном существительном, состоящем всего из одной-единственной буквы, уникальном ещё и тем, что только оно имеет форму того, что обозначает («рейсшина[6]» чертёжника произносится так же, как и буква, которую она изображает, но пишется не одной буквой «Т»), к тому же это ещё и обозначение вычеркнутого и таким образом аннулированного слова — линия из х, проведённая поверх слова, написанного вопреки желанию, — противоречивый знак ампутации [в нейрофихиологии, например, Борисон и Маккарти (J. appl. Physiol., 1973, 34:1–7) противопоставляют нетронутым (intact) кошкам кошек, которым были удалены вагулярные (VAGX) или каротидные (CSNX) нервы] и знак умножения, и знак упорядоченности (ось х, ось абсцисс), и знак математического неизвестного, и, наконец, отправная точка фантазматической геометрии, в которой удвоенная буква V представляет собой исходную фигуру, а её многочисленные переплетения вычерчивают главные символы истории моего детства: две V, соединённые своими остриями, образуют X; продолжая концы X равными перпендикулярными отрезками, мы получаем свастику ( ), которая, поворачивая на 90° к нижнему входящему углу один из составляющих её элементов , запросто превращается в знак ; наложение двух V валетом даёт фигуру ( ), в которой достаточно соединить лучи горизонтальной чертой, чтобы получить еврейскую звезду . Имея это в виду, я вспоминаю, как был поражён тем, что Чарли Чаплин заменил в «Диктаторе» свастику идентичной (по составу её элементов) фигурой в виде двух пересекающихся X ( ).

* * *

За домом была высокая скала, непреодолимая в лоб — я вспоминаю, что, кажется, видел, как один из моих псевдокузенов, наверняка, Ниша, победоносно взобрался на неё в этом месте, — но вполне доступная сзади, если не считать одного трудного участка под названием «труба», где за отсутствием благоприятных неровностей приходилось опираться плечами, поясницей и ладонями с одной стороны, и согнутыми ногами, с другой: этот скромный подвиг, вероятно, переполнял меня гордостью, чем и объясняется моё желание увековечить момент его свершения: на самой вершине скалы я встал в позу (одна нога чуть выдвинута вперёд, руки за спиной); эффект фотографирования снизу вверх почти незаметен, из чего можно заключить, что эта высокая скала была на самом деле совершенно средних размеров.

У меня очень короткая стрижка, на мне светлая рубашка с короткими рукавами и шорты потемнее довольно любопытного фасона: кажется, у них не было ширинки, они застёгивались на боковые пуговицы; возможно, это шорты моей кузины Элы, которые, впрочем, были мне велики, не столько в длину (сличая другие снимки, — в том числе, фотографии Анри и Поля, — я выяснил, что в те времена короткие штаны могли доходить чуть ли не до колен), сколько в ширину, что подтверждается длиной ремешка, удерживающего их на талии; у меня голые, очень загорелые ноги; кажется, мои колени соприкасались (похоже, по приезде в Виллар у меня был сильный рахит, но на фотографии это почти не заметно); на ногах белые сандалии, вероятно, из каучука или кожзаменителя; я смотрю прямо в объектив, приоткрыв рот, чуть улыбаясь; у меня огромные, слегка оттопыренные уши.

* * *

Вряд ли я жил в Изморози очень долго, может быть, всего несколько недель после приезда в Виллар, в конце весны 1942 года. Я помню, что у моего дяди был очень красивый гоночный велосипед, на котором иногда каталась Эла, а дядя мог съездить на нём в Гренобль и вернуться обратно в течение дня, что казалось мне невероятным достижением. Ещё я помню, как моя тётя делала лапшу, разрезая ножом тесто, раскатанное на деревянном столе и обсыпанное мукой, на длинные и узкие ленты, которые она затем подсушивала. В другой раз она делала даже мыло из смеси соды и говяжьего жира (добавляя, возможно, немного золы).

* * *

Вопреки хронологическому расхождению, — она могла происходить только в середине зимы, — и сделанному позднее опровержению, именно к этому первому и короткому периоду я с прежней настойчивостью отношу следующую сцену: я спускаюсь с тётей по дороге в деревню; по пути тётя встречает одну знакомую даму, с которой я здороваюсь, протягивая ей левую руку: несколько дней тому назад, я катался на коньках на катке, расположенном сразу под спуском Купальни, и меня сбили санками; я упал навзничь и сломал себе лопатку; на эту кость невозможно наложить гипс; чтобы она срослась, мне зафиксировали правую руку за спиной посредством целой системы крепежей, которые не позволяли мне сделать ни одного движения, и правый рукав моей куртки болтался в воздухе так, словно я был неизлечимо одноруким.

Ни у моей тёти, ни у моей кузины Элы не сохранилось воспоминаний об этом переломе, который, вызывая всеобщую жалость, являлся для меня источником невообразимого блаженства.

В декабре 1970 года я приехал на несколько дней к другу, который жил в Лане, в семи километрах от Виллара, и встретил там каменщика по имени Луи Аргу-Пюи. Он родился и вырос в Вилларе, мы были примерно одних лет, и нам не составило особого труда припомнить нашего общего приятеля, Филиппа Гарда, у родителей которого долго жили Марк, Ада, Ниша и Поль, и на старшей сестре которого Ниша впоследствии женился. В последний год моего пребывания в Вилларе, мы с Филиппом учились в одной школе. Луи Аргу-Пюи подтвердил, что учился вместе с ним до последнего класса, но зато меня он совершенно не помнил. Я спросил, помнит ли он о несчастном случае, который произошёл со мной. О нём он тоже ничего не помнил, но сказанное невероятно его поразило, поскольку он совершенно точно помнил о неком несчастном случае, во всем совпадающем с моим, как в причинах (коньки, удар санок, падение навзничь, перелом лопатки), так и в последствиях (невозможность наложить гипс, использование крепежей, наводящих на мысль об увечье), происшедшим с этим же Филиппом (он, впрочем, не смог уточнить, когда именно).

Итак, сам факт имел место, чуть позже или чуть раньше, но я был не героической жертвой, а всего-навсего простым свидетелем. Как и в случае с рукой на перевязи на Лионском вокзале, я прекрасно понимаю, что именно могли заменять абсолютно излечиваемые переломы, для сращивания которых достаточно было временного обездвиживания, даже если метафора, выбранная для описания того, что было сломано, представляется мне сегодня неэффективной, — и насколько тщетной была надежда скрыть это, симулируя ампутацию призрачной конечности. Вся эта воображаемая, скорее опекающая, нежели ограничивающая, терапия, все эти многоточия[7] указывали на поимённые страдания, и вполне подходили для оправдания тех нежностей, реальные причины которых давались разве что вполголоса. Как бы то ни было и как бы далеко мне не вспоминалось, слово «лопатка» и его подсобник «ключица» были мне всегда близки.