Глава шестая Лето в деревне

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестая

Лето в деревне

В начале января 1837 года она возвратилась вместе со своими детьми в Ноан. Ей необходимо было заняться имением, ведь она, наконец, стала его полновластной хозяйкой; ей нужен был покой, чтобы кончить «Мопра»; ей хотелось быть ближе к Мишелю и, так как он избегал ее, попытаться вернуть его. Было решено, что Лист и Мари д’Агу присоединятся к ней в Берри, но в конце января Арабелла приехала одна. Дружба этих женщин сделалась теснее. Они совершали долгие прогулки верхом. Жорж, в блузе, брюках, властно, мужски вела лошадь белокурой Принцессы, когда откос был слишком крутым или брод слишком глубоким. Арабелла наблюдала за домочадцами без излишней доброжелательности. Она находила, что Соланж красива, великолепно сложена, но у нее «пылкий, неукротимый характер».

Когда ветер играет ее длинными белокурыми волосами, когда лучи солнца озаряют ее сияющее лицо, мне кажется, что я вижу божество — молодую гамадриаду, ускользнувшую из лесов… Ее душа так же сильна, как и тело… Соланж будет непримирима как в добре, так и в зле. Ей предстоит жизнь, полная схваток, борьбы. Она не подчинится общим правилам; в ее заблуждениях будет величие, в ее достоинствах — возвышенность. Морис представляется мне живой противоположностью сестры. Это будет человек здравого смысла, установленного порядка, привычных добродетелей… Ему будут по душе тихие радости, жизнь помещика, если только какой-нибудь особенный талант не вовлечет его в артистическую жизнь…

Воспитанием Мориса занимался новый наставник — Эжен Пеллетан. Протестант, сын нотариуса из Руана, высокий как каланча, республиканец, подобно Мишелю, он был слишком серьезен для царившего в Ноане тона. Что касается Жорж, то Принцесса считала, что та бессмысленно растрачивает себя на нелепую, безнадежную любовь. Напрасно цеплялась Санд за Мишеля, стремясь разжечь в нем угасшее желание. Трибун, утомленный, эгоистичный, хотел отделаться от изматывавшей его любовницы. Жорж жаловалась:

Санд — Мишелю, 21 января 1837 года: Пусть тебя не тревожит моя тоска. Она глубока и неизлечима, но у меня хватит сил ее перенести, а у тебя нет сил ее вылечить. Больше я об этом не стану говорить. Ах, если бы ты мог ее понять! Но жизнь проложила между нами пропасть. Интересы этого мира превратили тебя в совершенно определенное существо; мое отвращение и страх перед всем этим сделали меня абсолютно отличной от тебя. И все же есть невидимый, неведомый мир, в котором мы жили, составляя одно целое!.. Я тебя любила не за то, что ты меня любил. Другие тоже любили меня, но я даже не подняла глаз на них! И не потому, что ты умеешь говорить женщинам красивые слова. Я встречала и других прекрасных говорунов — их слова даже не развлекали меня! И не потому, что я рассчитывала на счастье, или на славу, или только на любовь. Я презираю ложные блага; и я знала, отдаваясь тебе, что нас всегда будет разделять стремительное течение жизни. Я знала, что честолюбивые люди отдают любви только час в день… Я тебя любила, потому что ты мне нравишься, потому что никто другой не может мне нравиться… У тебя есть пороки, которых у меня нет, ведь ты никогда не умел владеть собой. Я тебя знаю всесторонне, так как мы одно целое и ты половина моего существа…

Он не отвечал на эти длинные, бесконечные письма. И вообще читал ли он их?

28 января 1837 года: Почему ты не пишешь? Новая вспышка гнева? Ты болен? Боже мой! Ты все еще сердишься на меня? Ты любишь другую? Увы! Я думаю, что это так, я убеждена в этом с тех пор, как мы встретились в последний раз. Твое лицо было не таким, как прежде, и даже в моменты нежной ласки ты плохо скрывал скуку и нетерпеливое желание покинуть меня. Делай что хочешь; я смогу сохранить нужное достоинство, я сумею даже молчать, если моя любовь тебе надоела.

Она сознавалась, что бывала несправедливой, желчной, взбалмошной. Но разве она виновата, что не может жить без него? Разве она виновата, что ревнует его ко всем женщинам, особенно к Особе (госпоже Мишель)?

Понять не могу, по какому дьявольскому капризу ты решил привезти меня в дом твоей жены и показать ваше брачное ложе! Не понимаю, как любовь может устоять перед таким испытанием! А моя любовь устояла.

Что он давал ей? Иногда она скакала верхом ночью до Ла Шатра или в Шатору, чтоб провести несколько часов в объятиях Мишеля. Но объятия «сменялись ледяной лавиной, обрушивавшейся на мое бедное сердце». О каждом свидании Жорж должна была умолять: «Я требовала чуда, я надеялась, что ничто тебя не задержит и ты найдешь средство избавиться на целую ночь от своих дел и супружеских обязанностей…» С жалкой, непонятной покорностью она говорила, что готова на все. Может быть, он хочет, чтобы она сняла дом в Бурже? Она готова была запереться там, как в келье, и принадлежать ему, когда он того захочет. Может быть, его пугало утомление от любви? Она готова была стать целомудренной:

О, если бы мы жили вместе, ты мог бы по крайней мере засыпать у меня на груди, когда у тебя было бы плохо на душе. Моя недремлющая любовь приняла бы, как ценный дар, эту душу и вернула бы тебе ее при пробуждении. Я не стала бы мучить тебя, говоря: ты должен меня любить. Ты мог бы даже забыть об этом, ведь твой сон рядом со мной стал бы спокойным, и я сумела бы отогнать небытие, если бы оно потребовало своей жертвы… Как ива, склонившаяся над водой, ласкает ее своей листвой, так и моя любовь охраняет тебя, и, когда я отдаюсь обманчивой надежде жить возле тебя, моя самая сладостная мечта состоит в том, что я представляю себе, какими заботами я окружила бы тебя, старого и немощного! Наслаждения любви не только в скоропреходящих часах возбуждения, поднимающих душу до небес; они также и в неизменной, простодушной нежности домашнего уюта… Быть с тобой каждый день; предупреждать твои малейшие желания; согревать тебя в своих объятьях; убаюкивать по вечерам, тихо, нежно прислонившись к тебе; оберегать тебя от вспышек страсти, не дать им тебя сломить; а в том возрасте, когда у нас угаснут страсти, моя любовь даст тебе такой мирный сон, такое надежное прибежище, такие тихие, безмятежные, спокойные ночи, что мысль о могиле, которая вскоре соединит нас, не будет вызывать в тебе ни ужаса, ни отвращения! Вот о чем я думаю с нежностью, вот что может вознаградить все бесполезное утомление, все ненужные тревоги, которым я подвергалась во время моей долгой жизни.

Арабелла наблюдала за этими бурными вспышками и наслаждалась длинными спокойными днями в Ноане. «Весь вечер, — записывала она, — Жорж была в каком-то оцепенении, в каком-то тяжелом небытии. Несчастная великая женщина! Священный огонь, вложенный в нее богом, поглотил уже все вовне и теперь пожирает все, что еще осталось внутри от веры, молодости и надежды. Милосердие, любовь, сладострастие — эти три чаяния ее души, сердца и чувства, слишком пылкие в этой избранной натуре, натолкнулись на сомнение, разочарование, пресыщенность и, попранные в самой глубине ее существа, превратили ее жизнь в пытку… О, мой бог! Дайте Жорж спокойствие Гёте».

В общем по мере того как она узнавала свою знаменитую подругу, Мари д’Агу считала, что она лучше оценила человеческие достоинства Санд. Нельзя сказать, что Мари не восхищалась жизнеспособностью своей хозяйки, которая после четырнадцатичасовой работы за столом могла оседлать коня и скакать на свидание. Она признавала в Жорж и глубокое понимание настоящей поэзии, своеобразную прелесть, чувство дружбы. И все же в конечном счете она ее осуждала. Почему же, в то время как она говорила, что умирает от любви к Мишелю, дом ее был полон влюбленных в нее молодых людей из Лa Шатра и приехавших из Парижа Сципиона дю Рур и Жеводана? Зачем такое недостойное ребячество? Для чего эта смешная восторженность материнской любви? Плодовитая Мари не признавала «любви кмаленьким детям, являющейся не интеллектуальным чувством, а слепым инстинктом, в котором самое последнее животное выше женщины». Из двух дочерей, рожденные в браке, Луизы и Клер, она потеряла одну, а другую оставила графу д’Агу; свою незаконнорожденную дочь Бландину она отдала кормилице недалеко от Женевы; теперь она без особой радости ждала нового ребенка от Листа.

Первый диагноз Арабеллы был самым беспристрастным. Жорж задыхалась от переизбытка жизненных сил. Часто она делала себе кровопускание. «На вашем месте я предпочла бы Шопена», — иронически говорила Принцесса, заметившая, что болезненный, но красивый музыкант произвел большое впечатление на Санд и что она очень желала привлечь его в Ноан. В мае приехал из Парижа Лист, бледный, пылкий, гениальный, и тогда Жорж стала наблюдательницей жизни этой четы. Там тоже не было согласия между двумя существами: молодым, необузданным Францем и гордой, мечтательной Мари. Санд считала, что вряд ли их любовь будет вечной. Однако в то лето 1837 года под деревьями Ноана шла восхитительная жизнь, то освещенная вспышками гения, то омраченная бурями страстей. Палящее солнце. Неподвижные искрящиеся липы. Золото солнечных лучей в листве. По вечерам Жорж делала записи в дневнике доктора Пиффёля:

Комната Арабеллы под моей, но в первом этаже; в ней дивный рояль Франца; глядя в окно, я смотрю на зеленый занавес из высоких лип; из окна доносятся звуки, которым внимала бы вся вселенная и которым здесь завидуют только соловьи. Могучий артист, великий в больших делах, всегда стоящий над мелочами жизни. А вместе с тем печальный, разъеденный внутренней раной. Счастливый человек, любимый женщиной красивой, великодушной, умной и целомудренной. Чего же тебе нужно, неблагодарный, жалкий человек? О, если бы меня любили!..

Мне легче, когда Франц играет на рояле. Все мои горести становятся поэтичными, все мои стремления вдохновенными. Особенно сильно он заставляет дрожать струну великодушия. Он затрагивает также гневную струну почти в унисон с моей энергией, но никогда не затрагивает ноту ненависти. А ненависть пожирает меня. Ненависть к чему? Боже мой, неужели я никогда не найду кого-нибудь достойного ненависти? Окажи мне эту милость, и я никогда не буду тебя просить, чтобы я встретила того, кто заслуживал бы быть любимым…

Мне нравится, когда он бросает на рояль обрывки мелодий, которые как будто повисают в воздухе на одной ножке, танцуя, как хромые эльфы. Листья лип тихо, таинственным шепотом заканчивают мелодию, будто поверяя друг другу тайны природы…

Она твердой рукой, как ей казалось, взвешивала все «ничтожные погремушки» человека. Слава, любовь… Боже! Куда девать свою силу? Работать? Это стало для нее лишь тяжким ярмом: «Я ненавижу свое ремесло». Лишь сигары и кофе поддерживали «ее жалкое вдохновение по двести франков за лист». И вдруг мир озарялся, потому что Мишель, наконец, назначал свидание. В день 7 апреля, годовщину их встречи, он написал ей нежнее, чем обычно, и она была раздавлена счастьем, от которого уже успела отвыкнуть: «Скажи мне, неужели это правда, неужели ты любишь меня, неужели придешь, неужели я увижу тебя при лунном свете в наших темных аллеях, прижму к груди под нашими акациями?.. 7 апреля! Принесешь ли ты мне счастье?» В мае она поехала к нему верхом на лошади и была счастлива целую ночь.

7 мая 1837 года: Дорогой ангел жизни моей, ты меня любишь, и я счастлива! Ничего не могу тебе сказать сегодня вечером, кроме этих слов. Я падаю от усталости! Я проскакала верхом семь лье за два часа. Дети здоровы. Приехали Лист и госпожа д’Агу. Я разбита, и меньше всего от этой быстрой езды. Но усталость такая сладкая! Мирный сон закрывает мои веки. Прощай. Будь вечно моим, как и я твоей. Пусть иногда приходят тебе на память наши часы опьянения и наслаждения… Пиши мне. Теперь твоя очередь. Жду тебя на мягкой, усеянной фиалками траве. Буду жить воспоминаниями о только что прошедших днях, стремительных и дивных. Скажи мне, они не внесли беспорядка в твои привычки, в твою работу? Ты не заболел?.. Люби меня и будь так добр, повторяй мне это до твоего приезда. Я только этим и буду жить.

О могущество человека, который не дается в руки! Надо мысленно представить себе еще раз необычайного возлюбленного, к которому красивая молодая женщина скакала верхом целую ночь: это преждевременно состарившийся человек, с повязанным на голове фуляром, с шишковатым черепом. И какая любовь, несмотря на все это! Она изнемогала от усталости.

8 мая 1837 года: Мои отяжелевшие веки с трудом переносят утренний солнечный свет. Мне холодно, когда все кругом пылает, я голодна и не могу есть, так как аппетит — это результат здоровья, а голод — истощения. Ну, появись же, мой любовник! Я оживу, как земля оживает с возвращением солнца в мае, я сброшу свой ледяной саван и содрогнусь от любви… я покажусь тебе красивой и молодой, потому что подпрыгну от радости в твоих железных объятиях. Приди, приди, и ко мне вернутся силы, здоровье, молодость, радость, надежда… Я побегу встречать тебя, как супруга из «Песни песней» шла навстречу своему Возлюбленному. Любить или умереть — для меня нет середины.

Если все жизненные обстоятельства, а также натуры любовников делают счастье невозможным, как же оно может длиться? Она приезжала в Бурж измотанная, но пылкая и трепещущая, а ей противопоставляли Особу, республику, избирателей. «Пусть прокляты будут эти скоты! — кричала она. — Интересно, найдешь ли ты в этой бесплодной любви жар, который горит в моей душе и в моих объятиях!» Мишель отвечал, что ему ни к чему такая любовь.

Мишель из Буржа — Жорж Санд: Проклятье!.. Дома я веду из-за тебя и ради тебя ежедневную, ежечасную войну. Согласен. Это справедливо. Человек ничего не может получить в жизни без борьбы, без боя. Но если бы по крайней мере я находил в твоих объятиях убежище от всех этих неприятностей… Так нет же, мне приходится бороться еще и с тобой. Враг — справа, враг — слева. Повторяю тебе, что это невыносимо… Я хочу жить спокойно. Когда женщины ссорятся между собой, это отвратительно. Мне не было суждено бороться с врагами, подобными мне, с тиранами; так дайте же мне по крайней мере наслаждаться полным, абсолютным покоем. Уеду в какую-нибудь хижину на склоне холма… около Средиземного моря…

На этот раз Жорж возмутилась:

Жорж Санд — Мишелю из Буржа, 31 мая 1837 года: Ты ставишь меня на одну доску о Особой, это она заставляет тебя мучиться… И ты вопишь, что страдаешь из-за меня, ты смеешь сравнивать свободное, бескорыстное самопожертвование с домашними ссорами!.. Ты угрожаешь мне, что уедешь жить в хижину. Я благодарила бы бога, если бы он исполнил твое желание. Я поехала бы за тобой. Я стала бы заботиться о твоем бедном теле, как самый преданный негр, и ты понял бы, что любовь женщины никак не отвратительная вещь и что нельзя же сравнивать с собой грязных людей, с которыми тебе хотелось и не удалось померяться силами.

Доктор Пиффёль скрытно от всех в своем «Интимном дневнике» сам себя отчитывал:

Ты думаешь, Пиффёль, что можно сказать предмету своей любви: «Ты такое же существо, как и я, я выбрала среди всех других тебя, потому что считала тебя самым великим и самым лучшим. Теперь я уже не понимаю, кто ты… Мне кажется, что у тебя тоже есть недостатки, как у всех других, потому что ты часто меня мучишь, и совершенство не удел мужчины. Но я люблю твои пороки, я люблю мои страдания…» Нет, нет, Пиффёль! Ты просто дурак, хоть и доктор психологии. Мужчина хочет слышать совсем Другие речи. Он великолепнейшим образом презирает женскую преданность, считая, что она ему принадлежит по праву того факта, что он появился из чрева своей матушки… Мужчина убежден, что женщина нуждается в нем… У женщины есть одна возможность облегчить свое иго и сохранить при себе тирана, если она не может жить без него: подло льстить ему. Ее покорность, верность, преданность, заботливость ничего не стоят в глазах мужчины; не будь этого, он вообще не удостоил бы ее своего внимания. А женщина должна лежать у его ног и говорить ему: «Ты велик, ты удивителен, ты несравним. Ты совершеннее самого бога! Твое лицо излучает сияние, твоя стопа изливает нектар, в тебе нет ни одного порока и в тебе все добродетели…»

Дорогой мой Пиффёль, пойми, наконец, науку жизни и, прежде чем решишь писать роман, постарайся получше понять человеческое сердце. Никогда не делай идеальной героиней женщину сильную, бескорыстную, мужественную и чистую сердцем. Публика ее освищет и даст ей отвратительное прозвище: Лелия неспособная. Неспособная! Да, черт побери, неспособная к раболепству, неспособная к угодничеству, неспособная к низости, неспособная на страх перед тобой. Глупое животное, которое не решилось бы на убийство, не будь законов, карающих убийство убийством, и сила и мщение которого выражаются лишь в клевете и диффамации! Но если ты находишь самку, умеющую обходиться без тебя, твое мнимое могущество превращается в ярость, и в наказание за эту ярость ты получаешь улыбку, прощальный привет и вечное забвенье.

Это важнейший материал, потому что он одновременно показывает, почему Санд ненавидела мужчин, которых, как ей казалось, она любила, если они не подчинялись ей; и почему она не могла их удержать. Ее слишком ясный ум не устраивал тирана, который мечтал, чтобы обожающая его женщина преклонялась перед ним, верила во все его рассуждения, как в евангелие, давала все и не требовала ничего; она же была слишком горда, чтобы притворяться покорной. Наконец 7 июня 1837 года впервые у нее самой хватило мужества отказаться от свидания:

Жорж Санд — Мишелю из Буржа, 7 июня 1837 года: Я больна. Я не смогу завтра ехать по этой жаре. У меня нет сил выехать сегодня вечером. Я приехала бы разбитая, и ты вряд ли получил бы удовольствие, обнимая меня в этой корчме… Я буду спать до тех пор, пока у тебя не найдется времени меня повидать. Прощай!..

Обида и гордость смели страсть. Грустный доктор Пиффёль милостиво приветствовал этот триумф благоразумия.

На рассвете. Моя комната, 11 июня: Дружеские стены, встретьте меня ласково. Как веселы эти бело-голубые обои! Сколько птиц в саду! Какая душистая жимолость в этом стакане! Пиффёль, Пиффёль, какое устрашающее спокойствие в твоей душе! Неужели пламя погаснет?

Приветствую тебя, многомилостивый Пиффёль. С тобою мудрость. Ты был избраннейшим среди всех жертв обмана; плод твоих страданий созрел. Святая усталость, мать покоя, снизойди к нам, бедным мечтателям, сейчас и в час нашей смерти. Аминь… Exit Мишель.

Вечера в Ноане были просто удивительными. Семья и друзья собирались на террасе. Мягкий свет луны окутывал старый дом. Каждый мечтал. Арабелла спрашивала себя, почему все любовники с сожалением вспоминают о первых часах зарождающейся любви и оплакивают погибшую любовь. Жорж цитировала про себя стихи Шекспира: «Я не из тех покорных душ, что принимают несправедливость с ясным лицом…» Франц вставал, шел в дом и садился к роялю.

Дневник Пиффёля, 12 июня 1837 года: Сегодня вечером, когда Франц играл фантастические мелодии Шуберта, Принцесса в светлом платье гуляла в сумраке вдоль террасы. Длинный белый вуаль покрывал ей голову и спускался на ее тонкую фигуру почти до земли… Луна уплывала за высокие липы; на голубоватом фоне неба вырисовывались черные призраки неподвижных елей. Глубокая тишина царила среди растений, ветерок при первых же аккордах божественного инструмента затих, исчезнув в высокой траве… Соловей еще боролся, но уже слабым, замирающим голосом. В сумраке листвы он подлетел поближе и, как превосходный музыкант, присоединил к мелодии свою последнюю восторженную трель, точно попав в тон и в ритм.

Мы все сидели на крыльце, прислушиваясь к звукам Erlk?nig[35], то очаровательным, то зловещим, оцепенев, как и вся природа, в томительном блаженстве; мы не могли отвести взгляда от магнетического круга, начертанного перед нами безмолвной сибиллой в белом покрывале… В конце террасы она была едва видна; потом она совсем исчезала за елями и внезапно появлялась вновь в свете лампы, как стихийное создание огня. Потом опять отходила в сторону, и ее неясные голубоватые очертания реяли в воздухе на поляне. Наконец она присела на гибкую ветвь, и ветвь почти не погнулась, как если бы ее коснулся призрак. И тогда музыка оборвалась, будто тайные нити соединяли жизнь звуков с жизнью этой красивой бледной женщины, готовой, казалось, улететь в сферу неиссякаемой гармонии…

8 июня в Ноан приехал актер Бокаж, чтобы уговорить Жорж написать драму. Это был романтический актер, высокий, стройный, байроновской красоты. Он был великолепен в роли Антони, в черном рединготе, застегнутом на все пуговицы, в белом жилете, со своими темно-синими глазами и бледным лицом. В 1837 году ему было тридцать восемь лет, но он сохранил порывистость, пылкость и страстность в высказывании своих республиканских взглядов. Начался общий разговор о театре, об артистах, писателях; насмехались над тщеславием Виктора Гюго и испорченностью Мари Дорваль; Жорж защищала их. Арабелла нашла Бокажа глупым. Он действительно был малообразован. Мари Дорваль отмечает в письме к Виньи «его словоохотливость ничтожного фата», но добавляет: «Все женщины от него без ума и ходят за ним по пятам». Мари д’Агу пыталась заговорить с ним о Мицкевиче, а он спросил: «Мисс — кто?» С особым неудовольствием Арабелла наблюдала, как Бокаж ухаживает за Санд; а Санд, видимо, была довольна. 15 июня появился красивый и мрачный Шарль Дидье. «Владелица замка предпочла бы, чтобы это был Шопен», — сказал Лист, который в шутку так произносил имя своего Друга. Мари д’Агу, как и обещала, была защитницей Дидье, но последний, очутившись в Ноане, сразу же пожалел, что приехал. Он перестал нравиться и был принят с замешательством: «Она разговаривает со мной неприязненно и насмешливо… Я сделал огромную ошибку, приехав сюда… Она леденяще холодна со мной, подсмеивается над моим «величием», как она говорят… О художник! Непостоянное и черствое сердце!» Он встретил там не только Бокажа, но и Франсуа Роллина и одного молодого драматурга, друга. Феллоу, Фелисьена Мальфиля. Сидя на террасе, около зажженной лампы, говорили о боге, о Дорваль, о малиновке, пойманной Жорж. Жорж готовила пунш, и его голубые огоньки среди ночи бросали свет на ее ярко-красное платье. Арабелла с несколько насмешливой симпатией наблюдала за мрачно настроенным Шарлем Дидье.

При малейшем слове его лицо внезапно заливалось краской; защищенный золотыми очками взор его внимательно вглядывался в выражение наших лиц, и улыбка часто застывала на его губах при каком-нибудь подозрении или догадке. Несчастная натура, томительное честолюбие, сердце льва в оболочке ежа. Но он мне нравится…

К несчастью Дидье, у него не умирала страсть к Жорж. Но Арабеллу он очень уважал, и, гуляя под липами с прозрачной Принцессой, он поведал ей о своем разочаровании и скорби. По его мнению, Санд всецело была поглощена Бокажем; для бедного Дидье это было нёвыносимо. Сильно раздраженная Мари д’Агу довольно грубо сказала, что, по ее мнению, их хозяйка станет скоро дамой полусвета. «Она уверяет, что Жорж не способна сейчас ни на любовь, ни на дружбу». Он не мог заснуть, хотел убить Санд. Конечно, это была нелепая мысль, но, поняв, что стоит на опасном пути, он решил бежать. Он собирался уехать из Ноана, не простившись с его владелицей, и уже застегивал свою дорожную сумку, когда она вошла к нему. «Надеюсь, ты не уезжаешь?» — спросила она. «Напротив, уезжаю немедленно». — «Да ну!» Она подставила ему лицо. Он поцеловал ее большие глаза. Они были сухи и непроницаемы. «Светский и жизненный опыт приносит горькие плоды», — записал он в своем дневнике. Exit Дидье.

Феллоу уехали 24 июля. Санд и Мальфиль, оба верхом, сопровождали их до Ла Шатра. Мальфиль, неожиданно произведенный в чин любимца, оставался в Ноане, и шла речь о том, чтобы он был наставником Мориса. Прощальные приветы были теплыми; сердца оставались сдержанными. Однако это пребывание было удачей. Каждый блистал по-своему. Арабелла прониклась полнейшей уверенностью в собственном превосходстве.

Мне было очень полезно увидеть не только Жорж — великого поэта, а Жорж — неукротимого ребенка.

Жорж — женщину, слабую даже в дерзости, непостоянную в чувствах, мнениях, непоследовательную в жизни, всегда подвластную воле случая, редко руководствующуюся здравым смыслом и опытом. Я поняла, каким ребячеством было думать (а эта мысль часто переполняла меня грустью), что только она одна могла бы помочь Францу развернуть во всю широту его талант и что я была злосчастной помехой для этих двух людей, предназначенных судьбою быть вместе, дополняя друг друга…

Что касается Жорж, она восстановила свое равновесие, из которого ее на время выбил Мишель; она только что закончила за два месяца один из лучших своих романов, «Мастера-мозаиста». Она его писала для Мориса, и ей было приятно воскрешать в памяти Венецию и мозаистов собора Святого Марка; а в это время Лист играл на рояле, и соловьи, опьяненные музыкой и лунным светом, яростно заливались на окрестных кустах сирени. Она сама удивлялась своему обретенному спокойствию. После дня, — полного таких надежд! — когда она покинула Ноан для большой любви, она видела рождение и смерть трех страстей в ее жизни, и теперь она спала в своей кровати «так же спокойно, как Бюлоз в своей».

Данный текст является ознакомительным фрагментом.