XII Фелица II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XII

Фелица II

«Я лживый человек: это единственный способ, чтобы сохранить равновесие.»

Напомним, что в июле 1914 года было разорвано первое обручение. И, возможно, не забыто, что три месяца спустя Кафка получил письмо от Греты Блох с предложением возобновить отношения.

Дело продолжалось вот уже два года и будет продолжаться еще и третий. Но начиная с этого момента все изменилось: нет больше ни страсти, ни лихорадки. Кафка убежден, что планируемый брак бесперспективен. Он чувствует себя лишь обязанным по отношению к женщине, которую так сильно желал и с которой, несмотря на все препятствия, хотел соединить свою жизнь. Взаимные письма стали редкими; военная цензура к тому же их задерживает; часто используются простые почтовые открытки, которые легче проходят контроль, но которые заставляют быть более сдержанными в выражениях. Отныне мотивы и доводы выражаются спокойно; хотя и с одной и с другой стороны еще не потеряна всякая надежда, они все же опасаются сжигать мосты; слишком много было эксцессов и разочарований; они продвигаются теперь осторожно и без иллюзий.

Вторая фаза переписки делится на два периода, начало и конец которых можно точно определить: первый продолжается с 15 октября 1914 до 8 июля 1916 года, а второй — с этой даты и до 27 декабря 1917 года. Но холодному ответу Кафки Грете Блох 15 октября 1914 года можно предположить, что ей приписываются все сложности, недоразумения и ошибки. Кафка это отрицает: Фелица и он не ошиблись друг в друге, они оба ясно оценивают сложности и препятствия. Кафка переписывает свое письмо Грете Блох в «Дневник», сопровождая его такими словами: «Для чего это нужно? Письмо кажется непреклонным, но это только потому, что мне было стыдно, потому что я рассматривал свое поведение как безответственное, потому что я опасался быть согласным, а не потому, что в действительности я не хотел им быть. Я не хотел больше ничего. Самое лучшее для нас — это чтобы она не отвечала, но она ответит, и я буду ждать этого». В самом деле, десять дней спустя пришло новое письмо от Греты Блох, на которое, кажется, Кафка не ответил. И в то же самое время Фелица ему написала непосредственно. 27 октября он подтверждает получение письма телеграммой, а затем в первые дни ноября отправляет ей очень длинное письмо, составление которого, несомненно, заняло несколько ночей: «В том, что я сейчас сказал, нет ничего нового, — говорит он в заключение, — возможно, это лишь впервые сведено воедино, но нового нет ничего. Ново лишь то, что это написано особо, вне контекста нашей обычной переписки, ново и то, что ты захотела получить такое резюме, и это дает надежду на откровенный ответ и с твоей стороны». Речь в самом деле шла о подведении итогов, которое вновь повторяло сто раз пережеванные доводы: требования писательской работы (которая заслоняет теперь все другие препятствия, понемногу стертые длительной перепиской и временем), а также размышления насчет жилья, мебели и тому подобное. Но отныне Кафка и Фелица одновременно разделены и нераздельны. Он ей напоминает в письме, до какой степени в день «трибунала» она была охвачена по отношению к нему страхом, чтобы не сказать отвращением. Он отмечает в «Дневнике» физическое отвращение, которое испытал однажды, видя ее танцующей, или в «Асканишер Хоф», когда она проводила рукой по носу и волосам. «Я грезил о ней, — пишет он несколько дней спустя, — как о покойнице, которая никогда не воскреснет, а теперь, когда мне представилась возможность ее обрести вновь, она опять в центре всего».

Отношения с семьей Бауэр, говоря по правде, никогда полностью не прерывались. Кафка поддерживал с Эрной переписку (которая, к сожалению, не была найдена) и планировал совершить к ней поездку на Новый год, но вызвал этим ссору между сестрами. И когда в конце ноября 1914 года Карл Бауэр, отец Фелицы, неожиданно умирает от сердечного приступа, Кафка считает себя частично ответственным за это: он приносит несчастье семье Бауэр.

Кафке, страдающему от растущего творческого бессилия, кажется, что он достиг «последней черты», он чувствует себя «холодным и пустым», в нем сохранилась лишь, по его собственному замечанию, «старческая любовь к тотальному отдыху». Но, добавляет он, «как животное, живущее полностью отдельно от людей, я начинаю уже вытягивать шею; я хотел бы в этот промежуточный период получить Ф. снова. Я попытаюсь, если только мне не помешает отвращение к себе самому».

И действительно, в конце 1914 года Фелица и он планируют встретиться. Письма, в которых была подготовлена эта поездка, утеряны. Они решают встретиться на полпути между Прагой и Берлином и, так как мобилизованному получить паспорт трудно, выбирают конец недели на территории Богемии в Боденбахе, 23 и 24 января 1915 года. Кафка приезжает туда усталым и измученным неспособностью писать. «В субботу, — пишет он в «Дневнике, — я увижу Ф., если она меня любит, я этого не заслуживаю». С неохотой он отправляется на встречу — и не ошибается, поскольку они могут только измерить расстояние, разделяющее их. «Мне кажется, — пишет он в тот же вечер, — невозможно, чтобы мы когда-нибудь соединились, но я не отваживаюсь сказать об этом ни ей, ни — в решающий момент — себе. И я снова обнадежил ее безрассудно — ведь с каждым днем старею и коснею». И далее: «Ф. сказала: «Как мы благоразумны!» Я промолчал, словно не слышал этого восклицания. Два часа мы были одни в комнате. Меня окружали лишь скука и безнадежность. Не было еще ни одной минуты, когда нам было бы хорошо, когда я мог бы свободно дышать». Он читает ей несколько написанных страниц, в частности притчу о привратнике, но Фелица слушает рассеянно. Вновь Кафка обращается мысленно к двум женщинам, которых он когда-то любил, — к той из Цукмантеля и к маленькой швейцарке из Ривы. «Воспринимает ли она, — спрашивает он себя, — это с таким же страданием, как я? Наверняка нет, даже если и предположить одинаковую чувствительность: ведь у нее нет чувства вины». На следующий день он пишет ей, подводя итоги этого неудавшегося свидания: «Внешне мы не ссоримся, мы спокойно идем бок о бок, но все содрогается между нами, словно кто-то стоящий рядом рубит без остановки воздух ударами сабли».

Неудача в Боденбахе тем не менее не обескураживает ни Кафку, ни Фелицу. Он предлагает вместе попутешествовать в летние месяцы, но она не проявляет энтузиазма. И вдруг, несмотря на то, что их встречи на Троицу были обычно катастрофичны, они договариваются встретиться по случаю этого отпуска. По соседству с Боденбахом есть место, называемое «Богемская Швейцария», и если бы Фелица согласилась туда приехать одна, это, естественно, было бы «самое лучшее решение. Но если это невозможно, возьми с собой кого хочешь». Она приезжает не одна, она берет с собой Грету Блох и одну из своих подруг, и вместе они проводят дни 23 и 24 мая. И, похоже, вполне удовлетворительно, поскольку он ей пишет после возвращения: «Спать под одной крышей, есть за одним столом, дважды прожить вместе одни и те же часы дня — это почти церемония, которая обязывает». Более того, если он, вопреки своему желанию, не должен быть мобилизованным, он хотел бы совершить с ней экскурсию на Балтику.

Но в этой истории, известной во всех деталях, словно для того чтобы потомки знали подробности их несчастной любви, следующий эпизод окружен тайной. Мы не знаем, как он готовился и что там произошло. Точно известно лишь, что Фелица и Кафка виделись снова в июне (это была их третья встреча в 1915 году) и что дела закончились плохо. Во многих письмах Кафка будет вспоминать только намеками поездки в Карлсбад и Ауссиг, которые, похоже, оказались катастрофичными. Что же там случилось? Вероятно, одно из этих ужасных свиданий, уже столько раз пережитых ими, когда они оба испытывали невозможность соединиться. Кафка понял теперь, что, пока будет продолжаться война, никакие планы не могут иметь смысла. Кто знает, может быть, в мирное время, во всяком случае за пределами Праги, может быть, в Берлине? «Только после того как я тем или иным способом выберусь из ямы, я буду иметь на тебя право. И ты только с этого момента сможешь смотреть на меня соответствующим образом, так как сейчас я для тебя лишь — и это вполне нормально, и это было в «Асканишер Хоф», в Карлсбаде и в Тиргартене — злой мальчишка, безумец и все что тебе угодно, — злой мальчишка, которому ты оказываешь милость, которой он не заслуживает, но нужно будет, чтобы он ее однажды заслужил». В 1916 году письма стали более редкими. Они пытаются организовать новую встречу, сложности и препятствия увеличиваются. Наконец была определена дата — июль, в Мариенбаде. Фелица, приехавшая первой, ожидает его на вокзале, но в гостинице ему предоставили отвратительную комнату, в которой он проводит ночь отчаяния. Третьего числа он записывает: «Первая ночь в Мариенбаде с Ф. Дверь напротив двери, ключи с обеих сторон». Рассказы, которые он начинает в эти дни, передают его страх: «Я проснулся заключенным в четырехугольной клетке из прутьев, настолько малой, что можно сделать только шаг в длину и шаг в ширину. Существуют такого рода овчарни, где закрывают на ночь овец, но они не такие узкие». 5 июля он добавляет: «Тяготы совместной жизни. Она держится отчужденностью, состраданием, похотью, тщеславием, и только на самом дне, может, есть узенький ручеек, который заслуживает названия любви, но который бесполезно искать, — он лишь кратко сверкнул, сверкнул на мгновение. Бедная Ф.» На следующий день, 6 июля, он продолжает: «Ночь несчастья. Невозможность жить с Ф. Неспособен переносить совместную жизнь с кем бы то ни было. Это не то, о чем я жалею; я жалею о невозможности не быть одному. Но еще один шаг: абсурдность или сожаление, примириться с этим и наконец понять». Далее следуют намеки на желание покончить с собой, но сперва он замечает: «Не оставайся в прострации на земле. Держись за книгу». Какую книгу? Кафка в этот момент не пишет никакой книги. Речь может идти только о книге, которую он читает эти последние недели, то есть о Библии. Шестого же июля он отмечает в «Дневнике»: «Только Ветхий Завет видит ясно». В тот же день (или на следующий) Кафка делает еще несколько исполненных страха набросков: человек привязан к столбу, негры, вышедшие из кустарников, танцуют вокруг него; краснокожие, с лицами, испещренными шрамами, шутят над персонажем по имени Карл, как у героя американского романа. В этот же день Кафка умоляет пропасть поглотить его навсегда (мы цитировали текст в предыдущей главе). 8 июля он отправляется в Тепль, возле Мариенбада, где ему надо уладить какое-то дело. И в этот день все меняется: согласие с Фелицей, на которое они уже не смели надеяться, было достигнуто. Франц и она отправляются тотчас же во Франценсбад, соседний термальный курорт, где лечится мать Кафки, чтобы немедленно сообщить ей хорошую новость. Они посылают письмо госпоже Бауэр, давая знать, что страница наконец перевернута. И пишут также Максу Броду, столь важным было событие.

Что же произошло? Впервые Кафка ощутил, что Фелица его приняла таким, каким он был. Больше не надо было жениться потому, что все женятся, покупать шикарную мебель «с авторским знаком», окружать себя банальным комфортом. После окончания войны Фелица и он будут жить в одном из пригородов Берлина, они снимут маленькую трехкомнатную квартиру, у каждого будет своя экономически независимая жизнь, а Фелица — редкое решение по тем временам — будет продолжать работать.«…если ты хочешь представить себе все наглядно, — пишет Кафка Максу Броду, — пожалуйста, можешь заглянуть в две наши комнаты /…/, в одной Ф., она встает рано, убегает и вечером, усталая, валится в кровать; в другой стоит канапе, на котором лежу я, питаясь молоком и медом». Вот Кафка, наконец признанный, оправданный, свободный быть самим собой.

Начиная с этого дня тональность переписки меняется. Вплоть до ноября 1916 года, по меньшей мере, почта становится почти ежедневной. «Контракт» — такое выражение он использует в письме к Максу Броду — был заключен между ним и Фелицей; отныне письма будут выдержаны в терминах этого контракта, в них не будет страсти, подробностей, они станут супружески воздержанными.

И все же с середины июля, с письма Максу Броду, волнение снова пронизывает каждую фразу: «…я увидел, — пишет он, — доверчивый взгляд женщины и не мог от него отгородиться. Что-то, что я хотел бы сохранить навсегда, оказалось разорвано… и разрыв этот, я знаю, породит несчастья, которых хватит больше, чем на одну человеческую жизнь, я их не накликивал, но заслужил». И далее в том же письме он говорит о том, что «в новом решении, которое вырисовывается, есть тишина, определенность, а значит, можно жить (задним числом: сказано, пожалуй, сильно, нажима на такие слова слабое перо долго не выдерживает)».

Фелица покидает Мариенбад, Кафка там проводит один еще несколько дней отпуска. Это время, когда в «Дневнике» он называет себя грешником до глубины души и сочиняет пронизанные болью рассказы. 20 июля он пишет: «В воскресенье утром, незадолго до моего отъезда, мне показалось, что ты хочешь помочь мне. Я надеялся. Поныне — пустая надежда. Но на что бы я не сетовал, в сетованиях моих нет убежденности, в них нет даже истинного страдания, они раскачиваются, как якорь брошенного судна, далеко не достигая той глубины, где можно бы обрести опору». 20 августа он вновь составляет таблицу из двух колонок, чтобы сравнить положительные и отрицательные стороны женитьбы: маятник, похоже, склоняется в сторону холостяцтва, оно по крайней мере позволяет «остаться чистым». Едва возвратившись в Прагу (27 августа), он, забывая о достигнутом понимании и согласии, сочиняет к Фелице прощальную открытку, и если в итоге он не решается ее отправить, то только потому, что слишком часто уже писал прощальные письма, от которых отказывался на следующий день. И снова он повинуется тому, что называет «чиновничьим пороком»: слабости, чувству бережливости, нерешительности, расчетливости, дару предвидения, — и письмо не отправляется. Все, по его словам, происходит из-за того, что в свое время отец сломал его волю. Здесь впервые — этот образ будет затем часто повторяться — он представляет себя местом конфликта между своими мозгом и сердцем: сердцем, которое (он делает вид, что верит в это) его влечет все время к Фелице, и мозгом, который рассудительно советует все бросить, изменить город и профессию, отказаться от планов обустройства. Все происходит как будто бы Мариенбад уже забыт: появляются те же сомнения и те же тревоги.

Эти размышления в «Дневнике» датируются 27 августа 1916 года, неделей раньше он писал Фелице: «Наш союз — абсолютно установленный факт, насколько это возможно; только дата еще не определена». И письма (или почтовые открытки) следуют одно за другим: между встречей в Мариенбаде и концом 1916 года их насчитывается около ста двадцати. Фелица последовала совету Кафки: она предложила свои услуги в качестве добровольной сотрудницы в еврейском приюте в Берлине. Она там преподает, и ее работа является почти единственным мотивом всей переписки. В этом заведении — сионистского ли оно толка или нет, не имеет в конечном счете большого значения — главное место занимают контакты с еврейской молодежью, приехавшей с востока. Учителям при этом приходится учиться больше, чем воспитанникам школы, которых, без сомнения, перелицуют в западных евреев в соответствии с берлинской модой, заставив их утратить свою непосредственность и неповторимость. «Если бы у меня был выбор, — пишет Кафка, — между берлинским приютом и каким-нибудь другим, где воспитанники были бы помощниками Берлина и помощниками простых восточных евреев, прибывших из Коломии или из Станислава, я бы не колеблясь и со вздохом облегчения отдал абсолютное предпочтение последнему. Но я думаю, что такого выбора не существует, и невозможно в приюте передать хоть что-нибудь, что выдержало бы сравнение с ценностью евреев с востока…». И Фелица умеет прекрасно понять, что здесь важна не религия, а человеческое содержание.

Фелице приходится приобщиться и к педагогике. Та, которую практикуют в приюте, основывается на «Теории молодежи» Фридриха Вильгельма Форстера, книге, появившейся в Берлине десять лет тому назад. Фелице поручили сделать доклад по одному из разделов произведения. Кафка читает Форстера и отправляет Фелице советы и схему небольшого доклада, которого от нее ожидают. Эти интеллектуальные темы на некоторое время отвлекают его от самоанализа и конфликтов. «Твои письма, — пишет Кафка в конце сентября 1916 года, — привязывают нас друг к другу сильнее и глубже, чем наши лучшие письма лучших времен». Неожиданное посредничество кажется наконец найденным; Кафку и Фелицу соединяют общие убеждения и общее дело. В коротких открытках, в которых часто в конце не хватает выражений дружбы и нежности, кажется, наконец воцарился мир.

Время от времени конфликт вспыхивает вновь, но на заднем плане. Например, когда Фелица подсказывает Кафке отправить госпоже Бауэр поздравления с еврейским Новым годом. Он с гневом отказывается. Малейший намек на привычки, с которыми он уже давно порвал, ему представляется невыносимым вторжением в его самые интимные сферы. В то же время несколько недель спустя он не откажется отправить небольшое поздравление Анне Бауэр с днем ее рождения: он принимает семейные отношения, но не возвращение к ненавистной религиозной практике. В другой раз мысль видеть Фелицу сидящей за семейным столом у его родителей приводит его в ужас. В том самом октябрьском письме 1916 года он описывает свое отвращение к «домашней круговерти», неприятие семейного ложа, фамильного белья, ночных рубашек — всего того, что напоминает о близких супружеских отношениях. Это отвращение, конечно же, он ставит себе в вину, так как оно вступает в конфликт с любовью и уважением, которые он испытывает к родителям. Если оба они, его мать и его отец, сломали его волю, он хочет по крайней мере знать, что они достойны такой власти: «Поэтому их неопрятность кажется мне во сто крат хуже, чем она, вероятно, есть на самом деле, а их ограниченность — во сто крат больше, и так же их смехотворность, и так же их грубость. Черты хорошие в них, напротив, кажутся мне в сто тысяч раз мельче, чем в действительности. Я чувствую себя обманутым своими родителями, но под угрозой безумия не могу восстать против законов природы». Близость его собственной женитьбы оживила в нем все комплексы и страхи.

В ноябре 1916-го Кафка выступает в Мюнхене с публичным чтением рассказа «В исправительной колонии». Фелица приезжает к нему. И эта встреча скоро перечеркнула искусственное, без сомнения, согласие, которое, казалось, зародилось в переписке последних месяцев: они на короткое время встречаются в кондитерской, и вспыхивает спор. «Я не уверен, — пишет Кафка, — что подобные ссоры вновь не возникнут, но эта, кроме всего, случилась из-за нашего временного положения; если другие случатся позже, нам нужно будет сносить их как часть человеческого ничтожества».

Переписка, какой она сохранилась, резко обрывается в конце декабря 1916 года. Письма шести последних месяцев явно были потеряны. Известно лишь, что в начале июля 1917 года Фелица приезжает в Прагу и что они отмечают (без сомнения, очень формально) второе обручение. По этому случаю фотографируют жениха и невесту: у Фелицы серьезный и спокойный вид, Кафка, которому недавно исполнилось тридцать четыре года, кажется едва перешагнувшим подростковый возраст. В тот же месяц Кафка сопровождает Фелицу в Арад (современная Румыния), где живет одна из ее сестер. Они проезжают через Будапешт. Затем Кафка возвращается один, делая короткую остановку в Вене.

Ни «Дневник», ни письма больше не намекают о женитьбе. Теперь все решено; можно сказать, что колебания, сомнения прекратились. Тем не менее в апреле 1917 года Кафка сочиняет рассказ под названием «Отчет для Академии». Мы несомненно не очень ошибемся, если предположим определенную связь между историей ученой обезьяны, которую поймали охотники фирмы «Гагенбек» и историей самого автора, даже если он рассказывает ее с юмором, но юмором, по правде говоря, слегка вымученным. Шимпанзе решает однажды поднести ко рту бутылку со шнапсом и, преодолевая отвращение, выпить большой глоток. С этого момента обезьяна приобретает дар речи и становится совершенно похожей на тех людей, которые ее посадили в клетку, навсегда приобщается к пошлости человеческого существования. По прошествии пяти лет, объясняет он, нужно обязательно найти выход. Приближались пять лет, как Кафка и Фелица впервые встретились у родителей Макса Брода.

В июле 1917 года состоялась помолвка. Месяц спустя, в ночь с 9 на 10 августа, случилось легочное кровотечение. Ему предшествовали небольшие кровохаркания, которым Кафка не придавал особого значения. Тем не менее в «Дневнике» имеется следующая запись, датируемая 4 августа: «Громкозвучные трубы Пустоты». Мы вправе полагать, что существует некоторая связь между этими словами и первыми признаками болезни.

Несомненно, безрассудная жизнь, которую вел Кафка, долгие ночи бодрствования перед чистым листом бумаги, постоянно прерываемый размышлениями сон — все это существование наизнанку должно было однажды тем или иным образом предъявить ему счет. Он никогда не был достаточно сильным, с детства страдал от мигрени, время от времени падал в обморок. Его хрупкая конституция, подчиненная малоразумному образу жизни, стала благодатной почвой для туберкулеза. Кафка первым об этом знал: «То, что я заболел, — пишет он Фелице, — меня совсем не удивило; кровотечение тоже не удивило; бессонницей и головными болями я уже много лет провоцирую большую болезнь, и испорченная кровь, естественно, хлынула наружу».

В другом случае, в более или менее скрытых выражениях, он возлагает ответственность за болезнь нa свою несчастную любовь, и не для того чтобы обвинить Фелицу, но самого себя как единственного виновника. Воображаемое сражение между его сердцем и мозгом — он иногда говорил, между Добром и Злом — занимало ночи и поддерживало бессонницу. Он погибал от конфликта, который сознательно культивировал против себя самого. В одном из последних писем, адресованных Фелице, одном из самых прекрасных из написанных им, он добавляет к этим рассуждениям достаточно радикальное осуждение себя самого, согласно которому его болезнь есть следствие (наказание?) лжи, в которой он так долго жил: «Ты спросишь, всегда ли я был правдив? Могу лишь сказать, что ни перед кем, кроме тебя, я не воздерживался так сильно от сознательной лжи, точнее сказать, не воздерживался сильнее; сокрытие обстоятельств было, а лжи — очень мало, если предположить, что лжи может быть «очень мало». Вообще-то я человек, склонный ко лжи, иначе мне очень трудно бывает сохранить равновесие, мой челн слишком хрупок. Если я допытываюсь сам у себя о своей конечной цели, то выясняется, что я, собственно, не стремлюсь к тому, чтобы стать хорошим человеком или выдержать, испытание перед высшим судом, но, совсем наоборот, я жажду обозреть весь человеческий и животный мир, узнать основные пристрастия, желания, нравственные идеалы, свести все это к простейшим предписаниям и как можно быстрее развивать себя именно в этом направлении, дабы я стал приятен всем без исключения, приятен настолько (вот тут — главное), чтобы, не теряя всеобщей любви, в качестве единственного земного грешника, которого не поджарят за это на сковороде, мог обнажить перед всеми взорами живущие во мне низости. Все это, по-моему, можно свести к человеческому суду, но и этот суд я все равно хочу обмануть, не прибегая к обману». В этом самообвинении (которое Кафка переписал в «Дневник») есть, без сомнения, преувеличение, но оно содержит тем не менее одну неоспоримую истину: Кафка поставил себя перед судом человеческим; он хотел жить, как другие; он стремился на протяжении пяти лет овладеть добром, которого не желал. С самого начала, без сомнения, в его отношениях с Фелицей была ложь, о чем он всегда знал, и теперь, в момент катастрофы, в этом исповедовался. Не доходя, однако, до крайней мысли или откровенности, поскольку именно любовь к Фелице в последних своих письмах он продолжает рассматривать как путь Добра.

Эти размышления, как он пишет в середине сентября в письме Максу Броду, являются лишь знанием первого уровня. Он цепляется за туберкулез, как ребенок за материнскую юбку. Пришел туберкулез — и его судьба отныне остановилась. И снова Максу Броду: «Это первая ступенька лестницы, на вершине которой в качестве вознаграждения и смысла моего человеческого существования (в этом случае, по правде говоря, почти наполеоновского) мирно покоится супружеское ложе. Оно никогда не будет постелено, и, что касается меня — так было решено, — я никогда не покину Корсику». Кафка сравнивает себя с Наполеоном, личность которого его всегда очаровывала, потому что не было человека более непохожего на него. Судьба Наполеона привела его к Империи; судьба Кафки обрекает его на безбрачие. Но что делать? Как сопротивляться велению судьбы? В то же время туберкулез выносит приговор без обжалования и отпущения грехов. Кафка находит в болезни оправдание и убежище. Несколько дней спустя Макс Брод ответит Кафке, что тот счастлив в своем несчастье, и Кафка согласится. Ему не надо больше бороться, достаточно просто подчиниться. Нынешние врачи допускают, что причиной заболевания туберкулезом может иногда явиться «психосоматический» момент. Кафка, со своим обостренным даром предвидения, предчувствовал это.

Он пишет Фелице: что теперь остается делать, как не «безутешно и изумленно созерцать победителя; тот же, почувствовав, что обрел любовь человечества — или одной из предназначенных ему представительниц человечества, — начинает обнажать свою отвратительную сущность. Это полная деформация моих стремлений, деформация как таковая».

Как бы то ни было, Кафка с самого начала знает, что поразившая его болезнь неизлечима. Он пишет в конце того же письма Фелице: «…открою тебе секрет, в который пока еще и сам не верю /…/, но который тем не менее является правдой: я никогда не выздоровею. Именно потому, что это не обычный туберкулез, который можно перележать в шезлонге и дождаться выздоровления, но оружие — и оно будет необходимым всегда, покуда я жив. Эти двое не могут остаться в живых!»

По требованию Макса Брода Кафка консультируется у многих врачей: диагноз не вызывает сомнения, болезнь поразила оба легких. Что делать? Он думает вначале о различных санаториях, потом решает поехать к своей сестре Оттле в Цюрау, на северо-западе Богемии. Оттла, у которой всегда были плохие отношения с отцом, с апреля 1917 гола больше не работала в семейном магазине. Последние два гола она поддерживала отношения с Йозефом Давилом, чехом нееврейского происхождения, за которого позже вышла замуж. Отношения внутри семьи из-за этого еще больше обострились, ее же привлекали жизнь в деревне и работа в поле. Поэтому она уехала в Цюрау управлять имением, принадлежавшим ее зятю Карлу Германну. Франц приезжал к ней однажды в июне, перед началом болезни, и хорошо знал, какое спокойное место его здесь ожидало, когда Агентство предоставило ему трехмесячный отпуск, за которым последуют многие другие.

Легочное кровотечение случилось 9 августа. Месяц спустя, 9 сентября, за три дня до отъезда в Цюрау, он информирует Фелицу о случившемся. Она тотчас же высказывает желание приехать к нему. Пригласительная телеграмма, подписанная Францем и Оттлой, не может быть вручена в положенное время из-за того, что почта закрыта. Письмо о расторжении помолвки, черновик которого не сохранился, было составлено 19 сентября, но явно не было отправлено, так как Фелица приезжает в Цюрау на следующий день. Легко предположить, что эта встреча не могла что-либо изменить. «Ты была несчастна из-за неудавшегося путешествия (Фелица находилась в пути более тридцати часов), — пишет Кафка в последнем адресованном ей письме, — из-за моего непонятного поведения, из-за всего. Я несчастным не был. Назвать мое состояние «счастьем» было бы, конечно, весьма неверно. Я был замучен, но не несчастлив; я чувствовал мою беду гораздо меньше, чем сознавал, чем фиксировал всю ее чудовищность, превосходящую мои силы (по крайней мере мои силы еще живого человека), и в этом сознании своей беды я был сомнительно спокоен; стиснув зубы, я старался держаться. То, что я при этом немного ломал комедию, я легко себе прощаю, так как мой вид (конечно, уже не в первый раз) был слишком загробным, чтобы с помощью отвлекающей музыки мне не захотелось прийти присутствующим на помощь; попытка не удалась, она не удается никогда, но она не состоялась». «Дневник» отмечает то же самое в день отправления Фелицы: «Головные боли (бренные останки комедианта)». Кафка на этот раз, по всей видимости, навсегда отвернулся от Фелицы. Он может еще притворяться, спрашивая себя 25 сентября, имеет ли право туберкулезник брать на себя риск иметь детей, и приводит пример отца Флобера. Но это не более чем последние судороги вечного вопроса.

В этой истории, пожалуй, должен быть краткий эпилог. Фелица покинула Цюрау 21 сентября. 8 октября Кафка отмечает: «Жалобные письма от Ф., Г. Б. (Грета Блох. — Авт.) грозится прислать письмо». 16-го он отправляет последнее письмо Фелице. В конце года он возвращается на несколько дней в Прагу, чтобы встретиться со своими нанимателями и проконсультироваться у врачей. 19 декабря Фелица объявляет о визите, Кафка ей телеграфирует 21-го. 25, 26 и 27 «Дневник» отмечает: «Отъезд Фелицы. Я плакал. Все сложно, лживо и, однако, справедливо». 30 декабря: «В основном не разочарован».

Таковы последние слова этой долгой истории. Некоторое время спустя Фелица вышла замуж. У нее было двое детей, и закончила она свою жизнь в Америке. Говорят, что ее потомки проклинают имя Кафки.