ГЛАВА 6
ГЛАВА 6
Разговоры с людьми, которым городские улицы заменяли домашний очаг, закаляли мой характер.
Прежде я иногда считал себя несчастным человеком, на долю которого выпали беды и лишения, неведомые другим людям. Общаясь с этими отверженными, я стал меньше ощущать свою собственную неполноценность. Напротив, я стал смотреть на себя чуть ли не как на счастливца. Мои костыли начали казаться мне мелкой неприятностью по сравнению с трудностями, которые эти люди испытывали на каждом шагу; видя, как они льнут ко мне, как благодарны за участие, проявленное к их судьбе, я с каждым днем чувствовал себя все более довольным и счастливым.
Мы понимали друг друга. Неуверенность в завтрашнем дне, бедность связывали их узами более тесными, чем дружба. Скоро и я почувствовал, как сильны эти узы. Неприятности, которые причинял мне мой физический недостаток, были хорошо понятны этим людям: ведь в конце концов это была одна из проблем, осложнявших человеческие отношения, — только так они ее и воспринимали.
Теперь уже моя злость, мое возмущение были обращены не против того, что мешало в жизни мне самому, — ибо я понял, что мне еще повезло, — а против того, что калечило жизнь многих мужчин и женщин, которых мне приходилось встречать.
Неожиданно я почувствовал, что кому-то нужен. Какое волшебное, возвышающее чувство! Я увидел перед собой цель, почувствовал, что вношу в жизнь свою долю. Мои записные книжки стали заполняться разными историями, рассказанными мне в порыве откровенности этими людьми, — историями, которые я твердо решил когда-нибудь поведать миру.
— Я ей говорю: «Ради бога, не уходи ты от меня. И не забирай детей это все, говорю, что у меня есть. Ради них я землю копаю. Я его скорей пристрелю, чем детей потеряю…» Понимаешь, Джин всего восемь лет, а она подходит ко мне и спрашивает: «Еще чашечку чая?» Ну, как тут не растаять? А Джорджа я воспитываю так, как меня самого учили на нашем корабле «Уорспайте». Каждое утро он чистит зубы и волосы приглаживает щеткой, а когда вечером возвращается из школы, то опять чистит зубы и приглаживает волосы. А что с ним будет, если он тому парню в руки попадет? И с Джин что будет? Я пришел к выводу, что любовь неминуемо рушится, если между мужчиной и женщиной встает такой порок, как пьянство, если нищета, безработица, отчаяние затуманивают их разум. Я чувствовал, что любовь необходима обоим для дальнейшей жизни, и когда мне приходилось видеть крушение любви, я впадал в уныние и порой испытывал страх.
Как-то в дансинге я стоял у стенки, вдруг мимо меня пробежал молодой человек, за ним девушка. Она схватила его за руку, и они остановились неподалеку от меня, горячо споря. Девушка была в длинном вечернем платье, подчеркивавшем стройность ее фигуры. Рассмотреть ее было невозможно, в темноте она казалась легкой тенью, разделенной пополам светлой полоской обнаженных рук, стиснутых на груди.
Свет, падавший сквозь стекло телефонной будки, позволил мне разглядеть лицо молодого человека. Оно выражало непреклонную решимость не поддаваться ее мольбам.
Он с силой отшвырнул ее от себя:
— Оставь меня наконец в покое! Отвяжись от меня, слышишь? Ты не даешь мне проходу. Отправляйся домой, сейчас же.
Он кричал пронзительным голосом, в котором звучало ожесточение. А она крепко держала его за рукав и тихо в чем-то убеждала.
— Ты мне уже все это говорила. Отстань от меня. Ты мне не нужна. Пусти меня!
Он вырвался и сделал несколько шагов, но она снова нагнала его и снова вцепилась в него, сквозь рыдания умоляя не бросать ее.
— Ты всегда потом каешься, — кричал он, — ты мне осточертела. — И в ответ на какие-то ее робкие слова вдруг заорал: — Нет, я не пьян. Понятно? Убирайся ко всем чертям! Пусти меня, проклятая!
«Он толкнул ее с такой силой, что она пошатнулась, но тотчас же снова с плачем бросилась к нему. Он попытался увернуться и двинулся к двери, но девушка догнала его, судорожно обняла и спрятала лицо у него на груди.
— Не липни ко мне. — Он оттолкнул ее от себя. — Делай что хочешь. Живи как знаешь. Мне ты не нужна. Рыдая, она что-то ему зашептала.
— Все это я уже слышал, — крикнул он. — Оставь меня в покое. Отцепись, понятно! Ты мне надоела, — никак не отвяжешься.
Она продолжала что-то говорить, уткнувшись ему в грудь.
— Вот что, иди домой. Нечего тут тебе околачиваться! Неужели ты не можешь оставить человека в покое? Она обняла его за шею и заплакала навзрыд.
— Ладно, ладно. Пошли! Я тебя провожу, — оборвал он ее. — Я провожу тебя домой. — И затем крикнул с яростью: — Перестань только виснуть на мне.
Он решительно двинулся вперед, одной рукой обняв ее за талию, и чуть ли не поволок за собой. Она продолжала его упрашивать, пытаясь заглянуть ему в лицо.
— Помолчи, ради бога, — огрызался он. — Снова принялась за свое. Мне наплевать на все, что ты говоришь, Замолчи!
Наблюдая за ним, я дивился его неистовому озлоблению. Я понимал, что дело тут вовсе не в этой девушке, которая с глупой настойчивостью пыталась вернуть утраченную любовь. Ярость его была вызвана недовольством жизнью, его собственной жизнью, — хотя он этого и не сознавал.
Мы с ним были одного поля ягода. Я знал, что вызывало подобные вспышки гнева у меня, и мог понять его. Я был уверен, что он, не отдавая себе в том отчета, мечтал, чтобы у него появилась в жизни какая-то цель, которая вдохновляла бы его и толкала к действию. Может быть, в какой-то момент такой целью в жизни показалась ему эта девушка, может быть, она подвернулась, когда он устал искать.
Наверно, было время, когда он думал, что встреча с ней поможет ему разрешить мучившие его вопросы. Но он ошибся. Разрешить эти вопросы не могли ни он и ни она, разрешить их могли лишь все люди сообща.
Живя в Уоллоби-крик, я понял, что такого рода вспышки ярости были результатом скудости жизни, являлись для этих людей своего рода отдушиной, когда им становилось невмоготу. Человеческие чувства были, подобно пару в котле, движущей силой, заставлявшей людей творить, добиваться, дерзать… Если эти чувства не находили выхода, предохранительный клапан срывался, и тогда их отчаяние и ярость обрушивались на того, кто был под рукой, кто, как им казалось, был источником всех бед.
Иногда эти долго сдерживаемые чувства, затаенные обиды прорывались наружу с ужасающей силой.
В ту пору моей жизни полицейские штата Виктория объявили забастовку, требуя улучшения условий труда. Две ночи подряд мужчины и женщины, одержимые алчностью и ненавистью, рыскали по улицам, как стаи волков, громя и разрушая все на своем пути. Зная, что арест им не грозит, эти люди окраин, которых общество научило видеть в зажиточности символ успеха, а в бедности — символ неудачи, кинулись грабить. Ведь совершенно неожиданно имущество тех, кто добился успеха, оказалось в их распоряжении, никем не охраняемое.
Вечером в пятницу — в тот день, когда распоясавшаяся толпа впервые вышла из подчинения, — я стоял на Берк-стрит и смотрел, как поспешно расходятся по домам служащие больших магазинов. Обычно по пятницам магазины закрывались поздно, на обочине тротуара в ожидании своих подружек выстраивались длинные ряды молодых людей — «панельные кавалеры», — которые затем быстро расходились под руку с улыбающимися девушками.
Но в этот вечер все было по-другому — в атмосфере не было ничего праздничного. Весь день по городу циркулировали слухи о вспыхнувших то тут, то там беспорядках, и люди были встревожены. Прохожие не разглядывали витрины, они смотрели на встречных, причем зачастую подозрительно, словно пытаясь определить, с кем имеют дело. Время от времени мимо меня проходила ватага хулиганящих подростков, и тогда на лицах прохожих читалось волнение и страх.
Обычно по пятницам после девяти вечера непрерывный поток людей устремлялся к вокзалу на Флиндерс-стрит, — сегодня этот поток был смят. Люди, направлявшиеся домой, сталкивались с людьми, которые большими группами двигались в обратном направлении; затесавшиеся в толпу зеваки толкались, стремясь создать беспорядок и неразбериху. Люди, выходившие из вокзала, спешили по направлению к Берк-стрит, посматривая по сторонам, нет ли чего интересного.
Я остановился рядом с «Капитаном». Это был пожилой человек с подстриженной бородкой, обычно стоявший навытяжку, словно по команде «смирно». На нем был синий костюм из дешевой саржи, пиджак с небольшими лацканами украшал длинный ряд медных пуговиц. Этот старомодный костюм он тщательно хранил с давних пор. «Капитан» имел обыкновение каждый вечер прохаживаться по тротуару на углу Берк-стрит и Рассел-стрит и выкрикивать слова морской команды, чувствуя себя, по-видимому, на мостике. Со мной он всегда говорил о море и о кораблях, и я многое от него узнал.
Сегодня вечером он прошелся со мной по Берк-стрит, но когда я повернул в направлении Суонстон-стрит, откуда доносились шум драки и крики, он остановился.
— Надвигается буря! — произнес он напыщенным тоном, театрально взмахнув рукой. — Да, парень, ветер крепчает, надо держать курс на гавань.
Он поднял голову и крикнул прохожим.
— Бросайте якорь, — и, обращаясь ко мне, произнес тихо: — Спокойной ночи, паренек.
— Спокойной ночи, капитан.
Он ушел, а я прислонился к витрине, чтобы меня не сбили с ног бегущие мимо люди; один из них подхватил на ходу встречную девушку и закружил ее с такой силой, что она не сразу обрела равновесие, став на ноги. «О боже», воскликнула она, поравнявшись со мной. На лице ее застыли испуг и изумление.
— Скорей бегите домой, — посоветовал я ей.
— Я и пытаюсь это сделать, — сказала она и сердито добавила: — Вот ведь скоты!
На мостовой парни и девушки принялись петь и танцевать. Девушки перелетали от одного парня к другому. Парни бесстыдно хватали их и кружили, так что юбки взлетали чуть ли не до пояса. Некоторые пронзительно, истерически визжали.
На улице была сильная давка, и я боялся, что меня собьют с ног. Отойдя в сторону, я прислонился к телефонной будке и стал наблюдать за происходящим. В будке стояла женщина средних лет с острым носом и завитыми волосами и тараторила в трубку.
— Тут очень душно, — говорила она, — в будке прямо дышать нечем… Да, да… А что, Роберт уже приехал? Да, да… Это уж всегда так — уедет на несколько дней, а кажется, что прошла целая вечность. — Она подергала за крючок и продолжала: — Так шумно на улице… Вот теперь лучше слышно. Так я говорю: кажется, что прошла целая вечность… Да, да, тут шумят какие-то пьяницы. Невежи… Это просто ужасно… Куда мы только идем… В саду у нас прекрасно. А ведь там была свалка, помните… Мы и сейчас находим старые жестянки. Но Том говорит, что мы не даром потрудились, окупится вдвойне… Да, я так думаю… А как мальчуган?.. Замечательно… А как родители ваши, здоровы?.. Чудесно… Как приятно, что они так хорошо сохранились… И в такие преклонные годы… Как Эдит? Великолепно… Учитель в ней души не чает… Сейчас у нее экзамены. Она сдала уже два — один на отлично… Но вообще с ней нелегко. Она в таком возрасте, когда родителям ничего не говорят… Да, я знаю… Что?!! Не может быть!.. Ну я выбью это у ней из головы… будьте уверены.
Поблизости от телефонной будки завязалась драка.
Послышалась брань мужчин. Визгливый женский голос тоже выкрикивал ругательства.
Я вернулся в пансион и задержался в гостиной поговорить с мистером Гулливером.
— В городе ожидаются беспорядки, — сказал он. — Посидите несколько вечеров дома, нам не хотелось бы, чтобы с вами что-нибудь случилось. Ведь вас так легко сбить с ног в давке.
И все же на следующий вечер я снова отправился в город; мне хотелось своими глазами увидеть все, что творилось там. Хотя многие трамвайные маршруты и железнодорожные линии не работали, улицы были полны народа. Только это была не обычная толпа, в которой преобладала театральная публика и запоздавшие покупатели. Теперь большинство составляли праздные зеваки, явившиеся из городских предместий поглазеть на город, оказавшийся во власти анархии. Особенно влекло их туда, откуда доносились шум и крики, возвещая о драке. Они говорили, перебивая друг друга, спеша поделиться слухами. «Кажется, сейчас будут громить магазин Майера».
Многие, с кем я встречался в этот вечер, выражали разочарование по поводу того, что ничего страшного не происходит.
В толпе, грубо расталкивая встречных, шныряли решительного вида люди это были представители мельбурнского «дна», считавшие себя в эту ночь хозяевами города.
Власти, предвидя всякого рода беспорядки, начали поспешно вербовать желающих в специальные отряды констеблей. Среди добровольцев было немало фермеров и молодых коммерсантов, не имевших представления о причинах забастовки.
Я разговаривал с портовым рабочим, когда на Суонстон-стрит вступил отряд таких добровольцев; они сжимали дубинки и бросали настороженные взгляды на враждебно настроенную толпу. Раздались брань и улюлюканье; добровольцы, видя враждебность толпы, смущенно переглядывались, иные из них вздрагивали и ежились, когда им в лицо бросали презрительное слово: скэб[7].
— У нас в порту во время последней забастовки тоже нашлись скэбы, сказал мой собеседник. — Не хочу оправдывать скэбов вообще, но среди них попадаются и порядочные. Вот эти ребята, например, — они просто не понимают, что делают, в этом их беда. Один малый у нас на верфи был штрейкбрехером, а когда все кончилось, говорит мне: «Хорошо тебе, ты можешь смотреть людям в глаза, — ты бастовал. А мне что остается — только умереть. Я бы отдал правую руку, лишь бы не быть скэбом». Это его доподлинные слова. Жаль было его, непутевого.
Я расстался со своим спутником и пошел на угол Флиндерс-стрит. Там у здания вокзала, возле трамвайной остановки, толпа очистила часть улицы, и на пустом пространстве образовалось нечто вроде арены.
В центре этой арены стояли два матроса, что-то кричавшие окружавшей их толпе. Оба были пьяны и вызывали на поединок любого, кому «охота подраться». Им казалось, что, поскольку они носят форму, к ним теперь перешла вся ответственность за поддержание порядка и что отныне они обязаны защищать некое отвлеченное понятие, которое они именовали «лояльностью».
— Лояльность он защищает! Как бы не так! — кричал какой-то скептик из толпы.
— А ну, выходи, я тебя отделаю как бог черепаху, — вопил в ответ матрос.
Он не особенно верил в воспитательную силу слова и отдавал предпочтение физическому воздействию.
— Ты меня отделаешь? Как бы не так, — возразил забияка из толпы. Смотри сам на кулак не наткнись, жалкий червяк.
Это был невысокий, крепко сбитый человек в синей куртке с продранными локтями. Он выступил из толпы, выражение лица у него было решительным, он на ходу застегивал куртку.
Стоявший рядом со мной словоохотливый человек заметил:
— Если парень начинает застегивать куртку, чтобы подраться, он обязательно получит нокаут на последней пуговице. Это закон, — вот послушай…
Он собрался подтвердить свое наблюдение соответствующими примерами, но я уже не слушал.
К матросу поспешил на подмогу его приятель, и оба они накинулись на врага; тот, однако, искусно защищался и, хоть и отступал под ударами, не думал сдаваться.
Видя, что двое бьют одного, толпа возмутилась — несколько человек выбежали на арену и бросились с кулаками на моряков, которые вскоре оказались в кольце людей, полных решимости разделаться с ними. Однако защитники нашлись и у них, те тоже полезли в драку, и скоро на арене разыгралось самое настоящее побоище — видны были только бурлящая масса народа и кулаки, которые били по ком попало.
Дерущаяся толпа начала медленно, рывками продвигаться по Суонстон-стрит, словно наметив себе впереди какую-то зловещую цель, ничего общего не имеющую с этой схваткой. При этом толпа медленно вращалась вокруг своей оси, напоминая смерч, ощетинившийся молотящими кулаками, — смерч этот поминутно выталкивал скорчившихся, шатающихся от боли, залитых кровью людей и всасывал свежих бойцов. Толпа поглотила и «констеблей-добровольцев», бросившихся наперерез, яростно размахивая дубинками, стремясь нанести удар, прежде чем у них вырвут это оружие. Движение сопровождалось разноголосым гулом: слышались проклятия, вопли, стоны и какой-то чудовищный хрип.
Волна людей, отхлынувшая в панике от дерущихся, увлекла за собой и меня. Все вместе мы были похожи на ниву, где каждый колос гнется под порывами ветра. Мы были так тесно прижаты друг к другу, что упасть было невозможно: мне грозила другая опасность — сползти как мешок под ноги бегущим, в этом случае меня растоптали бы в одно мгновение.
Я крепко держал костыли и прижимал их локтями, чтобы они не выскользнули из-под мышек. Пока костыли были под мышками, мне нечего было бояться, что я соскользну вниз. Я выставил локти, упираясь ими в двигавшихся рядом со мной людей и перенося на них часть своей тяжести. В таком положении меня пронесли значительное расстояние.
Мне пришло в голову, что в этой толкучке Стрелок Гаррис чувствовал бы себя как рыба в воде. Какой обильный улов кошельков и сумок ждал бы его здесь! Но тут я почувствовал, что сдавливавшая меня толпа раздалась, и я пошатнулся. Мужчина и женщина, на которых я опирался и которые сами с трудом сохраняли равновесие, вдруг поняли, что я — на костылях, и стали кричать об этом другим.
— Тут человек на костылях, — завопила женщина. — Осторожней! Вы можете сбить его с ног! Не толкайтесь.
— А ну, расступитесь! — присоединился к ней мужчина. — Перестаньте напирать, черт вас возьми, пока мы его не выведем отсюда.
Люди слышали эти крики, но, судя по выражению их лиц, не обращали на них никакого внимания. Низкорослые, в надежде увидеть хоть что-нибудь, выглядывали из-за плеч высоких. Женщины стояли, уткнувшись в спины стоявших перед ними мужчин. Мужчины опирались подбородком на головы женщин.
Иные, смятые напором толпы, держались за плечи тех, к кому они были прижаты, в этой позе они напоминали маленьких коал, прильнувших к своим матерям. Лица поражали какой-то пустотой, незрячестью. Покачиваясь на месте или продвигаясь вперед короткими перебежками, люди не озирались по сторонам. Они думали об одном: как бы устоять.
Все же кое-кто подхватил возглас стоявшей рядом со мной женщины: «Тут человек на костылях». Мужчина, шедший с другой стороны, пригнулся, набычил шею и стал работать локтями, чтобы расчистить для меня место. Послышались крики, брань. «Ошалел ты, что ли?» — заорал кто-то. Но усилия моего соседа увенчались успехом, он понемногу расчищал дорогу к витрине какого-то магазина, и я двигался по пятам за ним. Там я постоял немного, ухватившись за раму, и когда напор толпы ослабел, стал пробираться вдоль здания, пока не вырвался из людского водоворота. Я продолжал идти вперед, и добрался наконец до ратуши; там творилось бог знает что; толпа, отгоняемая чиновниками и чинами особой полиции, то откатывалась назад, то снова наседала. Я ничего не видел за чужими спинами, но хорошо ощущал чувство, владевшее толпой. Это была даже не ярость, а дикое, необузданное стадное желание крушить все подряд. В этот момент толпа уподобилась рвущемуся с цепи зверю.
Я чувствовал, что цепь вот-вот порвется, и торопливо пробирался вдоль витрин, стремясь убраться оттуда. Я уже оставил далеко позади это скопище людей, когда были пущены в ход пожарные шланги; до меня донеслись крики и визг, и я увидел, как люди скользят и падают, настигнутые водяной струей, как людская масса раскололась и распалась на островки барахтающихся тел. В ее гуще образовались вдруг бреши, и туда-то, извиваясь по-змеиному и разлетаясь брызгами, устремились сильные струи воды.
Людская лавина, несшаяся по улице мне навстречу, готова была, подобно наводнению, снести все на своем пути. Я обхватил руками железный столб чьей-то веранды и крепко вцепился в него. Несколько женщин сделали то же самое. Толпа навалилась на нас, и мне стоило большого труда удержаться на месте.
В это время послышался звон разбиваемых стекол; это начали бить витрину универсального магазина «Левиафан». Вся мостовая была усеяна стеклом. В пробитые бреши устремились мужчины, они хватали и выкидывали на улицу меховые шубы, костюмы, женские платья. Женщины и мужчины кидались на добычу; прижимая к груди награбленное, они спешили скрыться.
Стеклянный сталактит, свисавший с верхнего края разбитого окна, оборвался, упал на человека, увешанного наворованным платьем, и разрезал ему щеку до кости. Человек схватился за лицо, сквозь растопыренные пальцы текла кровь, пачкая тыльную часть руки.
Женщины с бессмысленными взглядами и разинутыми ртами хватали все, что попадалось под руку. Мелочь они запихивали в сумки; кое-кто с вызывающим видом поглядывал вокруг — они были готовы на все, чтобы отстоять свое право завладеть валявшимися на улице вещами. Мужчины поднимали кисточки для бритья и безопасные бритвы и показывали окружающим, делая вид, что собираются положить их на место. Улучив минуту, когда им казалось, что никто за ними не наблюдает, они поспешно совали добычу в карман.
Каждый раз, когда разбивались витрины, слышались крики и вопли толпы, но они тонули в каких-то непонятных звуках, напоминавших лай гончей своры. Испуганные мужья стали подсаживать жен на крыши веранд. Женщины громоздились там как на насесте, свесив ноги, и со страхом и тревогой поглядывали на мужей, оставшихся внизу. Двое мужчин попытались подсадить и меня, но я не мог удержаться у них на плечах. Тогда они спустили меня на землю, и я снова вцепился в свой столб.
Толпа повернула на Берк-стрит; звон разбиваемых стекол не прекращался. Люди, стоявшие рядом со мной, уже пресытились впечатлениями. Они были явно напуганы тем, что произошло. На их лицах была тревога. Тревога была и в вопрошающих взглядах, которыми они обменивались. Ведь прошло так мало времени с той минуты, когда они ринулись на улицу, радуясь мнимой свободе; они ждали ярких приключений, столь чуждых их размеренной, однообразной жизни, а на деле оказались причастными к беспорядкам и бесчинствам. Да, они сочувствовали бастовавшим полицейским, но сейчас случилось что-то неладное. Сейчас они больше всего хотели отмежеваться от бушующей на Берк-стрит толпы, очутиться подальше от этой груды разбитого стекла.
— Нарушать деловую жизнь города — серьезное преступление, — сказал мне какой-то человек. — Что касается меня, то я просто шел по улице. — Он подумал с минуту и добавил: — Пройду за угол, посмотрю, что они там затеяли.
Я дошел вместе с ним до угла. На Берк-стрит прямо в канаве валялись часы и кольца, выброшенные из витрин ювелирных магазинов. На улице, чуть подальше, толпа все еще била стекла.
Я чувствовал себя обессиленным. Не помню, чтобы когда-нибудь прежде я испытывал такую усталость. Я медленно поплелся домой через Сады Фицроя, то и дело останавливаясь, чтобы перевести дыхание.