ГОДЫ БОРЬБЫ (1920–1928)
ГОДЫ БОРЬБЫ (1920–1928)
Ганди постоянно был в дороге. За семь месяцев он изъездил всю Индию — по жаре, во влажном климате. В неудобных поездах, которые день и ночь осаждала толпа, желавшая его увидеть: для них это было равноценно паломничеству в священный город Бенарес. Однажды жители одного глухого поселка заявили, что, если поезд Ганди не остановится на их полустанке, они лягут на пути, и пусть их переедут. Поезд остановился, в полночь появился разбуженный Ганди. Прежде шумная толпа упала на колени и заплакала. По другой, менее назидательной версии этого известного происшествия, народ не застыл в благоговейном молчании, а наоборот, ввалился в купе, где спал несчастный Ганди, с горящими факелами в руках и вопя во всю глотку: «Махатма Ганди, ки джай!» Изъявления любви изнуряли ее предмет. «Их радость — моя боль». По-прежнему он продолжал верить, что, несмотря на все это, несмотря на присвоенный ему титул, он — ничто.
«Если до сих пор это бремя не раздавило меня, то лишь благодаря чувству, что я ничто и потому что я осознаю свою ограниченность»[176].
Смиренно быть никем: «Как только начинаешь воображать, что ты что-то из себя представляешь, начинается эгоизм». И все же любовь и поддержка масс были необходимы для его миссии.
Он, не обладавший ораторским даром и зычным голосом, обращался к огромным собраниям, иногда из более сотни тысяч человек, которые, конечно, не могли его расслышать, но все же надеялись, что на них снизойдет его дух. Вместе с Мухаммедом Али[177] он советовал людям отказаться от одежды иностранного производства. Почему бы не избавиться от нее прямо сейчас? Сложим в большую кучу и сожжем (точно так же он поступил со свидетельствами о регистрации в Южной Африке). Рубашки, пиджаки, брюки, шляпы, носки и нижнее белье (в некоторых случаях люди оставались голышом) — импортные товары горели ясным огнем, а Ганди проповедовал о возвращении к прялке: надо не покупать фабричную продукцию, пусть даже и индийскую, а учиться прясть и ткать, чтобы одеваться самим.
Поэт Тагор пришел в ужас от этих аутодафе. Ему они казались шагом назад, противоречием духу науки, двигателю прогресса, расточительностью под воздействием старых предрассудков. В своем желании «вернуть разум на отобранный пьедестал» он выступал против сверхъестественного, мистических откровений и прочей чуши, одолевавшей Индию, а такие поступки способствовали регрессу. «Прясть и ткать» — это что, «призыв нового века»?
Тем временем Ганди каждый день прял, сидя за своей прялкой (по его собственному признанию, до возвращения из Южной Африки в 1915 году он ни разу не видел этого инструмента). Это был ритуал, причастие, молитва. Ритм колеса прялки сочетался с монотонным повторяющимся напевом: «Рама, Рама, Рама…» Скоро каждый начнет прясть и каждый облачится в кхади. Он нарисовал флаг Индийского национального конгресса: в центре — ручной чарх (прялка). В сентябре 1921 года, чтобы носить только кхади и достигнуть еще большей простоты, он в очередной раз сменил свое одеяние и стал носить только набедренную повязку — «костюм нищего». Его друзей это удивило и позабавило, как и лондонские толпы в 1931 году, когда он, несмотря на холодную пасмурную погоду, показался на улице в таком минималистском облачении.
Полунагота. Она объединяла его с народом, с теми, у кого не было ничего. Своим телом он зримо, непосредственно примыкал к страданиям других, равно как и своими повторяющимися постами, которые дважды чуть не уморили его. Благодаря отсутствию признаков богатства на своем теле он становился таким же бедняком, как они, его нельзя было отличить от нищего, поскольку у него ничего не было. Применять в собственной жизни принципы, которым он учил: «верить и делать». Одно переходит в другое. Любить и разделять — это тоже сопряженные понятия. Переживать всем своим телом (а это единственный способ полностью проникнуться идеей), чувствовать своей плотью положение отверженных. Народ не ошибся, разглядев в его наготе выражение любви и доверия. Тагор смирился: «Махатма Ганди появился на пороге миллионов обездоленных в Индии, одетый, как они, говоря на их собственном языке… Кто еще так же безраздельно принимал огромные массы индийского народа, как собственную плоть и кровь!.. Как только в двери Индии постучалась любовь, они распахнулись настежь. Всякая внутренняя скупость исчезла». Тагора восхищало «открытие самого себя через страну»: «Умы, изглоданные ложью, неспособны понять смысла великой любви, возженной в сердце народном любовью Махатмы».
Спорный символ
Пока народ вместе с Ганди восходил к вершинам любви, как реагировало британское правительство?
Поначалу оно притворялось глухим, полагая, что столь абсурдный план, как несотрудничество, рухнет сам собой. В апреле 1921 года лорд Рединг сменил лорда Челмсфорда на посту вице-короля. В сентябре братьев Али арестовали за разложение индийских войск. Тотчас был подписан манифест, призывающий каждого солдата или гражданского, работавшего на правительство, отказаться от своей должности.
Столкнувшись с мятежом, Великобритания пустила в ход мощный аргумент: послала в Индию принца Уэльского[178]. Вот тогда-то движение и показало всю свою мощь. Принца и его кортеж проигнорировали точно так же, как бойкотируемые английские товары: 17 ноября 1921 года состоялся массовый хартал, Бомбей словно вымер, принца и его свиту никто не встречал; протест ударил по символу королевской власти. Были даже беспорядки (58 погибших, 381 раненых). Увидев это, Ганди, который в тот день жег английский хлопок, решил голодать, пока беспорядки не прекратятся. Пять дней. Страсти улеглись.
Правительство решило применить репрессии. В декабре 1921-го — январе 1922 года около тридцати тысяч человек были брошены в тюрьмы, каждый день — в тюрьме и вне ее — индийцев наказывали кнутом. Ответ правительства был «суровым, диким, примитивным, жестоким», как выразился Ганди. Прессе зажали рот, собрания запретили. Однако националисты не унимались, требуя новых действий, со всех сторон осаждая Ганди, которого конгресс наделил в декабре 1921 года всей полнотой полномочий.
Тогда тот предложил начать массовую акцию гражданского неповиновения (которая была бы большой политической встряской), но в одном отдельно взятом регионе, а не в общенациональном масштабе: в районе Бардоли, в окрестностях города Сурат в штате Гуджарат. 1 февраля 1922 года, как обычно, Ганди учтиво поставил вице-короля в известность о своих планах. Нужно сделать выбор между «массовой акцией гражданского неповиновения и незаконными репрессиями против законных действий народа». На этот ультиматум было отвечено, что на самом деле выбор между отсутствием законов, с соответствующими последствиями, и «соблюдением принципов, лежащих в основе любого цивилизованного правления».
Бардоли: конечно, всего один регион, но зато дисциплинированный, полный решимости и ненасильственный. Но 5 февраля в Чаури-Чаура, небольшом городке за 1300 километров от Бардоли, разбушевавшаяся толпа разорвала на клочки и сожгла живьем полицейских, стрелявших по процессии после некоего инцидента, когда у них уже не было оружия. Известие об этом зверстве настолько потрясло Ганди, что он решил приостановить кампанию в Бардоли. И снова его послушали. Очередное доказательство необычайного морального авторитета, который он приобрел.
Но что сказать о членах конгресса? Эта внезапная остановка, когда они уже собирались укрепить свои позиции и продвинуться на всех фронтах, как сказал молодой Неру, сидевший тогда в тюрьме, привела их в ярость и замешательство. Правительство могло само спровоцировать эти беспорядки, чтобы доказать неэффективность сатьяграхи. Неужели мы остановимся на полпути из-за вспышек насилия на окраинах? Неужели какая-то «глухая деревня и группка возбужденных крестьян» положат конец борьбе за свободу целой нации? Неужели все эти жертвы принесены зря? А тюрьмы, где до сих пор прозябают сотни сатьяграхов? К чему эти огромные усилия, если мы готовы всё бросить, рискуя отвратить от себя самые преданные войска? Что такое Индийский национальный конгресс: политический институт или место для душевных терзаний? После нескольких месяцев, проведенных в тревоге, правительство, несомненно, переведет дух и перехватит инициативу (в самом деле, Ганди, которого до сих пор не трогали, опасаясь последствий, вскоре будет арестован).
16 февраля 1922 года в «Янг Индия» появилась статья, которую Ромен Роллан, перепечатавший большую ее часть в написанной им биографии Ганди, называет публичным покаянием. «Лучше тысячу раз показаться отступником от истины в глазах света, чем поступиться собственной правдой», — писал Ганди. Он публично наложил сам на себя пятидневный пост. «Я должен подвергнуться личному очищению. Я должен быть в состоянии лучше улавливать малейшие перемены в окружающей атмосфере». Роллан, восхищающийся «таинственной силой этой души, вбирающей содрогания своего народа», видит в этом поступок исключительной нравственной силы, хотя и политически обескураживающий. Ганди не замалчивал этого последнего момента, формулируя проблему в религиозном ключе: «Радикальное изменение наступательной программы, возможно, глупо в политическом плане, но нет никаких сомнений, что это мудро в религиозном плане». Вечно два плана. Он старается реалистичным образом описать опасности, которыми чревато продолжение действия в неблагоприятных обстоятельствах. Сотрясаемая вспышками насилия, Индия еще не готова. Религиозный порядок на самом деле согласуется с политической мудростью. В каждом событии есть высшее значение, примиряющее между собой разные аспекты (те, кто обвиняет его в двуличии, лучше бы поразмыслили над этой статьей, показывающей, как работает его ум). В своих выводах он опирается на принцип, хорошо знакомый индийцам: «Хотим мы того или нет, этот инцидент доказывает единство всякой жизни». Единство Существа, стоящего над раздорами и расколом. Ибо когда последуют репрессии, отрицательные последствия вступят в цепную реакцию, одни будут расплачиваться за других. Приостановка акции и покаяние разорвут эту цепочку в моральном отношении: они «перенесут нас на то место, где мы были до трагедии».
«Если бы мы не остановились, — писал Ганди Неру, — уверяю вас, мы вели бы не ненасильственную борьбу, а по большей части насильственную». Позже Неру признал: «Почти не вызывает сомнений, что, если бы движение тогда продолжилось, вспышки насилия возникали бы все чаще. Правительство топило бы их в крови, наступило бы царство террора…» Чаури-Чаура стала последней каплей. Ганди почувствовал подземные толчки. «Благодаря долгой и тесной связи с массами он словно приобрел (как это часто бывает с великими народными вождями) шестое чувство; он чувствовал массы, угадывал их поступки, их возможности. Повинуясь своему инстинкту, он соответствующим образом менял свои поступки, а потом пытался облечь свое решение в покровы логики для ошеломленных и разъяренных коллег». Сомнения, внутренние муки. Чарлз Эндрюс, большой друг Ганди, повидавший его после волнений в Бомбее, рассказывает, что тот был «растерянный и осунувшийся, словно вышел из долины теней»[179].
В своей биографии Ганди Роллан приводит длинную цитату из декларации 2 марта 1922 года, когда Ганди остро переживал свой разлад со страной. «Каждый раз, когда народ будет совершать оплошности, я буду в них каяться. Единственный тиран, которого я признаю в этом мире, — “тонкий неслышный голос” внутри нас. И даже если мне придется остаться в меньшинстве, сведенном к одному человеку, мне достанет мужества остаться в этом отчаянном меньшинстве». Ненасилие лежало на поверхности. «Правительство разжигает насилие своими неразумными поступками. Можно подумать, что оно стремится к тому, чтобы вся страна погрязла в убийствах, пожарах и грабежах, чтобы утверждать, что лишь оно способно с ними сладить». Индия стоит на краю взрыва и хаоса; один лишь страх удерживал толпу, но при малейшей возможности жажда мести вырвется на свободу. «Может ли намеренное ненасилие родиться из вынужденного ненасилия слабых? Не затеял ли я пустое дело?.. А вдруг, когда разразится ярость, никто не уцелеет? Если каждый поднимет руку на своего ближнего, к чему тогда мне будет поститься до самой смерти после такого несчастья? Если вы неспособны на ненасилие, открыто примите насилие! Но только не лицемерьте!»
Вскоре Ганди арестуют. «Это была ночь в Гефсиманском саду», — пишет Роллан, продолжая развернутое сравнение с Христом. «Кто знает, не воспринял ли он это в глубине души как избавление?» В своем ашраме, среди учеников, Ганди ждал. Он предвидел арест. Вскоре после молитвы явилась полиция. «Махатма предал себя в их руки».
«Большой процесс»
18 марта в суде Ахмадабада открылся «большой процесс», как его обычно называют. Судья и подсудимый состязались друг перед другом в рыцарской учтивости. Ганди в очередной раз признал себя виновным по всем статьям. Вероятно, это один из самых известных эпизодов в жизни Махатмы, и слова, произнесенные им по такому случаю, объяснение «перемены настроения», когда он из лоялиста превратился в бунтаря, помнят все (в фильме Ричарда Аттенборо «Ганди» эта сцена занимает значительное место).
Обвинение было построено на статьях, недавно написанных Ганди. Это была его реакция на телеграмму лорда Биркенхеда[180] и Монтегю, выдержанную в обычном спокойно-надменном стиле (безапелляционная манера строить отношения между высшим и низшим): «Если существование нашей империи поставлено под вопрос… если кто-то воображает, что мы намерены уйти из Индии, Индии придется безуспешно сражаться с самым решительным народом в мире, ответ которого будет адекватно суров». В статье, опубликованной в «Янг Индия» 23 февраля 1922 года, Ганди неистовствовал: «Никаких компромиссов с империей, пока британский лев потрясает перед нашим лицом своими кровавыми когтями». Затем он сообщил англичанам, что миллионы индийцев, хилых поедателей риса, полны решимости сами решать свою судьбу, обходясь без британского руководства и оружия. «Еще ни одна империя, опьяненная властью и грабежом более слабых народов, долго не просуществовала… — заметил Ганди. — Сражение, начавшееся в 1920 году, будет продолжаться до конца — месяц, год, месяцы или годы…»
К тому моменту, когда Ганди взял слово, он больше не сомневался и не колебался; тревога, испытываемая в последние недели по поводу того, справедливы ли принятые решения, развеялась; он был тверд и спокоен. Он зачитал письменное заявление.
«Моя общественная деятельность началась в 1893 году в Южной Африке. Мое первое соприкосновение с британскими властями в этой стране было не самым удачным. Я обнаружил, что как человек и как индиец не имею никаких прав. Более того, я обнаружил, что не имею никаких прав как человек, потому что я индиец…» Но тогда он не обозлился на правительство, полагая, что дурное обращение с индийцами было упущением со стороны хорошей по своей природе системы. Он стал критиковать это правительство за допускаемые перегибы, не желая при этом его уничтожения. До 1919 года он выступал за сотрудничество. Но правительство само оборвало узы со своими подданными. Теперь Ганди пришел к убеждению, что сами реформы, предлагаемые Англией, будут смертельны для Индии. Правительство зиждется на эксплуатации масс. Законы пишутся ради этой эксплуатации. Тщательно продуманная и эффективная система запугивания унизила народ, обучила его притворству. Индия разорена, она голодает и опускается; кое-кто говорит, что прежде чем она дорастет до самоуправления в качестве доминиона, сменятся несколько поколений. Ни одно правительство из тех, что угнетали Индию в прошлом, не причинило ей столько зла, как Англия. Несотрудничество с преступностью — это долг[181]…
Ганди принимал на себя вину за «дьявольские преступления в Чаури-Чаура», за «бесчинства в Бомбее»… Да, он несет ответственность, и поскольку проповедование нелюбви к нынешней системе правления стало его страстью, он не просит для себя снисхождения, наоборот, просит назначить ему самое суровое наказание за то, «что считается по закону умышленным преступлением, а мне кажется первым гражданским долгом»; если судья считает, что служит справедливой системе, то его долг — вынести самый суровый приговор.
Под конец последнего слова судья Брумфильд склонился перед подсудимым. И тут начался исторический словесный поединок.
«Вынести справедливый приговор, — сказал судья, — возможно, самая трудная задача для судьи в этой стране. Нельзя отрицать тот факт, что вы принадлежите к иной категории людей, отличной от тех, кого мне приходилось судить и еще придется.
Нельзя забыть о том, чем вы являетесь для миллионов людей, — великим вождем и патриотом. Но даже ваши политические противники считают вас человеком высоких идеалов, благородным, даже святым».
Судья учтиво осведомился у Ганди о том, какому наказанию его подвергнуть. Шесть лет? Но если правительство сочтет уместным сократить этот срок, он, судья, будет только рад. Ганди встал и сказал, что это самое легкое наказание, какое только может определить ему судья, и что никогда еще за все время процесса он не сталкивался с большей учтивостью. Все прошло по старинным законам рыцарства. Противоборствующие стороны действовали на равных. Друзья Ганди с плачем упали к его ногам. Пока его уводили в тюрьму, Ганди улыбался.
«Мы должны расширить ворота тюрем и входить туда, как новобрачный входит в спальню в брачную ночь».
Операция и пост
Кастурбай объявила эту новость в полном достоинства послании, прося теперь спокойно сосредоточиться на конструктивной программе Ганди. В это время Ганди в тюрьме был счастлив (по словам Чарлза Эндрюса). Он просил, чтобы к нему туда не приходили, оставили одного. Он молился, занимался самоочищением, каждый день прял на своей прялке. Приговор был принят спокойно. Индия, которая в 1919 году воспламенилась, узнав об аресте Ганди, на сей раз хранила молчание. Вместо того чтобы увидеть в этом успехи ненасилия, лорд Рединг рассудил, что Ганди из-за неразумной крутой перемены утратил доверие населения, «загнал себя в тупик как политик» — вот вам пример непонимания из-за различия культур. Сын лорда Рединга думал так же: «Тот факт, что г-на Ганди упрятали за решетку, как любого другого смертного не в ладах с законом, нанес серьезный урон его авторитету»[182].
12 января 1924 года Ганди спешно перевезли из тюрьмы Еравда в больницу Пуны. У него был острый приступ аппендицита, требовалась срочная операция. Когда об этом стало известно, вся Индия «обезумела от тревоги». Председатель Индийского национального конгресса Мохаммед Али велел всем молиться за его здоровье. Со всех сторон раздавались требования освободить Ганди. Его жизнь тогда висела на волоске, и англичане опасались, что он умрет, находясь у них в руках. Тогда вся Индия восстанет. Из соображений политического и медицинского порядка его выпустили на свободу 4 февраля.
Индия праздновала его освобождение: день благодарственных молитв, митинги тридцати тысяч человек в Бомбее, шествия и ликование, «потоки любви пролились на Ганди». Ромен Роллан описывает его лежащим на больничной койке, «как всегда, спокойным, полным самообладания, принуждающим себя подолгу беседовать с посетителями. Он осунулся, сморщился… Но слыша его мягкий спокойный голос, говорящий ласково и учтиво, каждый был тронут до глубины души его безмятежностью… До тюрьмы чувствовалось, что он, несмотря на свою душевную силу, был удручен заботами. Теперь на него снизошло просветление».
В его отсутствие разногласия в конгрессе еще более обострились. Вспышка энтузиазма 1919–1920 годов угасла, иссяк великий порыв единства. Лишившись брошенных в тюрьму вождей, организация утратила свой авторитет, и сельские лидеры, не питая к нему доверия, выходили из конгресса, тем самым отвращая от него массы. К этим застойным явлениям добавился раскол: в 1924 году Мустафа Кемаль ликвидировал халифат, смысл священного союза против англичан исчез, и застарелый антагонизм между индусами и мусульманами разгорелся с новой силой; между общинами все чаще возникали столкновения; каждая религия настаивала на своих особенностях (в речах Ганди было много отсылок к индуизму: пришествие Рам Раджа, царство Бога на Земле; ислам же, со своей стороны, обрел новую силу под влиянием Джинны, укрепившего лигу). Сам конгресс разрывался между сторонниками жесткой линии (ортодоксальными гандистами, противившимися переменам) и более примирительной стратегии, считавшими нужным пересмотреть решение о бойкоте выборных собраний (свараджистами под руководством Читтаранджана Даса[183] и Мотилала Неру).
Картина вырисовывалась мрачная: кампания погрязла в насилии; множество «последователей» Ганди теперь высвободились из-под его влияния. Многие его союзники, привлеченные в 1920 году его новаторским методом, теперь были убеждены, что на самом деле этот метод связывает их по рукам и ногам, мешая применить более эффективную стратегию.
Освободившись, Ганди понял, что политическая атмосфера изменилась. Во избежание еще больших осложнений он, прекрасно умевший оценить соотношение сил, подписал договор с Неру и Дасом, согласившись, таким образом, на определенные уступки, которые были восприняты его сторонниками почти как поражение. Вице-короля это позабавило: «Ганди теперь тащится за Дасом и Неру, хотя те и стараются изо всех сил уверить его в том, что он входит в руководство». Подобное замечание «выдавало страшное невежество англичан в отношении индийского общественного мнения», и Неру подтверждает: «Популярность Ганди среди народных масс не пошатнулась ни на секунду»[184].
С точки зрения Ганди, главным злом было ухудшение отношений между индусами и мусульманами. На страницах «Янг Индия» (один выпуск был целиком посвящен этой проблеме) он утверждал, что напряженность между двумя общинами никогда не приняла бы таких форм, если бы люди по-настоящему постигли его метод. Ибо ненасилие — не только путь к политическому освобождению страны, но и к межобщинному миру.
Несмотря на призывы к благоразумию, спокойствие восстановить не удавалось. В сентябре 1924 года в Кохате[185] вспыхнул бунт, 155 индусов погибли, все индусское население было изгнано из города. Ганди был сражен. Возрожденная им энергия имела разрушительные последствия. Тогда, охваченный тоской, он отказался от пищи — обычное средство, используемое им в несчастье. Реакция страны последовала незамедлительно. В Дели состоялось совещание в пользу объединения: 300 делегатов, собранные вместе главные лидеры страны, принятые резолюции — мощный порыв доброй воли. И через 21 день, под чтение Корана и Упанишад на фоне христианских песнопений, Ганди прекратил свой пост. Но не питая иллюзий. Вожди обеих общин дрались, подобно двум собакам из басни, не за кусок мяса, а за его отражение в воде.
Возвращение к корням
В последующие годы Ганди отошел от политических споров. Он посвятил себя решению первостепенной задачи, которая, по его словам, была залогом независимости: восстановлению страны. Лечению болезни в зародыше.
«Я буду трудиться над созданием Индии, в которой самые бедные будут чувствовать себя дома, в своей стране, где они смогут сказать свое слово, где больше не будет ни высших, ни низших классов, Индии, где все общины будут жить в совершенной гармонии… В этой Индии больше не будет места проклятию, каким является положение неприкасаемого, пьянству и наркомании… Женщины будут пользоваться такими же правами, что и мужчины… Вот о какой Индии я мечтаю»[186].
Обычно исследователи быстро проскакивают через периоды, когда Ганди уходил в сторону от публичной жизни, — медитации в ашраме, годы в тюрьме, месяцы или недели на больничной койке, — считая, как во времена английского управления, что это были периоды бездеятельности и пустоты. Министр по делам Индии лорд Биркенхед писал в 1925 году с мрачным удовлетворением: «Бедняга Ганди решительно мертв! Он так же жалок со своей прялкой, как последние трубадуры со своей лирой, и даже не способен собрать столь же очаровательную аудиторию». Барон Ирвин[187], у которого, однако, было больше общих черт с Ганди, считал, что его политическая власть пошла на спад: эта иссякшая и «ныне далекая сила существует в разреженной атмосфере, чуждой реальному положению дел», более интересуясь социальными проблемами, чем политикой.
И все же такие отступления на самом деле были духовным движением вперед. Конечно, они не давали столь ярких результатов, но это были такие же насыщенные, столь же плодотворные моменты, как и те, когда он развивал напряженную деятельность. Со времен тюремного заключения в 1922–1924 годах и до 1928 года он, в самом деле, не фигурировал на первом плане политической жизни. Тюрьма, плохое самочувствие, год передышки, которую он сам себе предоставил в 1926 году в своем ашраме Сабармати, соблюдение дистанции и политический компромисс — всё это отдалило его от главенствующей роли, которую он имел в 1920–1922 годах.
Извлекая выгоду из положения, бывшего для него неблагоприятным, он старался обрести равновесие, вернуться к корням. Вспоминал прошлое, работая над автобиографией и «Сатьяграхой в Южной Африке». И размышлял над воспитавшими его религиозными истоками, о чем можно судить по его речам и статьям, написанным в этот период.
Каковы были его приоритеты? Какие выводы он мог извлечь из борьбы в эти последние годы? Копаться в себе было привычным для Ганди. И все же речь шла не только о том, чтобы обрести себя, а о том, чтобы дать новую силу своим идеям, наполнить их надеждой. Еще до того, как попасть в тюрьму, и в еще большей степени после освобождения он заметил, что даже в его окружении дух самопожертвования исчез, в большинстве случаев люди руководствовались личными интересами, а его нравственно-религиозный подход к политике не вызывал единодушного одобрения. Свараджа не удалось добиться за год, как он обещал. Большинство последователей движения несотрудничества примкнули к нему по расчету, поскольку считали его эффективным средством, а не по глубокому убеждению, потому что верили в идеалы ненасилия. Когда он вышел из тюрьмы, между разными политическими фракциями полыхала борьба, раздоры между индусской и мусульманской общинами принимали обостренную форму, предвещая трагедию. Столько тревожных знаков!
Сварадж: конечно, это политическая независимость, но в представлении мечтателя Ганди — прежде всего, состояние совершенства, идеальная, но достижимая Индия. Как же достигнуть идеала? Освободившись от рабства, по-прежнему свирепствовавшего в разных формах, поскольку религии, смешанные с предрассудками, общество с клеймом неприкасаемости, деревня и женщины были его жертвами. Осуществить союз религий, уничтожить неприкасаемость, положить конец зависимости деревни, повсеместной неграмотности населения, угнетению женщины, детским бракам — вот какова была его программа. И начать с самых насущных проблем — быта: пища, гигиена, одежда — ни одна мелочь не укрылась от его дотошного внимания к повседневным заботам. В его директивах актуальные политические темы стоят рядом с указаниями по поводу чистоты отхожих мест, о том, как садиться, пить, есть, напоминанием о разных режимах питания, о точности в ведении счетов…
Зачастую британцы, когда не считали Ганди хитроумным политиком, видели в нем фанатика, возможно, святого, но, мягко выражаясь, странного, неспособного к здравому смыслу («Вот горе! Что за беда от этих святых фанатиков! Ганди мухи не обидит, и он честен до невозможности, но он с легкостью возьмется за дела, связанные с отрицанием любого правления», — писал в отчаянии один вицекороль). Ганди же справедливо полагал, что он наделен чувством реальности. «Я утверждаю, что я идеалист, наделенный практическим складом ума».
Его сравнивали с великими мистиками — святой Терезой Авильской[188], святым Иоанном Креста[189] — но не за мистицизм, а за способность сочетать, как и эти пророки, призыв к созерцанию и потребность действовать, за способность предаваться труду почти с одержимостью. Но, как и эти люди, он познал обратную сторону возбуждения и убеждения — периоды отчаяния, глубокой депрессии и тенденцию к физическому и эмоциональному истощению. Как человек, Ганди был более доступен в периоды намеренного ухода с политической сцены, когда он направлял свою энергию на достижение радикальных социальных преобразований, хотя для него социальные реформы и политическое лидерство были разными аспектами одной и той же деятельности, та же дхарма, то же стремление к истине.
«Жена тысячи пьяниц»
Политическая свобода зависела от экономического прогресса, который зависел от усилий целого народа. То есть от коллективной сознательности, сочетания всех видов деятельности.
В речах и статьях того периода постоянно присутствуют две темы: неприкасаемость и прялка. Конечно, кхади упоминался в программе несотрудничества, но в период, когда Ганди меньше занимался политикой, он возвел прялку в настоящий культ. Прясть было терпеливым и монотонным занятием, как молитва, которая требовала самообладания, необходимого для усмирения страстей, — упражнение в ненасилии. Причуда, думали прозападные индийцы и даже самые ярые его сторонники в Индийском национальном конгрессе.
Эти индийцы, как и британцы (пока не увидели в нем символа мятежа), находили, по меньшей мере, странным навязчивое увлечение архаичным инструментом — прялкой. Просто и те и другие не представляли себе реальной жизни в деревнях. Подавляющая бедность, которую не могла озарить никакая вера в Бога, как говорил Ганди: «Для мужчин и женщин, умирающих с голоду, Бог и свобода — всего лишь набор букв, не имеющий никакого смысла; освободителем для этих бедных людей станет тот, кто принесет им немного хлеба». Безземельные крестьяне, задавленные нищетой, и те, кто по полгода был обречен на безработицу. Их жалкие доходы можно было бы увеличить за счет мелких кустарных производств, считал Ганди: прясть и ткать у себя дома — дело малоприбыльное, но все-таки добавит несколько рупий в месяц к трем рупиям, которые они зарабатывают. Фермер, крестьянин должны прясть из экономических соображений; горожане тоже должны прясть, но уже по моральным или духовным соображениям. Совместно трудиться — значит, стать едиными, познать другого человека, разделив его труд, или хотя бы задуматься о его существовании — о его несчастном существовании. Прялка стала способом частично заполнить пропасть между богатыми и бедными.
Хотя это нельзя было воспринять всерьез как решение основных проблем нашего времени, сказал Неру, оно все-таки имело важное психологическое значение: «Не без успеха он старался навести мосты между городом и деревней, между буржуазной интеллигенцией и крестьянством…» Поскольку одежда влияет на психологию человека, который ее носит, и того, кто на нее смотрит, «облачение в кхади в его простой белизне подействовало на кичливую вульгарность буржуазного вкуса и усилило чувство общности с массами… Не только бедняки получили от этого моральное удовлетворение»[190].
Понемногу прялка оказалась в центре экономической программы Ганди, именно на ее основе он намеревался внедрить усовершенствования в плане гигиены, эпидемических заболеваний, скотоводства… тысячи дел, из которых состоит жизнь в деревне, а он ни одним не пренебрегал.
К его рвению примешивалась тоска. Ему не давала покоя деревенская бедность. Однажды ему посоветовали проявить терпение. «Попросите жену пьяницы проявить терпение, — ответил он. — Я — жена тысячи пьяниц, я не могу терпеть».
Обернув бедра белой повязкой, босиком или в сандалиях, с лучезарной улыбкой на лице он, широко шагая, поднимался на возвышение во время митингов и высказывал свою просьбу: «Я пришел по делу, чтобы собрать средства на прялку. Кто знает, возможно, я здесь у вас в последний раз», — и обходил толпу своих сторонников, прося доказать свою преданность звонкой монетой. Подобно алчному лавочнику, который в сотый раз перепроверяет счета, заботясь о каждой копейке, он собирал деньги и драгоценности, улыбался своим поклонницам, продавал с аукциона дорогие золотые или серебряные шкатулки, а вырученные деньги перечислял в фонды кхади.
В ашраме Сабармати делали прялки (однажды заказов поступило столько, что спрос превысил предложение); на страницах газеты «Янг Индия» печатали списки заслуженных ткачей с точным указанием выработанных метров ткани; на заседаниях конгресса «играли» в прялку: делегаты приносили с собой нечто, напоминающее чехол для скрипки, доставали оттуда складную прялку и быстро сучили нить во время заседания. Ганди ввел новую моду. Все стали носить кхади — «ливрею свободы», по выражению Неру.
Убеждение или власть?
Столь мощная сила воздействия заставляет задуматься. Какого рода властью он обладал? Давление или убеждение? Ганди отказывался от использования силы. Но можно ли было без этого обойтись? Метод, целью которого было «перековать» противника, подчинив его своему влиянию, не мог быть неавторитарным. Наделе ненасилие могло подразумевать под собой крайнее нравственное принуждение. Оруэлл проанализировал позиции Ганди и Толстого: «Кто-то проникает вам в мозг и диктует вам мысли в мельчайших подробностях»[191]. Неру, исследуя гандиевское ненасилие, сознавал такую опасность, с которой пришлось бороться ему самому: «Можно ли представить себе большее принуждение, чем психологическое давление, благодаря которому Ганди плавил мозги множества своих учеников и коллег?»
Ганди сознавал эту власть, это очевидно; просчитал риски, это тоже ясно, и доказательство тому — его частые предупреждения. «Я хотел бы, чтобы читатель извлек для себя мораль: никогда нельзя принимать что бы то ни было как истину в последней инстанции, даже если это исходит от Махатмы, если только он не убежден в этом одновременно умом и сердцем»[192]. Призыв к разуму и к вере. Но порой он считал уместным пустить в ход это влияние, даже злоупотребить им. С близкими он мог быть неумолим.
«Этот мягкий человек (по словам одной ученицы из ашрама) может быть ужасно жестким и бывает таким, особенно с теми, кто дорог ему больше всех. И чем они ему дороже, тем больше он с них требует. Он держит их под неуклонным контролем, простирающимся не только на их слова и поступки, но и на их мысли. Именно к их дурным мыслям он наиболее безжалостен; им даже не нужно сознаваться, он читает в них, вырывает эти мысли из глубины их души еще до того, как они заговорят. Все боятся, но все ласкают его»[193].
Кузнец человеческих душ, он брал «кусок необработанного железа» и преображал его в «прекрасный полезный предмет», а этот процесс требовал нескольких «сильных ударов молотом». Но в то же время он побуждал своих учеников к самостоятельности. Его отношения с мисс Слейд служат примером равновесия, тем труднее достижимого, что избыточное поклонение — и у женщин, и у мужчин — ставило под угрозу это ненадежное положение. Мисс Слейд, англичанка, дочь адмирала Слейда и «духовная дщерь» Ромена Роллана, бросила все, чтобы последовать за Махатмой, поселилась в его ашраме и стала его приемной дочерью под именем Мира — Мирабен (имя раджпутской принцессы из легенды, влюбленной в бога Кришну). На самом деле, Мира была страстно влюблена в своего учителя и ревниво заботилась о нем[194]. «Она принесла окончательные обеты в его присутствии, — писал Ромен Роллан. — Она купается в счастье… зная Ганди, приняв его веру, она нашла свой истинный путь»[195].
Мирабен писала Ромену Роллану 12 ноября 1925 года: «Ах, отец мой, я даже не могла себе представить, насколько он божествен. Я ожидала Пророка, а обрела Ангела». Ангелу пришлось урезонить свою слишком пылкую почитательницу; она не владела собой, когда его не видела; «простое замечание» с его стороны наводило ее на мысли о самоубийстве. Поклонение — это зависимость, которую Ганди считал болезнью.
«Иначе зачем тогда столь остро желать быть рядом со мной? Для чего прикасаться или целовать мои ноги, которые однажды будут холодны, как смерть? Тело — ничто. Истина, которую я представляю собой, перед вами… Зачем так отчаянно зависеть от меня? Зачем делать всё, лишь бы угодить мне? Почему не помимо меня и даже не вопреки мне? Я не устанавливаю никаких пределов для вашей свободы, кроме тех, на которые вы сами согласились. Разбейте кумира, если можете и хотите…» В конце письма он побуждал ее выйти из транса и больше никогда в него не впадать. Короче, Ганди желал, чтобы люди радостно сражались рядом с ним за более важное дело, а не замыкались мелочно в себе и своей любви: «Я счастлив, когда люди следуют за моими идеями, а не когда они идут за мной». Следовать за идеями — это призыв к пониманию, то есть к рассудку; следовать за человеком — призыв к вере, зачастую слепой. «Я не хочу быть объектом поклонения, на который обращена эта вера, но я определенно хочу верности моим идеям»[196].
Между влиянием, приобретенным разумом, и давлением со стороны воли трудно провести водораздел, как и между подлинным убеждением и очарованностью учителем со стороны ученика.
Возвращение в политику
В течение 1925 года, согласившись стать председателем конгресса, Ганди разъезжал по стране, проповедуя зачарованным толпам свое «ненасильственное, консерваторское и анархическое кредо». Куда бы он ни направился, везде его осаждали толпы народа. Хорошо знавший его Луис Фишер[197], впоследствии написавший его биографию, рассказывает, что к вечеру его ноги были покрыты царапинами — знаками поклонения его приверженцев: увидеть его, очиститься, приблизившись к нему, склониться перед ним, дотронуться до него… Собиралось столько людей, что Ганди приходилось обращаться к ним стоя, потом обходить справа, слева, в надежде что люди останутся сидеть и не задушат его, но несколько раз этого избежать не удалось. Его начинали боготворить. Гонды, одно из племен Центральной Индии, поклонялись ему и создали его культ — он сурово отринул этот предрассудок.
В своей жизни ему несколько раз пришлось вот так пересечь всю страну — на поезде, на машине или пешком, медленно или побыстрее, без отдыха.
Неру, сравнивающий его с древними паломниками, одержимыми неутолимой жаждой скитаний, рассказывает, что таким образом он приобрел уникальные познания об Индии, «миллионы людей увидели его и общались с ним». «В 1929 году он отправился в Соединенные провинции проповедовать кхади. Я сопровождал его при случае по несколько дней и хотя уже сталкивался с подобным, не мог не поражаться огромности толп, которые он привлекал. Человеческий рой напоминал тучи саранчи. Пока мы ехали на машине по сельской местности, мы видели на расстоянии в несколько километров толпы от десяти до двадцати пяти тысяч человек, а на главное собрание дня порой являлось более ста тысяч». В те времена микрофонов не было, и эти толпы не могли его услышать, продолжает Неру, но это не было их целью: им было достаточно видеть его. «Ганди произносил краткую речь, чтобы попусту не тратить силы. Иначе он не смог бы жить в таком ритме час за часом, день за днем»[198].
Эти поездки изнуряли Ганди: три-четыре выступления в день, ночлег каждый раз в новом месте, обильная переписка, которой он никогда не пренебрегал, статьи, которые он писал в дороге, бесчисленные разговоры с мужчинами и женщинами, пришедшими с ним посоветоваться, указания, которые он раздавал по малейшим домашним делам.
В ноябре 1925 года он вновь объявил пост, на сей раз на семь дней. Возмущенная и встревоженная Индия запротестовала: зачем снова голодать? «Общественности придется смириться с моими постами и перестать тревожиться. Они — часть меня самого. Как я не могу обойтись, например, без глаз, так не могу и без постов». Этот пост не имел ничего общего с политикой, он преследовал личную цель; пусть Ганди был «общественным пророком», его следовало принять таким, каков он есть, «со всеми своими прегрешениями», и порой предоставить одиночеству и ограничениям: они были нужны ему, чтобы подумать. «Я — искатель истины. Мои опыты, на мой взгляд, гораздо важнее, чем самые подготовленные экспедиции в Гималаи». Посты приносили ему открытия, о которых он «даже не мечтал».
В декабре 1925 года Ганди, совершенно измученный, провел избрание председателем конгресса своей подруги и ученицы Сароджини Найду[199] и решил удалиться в свой ашрам, чтобы в течение года не вмешиваться в политику.
Он вышел оттуда лишь в декабре 1926 года и снова начал колесить по стране. Семь митингов в день. Порой он ограничивался тем, что поднимал вверх левую руку: каждому пальцу соответствовала цель. «Равенство для неприкасаемых», «использование прялки», «ни алкоголя, ни опиума», «союз индусов и мусульман», «равенство для женщин»; запястье, соединявшее руку с телом, было ненасилием. Иногда, не имея сил говорить от усталости, он молча сидел перед собравшимися, которых могло быть около двухсот тысяч, и огромная толпа молча молилась вместе с ним; он соединял ладони и благословлял толпу, потом уходил. Упражнение в молчании было еще одним шагом на пути к самообладанию.
Из Калькутты в Бихар и Страну маратхов[200], потом в Бомбей, снова Пуна, поездом в Бангалор, потом крюк через юго-восток Индии… Вскоре Ганди свалился без сил. Врач диагностировал легкий сердечный приступ и велел соблюдать покой. Он продолжал писать статьи, с юмором предлагал чинить прялки. На самом деле он подстерегал удобный момент, готовился. Его не задевали ни резкие критические выпады в его адрес, ни заботы, но перед принятием важного решения он так терзался, что у него поднималось давление. С самого момента своего выхода из тюрьмы в 1924 году Ганди на самом деле поджидал момент, чтобы начать действовать. Политические игры, в которых увязли его друзья из конгресса, казались ему бесплодными (свараджистская партия к тому моменту утратила иллюзии в отношении методов парламентской борьбы, что способствовало возвращению Ганди в конгресс). Ему нужен был только удобный момент, чтобы возобновить движение несотрудничества.
Британцы предоставили ему такой случай.
2 ноября 1927 года барон Ирвин, новый вице-король, сменивший в апреле 1926 года лорда Рединга, вызвал в Дели несколько индийских лидеров, в том числе Ганди. Им вручили документ, сообщавший о прибытии комиссии по изучению возможности новой конституционной реформы (под председательством Джона Саймона). Больше всего индийское руководство поразило то, что комиссия полностью состояла из «белых», в ней не было ни одного индийца. Этот демарш походил на вылазку в стан врага — по сути, это было оскорблением. Комиссию решили бойкотировать. По прибытии в Индию Саймон был встречен черными флагами и закрытыми дверями.
Уже в 1930 году положение в корне изменилось. О том, чтобы «не подпускать», и речи не было; велись трудные переговоры. Конечно, индийцы фактически еще не были свободны, но настроения в стране исподволь изменились, слепое повиновение было в прошлом. 1928-й, 1929-й, 1930-й — решающие годы, преобразившие Индию и ее отношения с оккупантом.
Вся долгая борьба Ганди в Южной Африке, вся его терпеливая работа в Индии с 1915 года привели в конечном итоге к победе, одержанной в ходе кампаний на рубеже десятилетия.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.