ГЛАВА 1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА 1

Наш дом в Уэрпуне стоял на вершине холма. Это был небольшой, обшитый тесом домик, с двускатной крышей, с трех сторон его окружала веранда. Позади дома находился птичий двор, обсаженный самшитовыми деревьями, и сразу за ним выгон, занимавший три акра и спускавшийся к плотине на дне глубокого оврага. На этом выгоне паслась серая лошадь, она или щипала редкую траву, или стояла, насторожив уши, поглядывая в сторону дома и прислушиваясь, не задребезжит ли жестянка из-под керосина, в которой отец каждый вечер приносил ей в стойло резку.

Дом был окружен фруктовым садом. С веранды открывался вид на долину, лежавшую по ту сторону проселочной дороги — долина была разделена загородками на отдельные выгоны, среди которых приютился одинокий домик. За долиной поднимались холмы, покрытые зарослями, а между холмами петлял ручей — Уэрпун-крик, путь которого был отмечен кустами черной акации.

К северу поднимались вершины Большого водораздельного хребта, синие в пасмурные дни, бледно-голубые и призрачные — в дни, когда воздух струился от летнего зноя.

В этом тихом уголке я провел целый год, пока не нашел себе новую работу.

Теперь, когда я стал старше, мне полагалась большая зарплата, поэтому найти человека, который взял бы меня службу, было много труднее. Куда дешевле нанять мальчишку, только что со школьной скамьи, чем взрослого.

Утро уходило у меня на писание писем в ответ на газетные объявления; вторую половину дня я гулял вдоль ручья, испытывая при этом такое чувство свободы и восторга, которое не смогли омрачить даже мои неудачи в поясках работы. Соприкоснувшись вновь с этим чистым миром, я словно растворился в нем, ощущая себя частицей леса, солнца, птиц. Острота нового открытия этого мира была настолько сильной, что я готов был кричать от радости, раскрывая объятия небу, или лежать, прижавшись лицом к земле и слушать музыку, которая доступна лишь тем, кому открыт вход в волшебное царство.

Крупный, прозрачный песок, сухие листья эвкалипта, побелевшие сучья, куски коры — все полно было значения для меня. Земля в зарослях казалась мне поэмой, сами заросли — призывом к поэзии.

Тени и солнечный свет, тянувшиеся ко мне ветви деревьев, шелест трав, все эти причудливые формы, краски и запахи, — для того чтобы до конца познать их красоту, нужно было отдать себя им всего без остатка. Мне казалось, что целую вечность я пробыл узником в темнице и только теперь, освобожденный, обнаружил красоту, скрытую в мире. Но одновременно пришло и горькое сознание своей неспособности поделиться этим открытием с людьми, заставить и их почувствовать извечную красоту, окружающую их. И это сознание принесло с собой и муки, и слезы, и чувство какой-то утраты.

Я хотел поведать о том, что открылось мне, если не в книгах, то хотя бы устно.

Иногда, восхищенный видом редкой орхидеи или стремительным полетом птиц, я делал попытку увлечь взрослых в чудесное путешествие, на поиски правды, которая лежит по ту сторону видимого мира. Но такое путешествие требовало эмоционального отклика, свойственного детям и редко встречающегося у взрослых. Им казалось, что мои духовные порывы — признак незрелости.

Вооруженные книжными знаниями, жизненным опытом и верой в общепризнанные авторитеты, они были неспособны сами участвовать в чуде, в лучшем случае они могли благосклонно взирать на тех, кому это чудо открывалось. Годы отрочества и юности, давно оставшиеся позади, всегда отмечены, как звездами, ослепительными вспышками ярких переживаний. Те же переживания в более зрелые годы никогда не вызывают вспышек.

То, что некогда казалось волшебным, при повторении воспринимается как обыденное, и наступает время, когда глаза и уши перестают воспринимать поистине чудесное и волнующее. Все это становится лишь поводом для воспоминаний, которые, как спичка, загораются на мгновение и гаснут. Все уже было; все повторится снова! Я же сознавал, что каждый миг таит в себе неведомое чудо, что каждая минута может принести мне никогда и никем не изведанное очарование.

Когда со свойственной мне наивностью я пытался поделиться этими чувствами с кем-нибудь из взрослых, их интерес вызывало не чудо, вдохновившее меня, а детскость, которую я обнаруживал перед ними. Взрослые люди, как правило, стараются убедить тех, кого считают наивными детьми, что уж они-то всего в своей жизни насмотрелись и всем пресытились. Они всегда все знают. Мольба: «Открой и мне, чего ты ищешь, мои глаза, увы, слабы», могла исходить только от человека большой души.

Ребенок — это взрослый, глаза которого открыты, — так сказал мудрец. Именно в детях я нашел сочувствие, без которого заглохла бы моя фантазия, исчезла решимость думать самостоятельно, писать о том, что я пережил сам.

В домике в долине жило пятеро детей. Одна из них, Лила, девочка пяти лет, — с недавних пор поселилась у нас. У нее были светлые волосы, заплетенные в две тоненькие косички, и живые голубые глаза, в которых неизменно светилось нетерпеливое ожидание большой радости. Лила бегала по траве босиком — она никогда не носила туфель и чулок, ходить босиком было для нее истинным удовольствием.

Когда я спросил, не больно ли ей ходить по колючкам и гравию, Лила решила показать мне свою выносливость и повела меня в ту часть выгона, где земля была усыпана гравием и трава изобиловала колючками. Лила бегала по траве, счастливо улыбаясь и ловя признаки восхищения на моем лице.

— Ну теперь я буду бегать так, что меня никто не догонит, — объявила она моей матери, когда та купила ей пару туфель.

Лиле ни к чему было так решительно демонстрировать свою выдержку и силу характера. Я полюбил ее и восхищался ею задолго до того, как она решила вызвать во мне эти чувства, бегая босиком, лазая по деревьям, гоняясь за курами, собирая яйца или распевая песенку: «Ах, не продавайте мамочкин портрет».

По утрам в кухне мать делала Лиле перевязку. Она освобождала от белых марлевых бинтов предплечье, шею, грудь и плечо и открывала мокнущие ожоги.

Отец Лилы Джим Джексон работал на ферме, владелец которой проживал в городе. Вставал Джим обычно в пять утра; до нас доносился его голос, когда он покрикивал на собаку, загоняя коров для дойки.

Зимние утра были темны и холодны, жена Джима растапливала плиту и готовила чай к возвращению мужа с выгона. Затем они вместе доили коров при свете фонаря, подвешенного к балке навеса и качавшегося от ветра из стороны в сторону.

Миссис Джексон была худенькая, болезненная женщина с большими темными глазами, печально глядевшими на мир. Она не выходила за пределы фермы, не бывала ни у кого в гостях и безропотно мирилась со своей скучной жизнью, тяжким трудом и бедностью.

Пятеро детей миссис Джексон — четыре девочки и мальчик — ходили в обносках, которые она штопала и латала по вечерам при свете дешевой керосиновой лампы, свисавшей с потолка кухни на двух цепочках.

Старшей ее дочери Салли было лет двенадцать. Пока отец с матерью доили коров во дворе, она вставала, зажигала свечу в детской, будила младших и шла на кухню готовить им завтрак.

Но часто со сна дети не могли найти свою одежду, бывало, что боль в ознобленных суставах донимала их или они ссорились из-за того, кому вставать первым, и тогда Салли приходилось бежать из кухни, чтобы угомонить их.

И вот в одно такое утро Лила, прыгая на пружинном матрасе, опрокинула свечу, стоявшую на ящике у ее кроватки. Пламя лизнуло бумазейную рубашку Лилы, и она тотчас вспыхнула. Девочка с криком бросилась в кухню, Салли плеснула на нее водой из кружки, схватила на руки.

Девочка продолжала кричать, тогда Салли опустила сестренку на пол и кинулась во двор, за родителями. Через несколько минут Джим Джексон уже стучался к нам и звал мою мать. Когда случалась беда, первой, к кому бросались за помощью, была моя мать.

Неделю спустя, когда я вернулся из Уоллоби-крик, девочка уже поправлялась, но еще сильно страдала от боли, а мать лечила ее и ухаживала за ней. Лила к этому времени уже совсем освоилась с нашим домом, почувствовала себя членом нашей семьи и даже взяла на себя роль моего гида.

— Это твои, — говорила она, указывая на мои книги, — я знаю, только мне не позволяют их трогать.

— А тебе хочется трогать их?

— Нет, я только маленьких детей люблю трогать.

Лила была частым спутником в моих прогулках, она бежала за мной вприпрыжку, с завистью глядя на мои скачки.

— А здорово, наверно, на костылях ходить, счастливый ты, Алан!

Я вспомнил, с каким презрением относился Стрелок к моей хромоте, и задумался: а ведь, быть может, эта девчушка попала в точку. Есть лошади, которым необходим строгий мундштук: он направляет их, сдерживает. Без такого мундштука от них было бы мало толку.

Иногда, гуляя, мы подходили к дому Лилы. По субботам ее сестры были свободны от школы и, завидев нас, бросались нам навстречу, еще издали выкрикивая свои маленькие новости. Они были уверены, что их новости гораздо интереснее всех тех происшествий, которые могли выпасть на долю Лилы, поэтому она выслушивала их весьма холодно, и тут же сообщала свои собственные новости, не менее сенсационные.

— А нашу собаку сегодня утром вырвало, мама это первая увидела, кричала Салли с веранды, когда мы еще только входили в ворота.

— А у меня есть три пенни, — парировала Лила. Подобный обмен репликами был мне знаком еще по Уоллоби-крик.

— Да, брат, плохие времена, — говорил в баре один парень другому. Всей-то работы у меня осталось на неделю.

— Меня не выгонят, — отвечал другой, — пока кролики плодятся, я сижу крепко.

Мне интересно было находить эту связь между поведением взрослых и детей. Нити переплетались, образуя пестрые узоры, а законченный рисунок был результатом общей работы. Сейчас руки детей работали над моим узором, и меня это радовало.

Салли была старшей из этой пятерки. За ней шли Сьюзэн — десяти лет, Нэлл — восьми, Лила — пяти и, наконец, трехлетний малыш Джим.

Джим не участвовал в наших экспедициях. Он висел на калитке, глядя нам вслед; печенье, которое у меня было всегда для него наготове, помогало ему удерживать слезы.

Салли была тоненькая девочка с выразительным личиком и нежной душой. Она чрезвычайно бурно реагировала на все, что делалось вокруг. Рассказы о жестоком обращении с животными приводили ее в отчаяние, ее возмущение бывало глубже, чем у сестер, радость более острой, грусть и страдание труднее переносимы. На Салли сильно действовала даже погода. Серые, промозглые дни приводили ее в уныние.

— Места себе не найду сегодня, — пожаловалась она мне как-то пасмурным утром.

Когда же светило солнце и пели птицы, она прыгала и плясала от радости.

Однажды, когда погода была чудесная и ярко зеленела трава, она сказала мне по секрету:

— В такие дни, как сегодня, мне кажется, будто в волосах у меня полно травинок. Будто я по лугу каталась.

Все влияло на настроение Салли, даже самые простые вещи. Сьюзэн рассказывала мне о старшей сестре:

— Салли тогда так веселилась потому, что мы увидели двух синих корольков.

Сама Сьюзэн была особой весьма практичной и мечтала, когда вырастет, стать «поломойкой». Она с большим рвением скребла полы в доме, но иногда вдруг прерывала свое занятие и, сидя на корточках с тряпкой в руках, задумывалась, глядя с улыбкой на свою работу. Сьюзэн была на редкость аккуратна — не было случая, чтобы она забыла отправить письмо, если ей это поручали, и всегда приносила домой от бакалейщика именно то, что требовалось. Школу она не любила, там было слишком много самонадеянных детей, свысока обращавшихся с ней, и, кроме того, она не знала, к чему приложить там руки.

Младшие, Нэлл и Лила, считались в доме певицами. Нэлл всегда сначала долго прочищала горло и откашливалась:

— Подождите, я приготовлю голос. Если же мотив, случалось, ускользал от нее во время пения, она останавливалась:

— Нет. Погодите. Я начну сначала. Лила же пела как птичка. Слова и мелодии девочка обычно сочиняла сама:

Я летящая птица,

Птица, не улетай.

Я высоко над деревьями.

Деревья, деревья, деревья!

А папа, — смотри, ведет корову,

Папа, папа, папа, папа!..

Во время прогулок наш путь обычно лежал через выгон, Лила бежала впереди, приплясывая; коровы провожали ее ленивыми взглядами: ее мелькающие ручонки отвлекали их от жвачки.

— Алан, смотри. Ты только посмотри! Я — маленькая птичка с коричневыми крылышками. Видишь, Алан? Посмотри на меня.

— А кем бы ты еще хотела быть? — спросил я, желая разделить ее веселье и потому ища образ, который был бы мне ближе, чем маленькая птичка с коричневыми крыльями.

— Я хотела бы быть феей.

— Ты не можешь стать феей, — заявила Сьюзэн. — Выбери что-нибудь попроще.

— Ну, тогда — коровой.

— Интересно, что чувствует корова, — задумчиво сказала Салли, глядя на корову, которую мы только что потревожили своим шумом, — только, наверно, они такие же, как люди, и каждая считает себя лучше всех других коров…

Прогулки с ребятишками Джексона были для меня своего рода школой, постепенно записи в моих блокнотах становились все более содержательными.

Мир, который открылся мне в гостинице в Уоллоби-крик, был населен людьми, живущими ненастоящей жизнью, пирующими на развалинах горящего Рима.

Длительное общение с этими людьми могло разрушить во мне веру в человека, в его способность подняться духом над людской пошлостью. И только близость с детьми которым открывался совсем иной, чудесный мир, где благородные поступки, радость и счастье были не просто возможны, но и обязательны, воскрешала во мне веру в будущее, которую я начал было терять из-за невозможности найти работу.